"Сильные мести не жаждут" - читать интересную книгу автора (Бедзик Юрий Дмитриевич)11В окнах комнаты дрожали стекла. Тонко позванивала в шкафу посуда. Стоявшая недалеко за парком батарея тяжелых гаубиц с самого утра вела огонь. Гул артиллерийской стрельбы не прекращался ни на минуту. «Это, кажется, утешает генерала, — подумал Блюме. В новом, хорошо сидевшем мундире при всех орденских регалиях майор стоял в двух шагах от плотно завешенного одеялом окна. — Последняя надежда, последние иллюзии старого чудака!..» В душе майор Блюме немного жалел генерала Штеммермана. Хотя генерал был таким же неуступчивым, таким же упрямым верноподданным служакой фюрера, как и другие военачальники, хотя деятельность Штеммермана была направлена на продолжение войны, Блюме временами подмечал в его характере черты, которые заставляли верить в неминуемое прозрение командира корпуса. Майору Блюме порой казалось, что он слышит в душе генерала скрытый голос протеста, голос тупого и хмурого неудовлетворения. Блюме прекрасно знал, что Штеммерман находится в плену условных прусских традиций и, наверное, никогда не избавится от них. Хорошо известно майору и то, что командир 11-го армейского корпуса не питает особого уважения к Гитлеру, а, напротив, считает его никчемным выскочкой, австрийским недоноском, но тем не менее старается убедить себя, что в фанатизме Гитлера есть что-то демоническое, что-то необычайное, освежающее и обновляющее, чего так долго ждали заплесневелые в бюргерской самоуспокоенности немецкие филистерские души. По мнению Штеммермана, фюрер чересчур поддался нацистскому окружению, ему будто бы затуманили голову новоявленные Калигулы в образе кастрата Бормана и гомосексуалиста Гиммлера. Он, Штеммерман, потомственный прусский дворянин, продолжатель старого офицерского рода, с чувством скрытого презрения относится к этим достойным сожаления плебеям в генеральских мундирах, считает их виновниками всех бед и вполне серьезно полагает, что это они настроили наивного, доверчивого, одурманенного властью Гитлера против существовавшего испокон веков мощного прусского генералитета. В уголках рта майора Блюме залегла задумчивая улыбка… Штеммерман, конечно, ослеплен мнимым величием Гитлера. Но эта слепота в конце концов развеется, и он невольно прозреет. Прозрению помогут мощные удары советских войск, которые день от дня нарастают. Теперь многое изменилось. Теперь Штеммерман, вероятно, рассуждает так: если он и его коллеги, прославленные прусские генералы, оказались неспособными одолеть русских силой оружия, подавить их своей философской доктриной, утвердить на этой земле «новый порядок» Адольфа Гитлера, то, может быть, он, этот порядок, вообще недостоин полновластия и бессмертия? Может, суровый лозунг Розенберга: «Бейте врага, ибо, убивая, вы утверждаете немецкую правду!» — тоже не стоит выеденного яйца? Немецкая правда Гитлера и Розенберга становится выдумкой, самообманом, и надо хорошенько подумать, не хочет ли история быть на стороне иной правды, той, что наступает с востока, грохочет тысячами орудий, отбрасывая назад хваленые дивизии вермахта, той, что зажала в кольцо его, Штеммермана, армейский корпус и все другие подвластные ему дивизии? Майор Блюме продолжал задумчиво улыбаться. Он вспомнил, как недавно генерал Штеммерман дал открытый бой командиру эсэсовской дивизии бригадефюреру Гилле. Это случилось в тот день, когда полевая жандармерия схватила его, Блюме, при возвращении из полка майора Гауфа. Жандармы привезли Блюме прямо в штаб бригадефюрера. Хотя по командной линии Гилле считался подчиненным Штеммермана, тем не менее он во всем стремился показать свою эсэсовскую привилегированность. Дом, занятый им под штаб, поражал пышностью внутренней обстановки. В коридоре и на крыльце постоянно маячили фигуры дюжих охранников в черных эсэсовских мундирах. Гилле занимал самую большую комнату, оборудованную новейшей аппаратурой связи. На столе валялись оперативные карты. Гилле с самого утра был не в духе. Плотный, красномордый, с большими залысинами на лбу, чем-то отдаленно напоминающий спортсмена-тяжеловеса, он сидел в глубоком кресле в белой сорочке, галифе и шлепанцах на босу ногу, пытался собраться с мыслями. Уже не первый раз попадал он в серьезные переделки, но раньше все кончалось благополучно. Теперь, кажется, дела совсем плохи. Удастся ли выбраться живым из этого чертова мешка? Некоторые из его друзей уже удрали на самолетах. Бросили все и улетели, как трусливые зайцы, лишь бы спасти собственную шкуру. Мог, разумеется, смыться и он, бригадефюрер Гилле. Но для него это не выход из положения. Если поступить так, — значит, прощай карьера, прощай высокий чин эсэсовского босса! Гитлер и Гиммлер не простят ему малодушия. И потом, есть еще надежда вырваться. Генерал Хубе твердо обещал помочь, а у него танковая армия! Внутри кольца сил тоже немало. Если нажать одновременно с двух сторон, русские не выдержат. Он, Гилле, всем сердцем ненавидит этих русских, наглых, самодовольных, уверенных в себе азиатских фанатиков! Впрочем, воевать они умеют. У них много умных, образованных генералов. Да, да, черт их возьми, умных и образованных! Сумели же они заманить его, Гилле, в западню, его, храбрейшего генерала войск СС. Заманили, и еще неизвестно, чем это кончится. Он, Вилле, считался отважным штурмовиком еще в начале двадцатых годов, когда отдал себя в распоряжение фюрера, на всю жизнь связал свою судьбу и свою карьеру с нацизмом. Но что значит личное мужество, если кругом всякая шваль, всякое дерьмо, не способное понять ни величия германского духа, ни сурового предназначения немецкой нации — нации героев и повелителей! Трусы, подлецы! И все со связями, с громкими титулами, как этот ублюдок Штеммерман. Впрочем, среди аристократов есть типы и похуже Штеммермана, которые только и умеют красоваться перед войсками в полевых мундирах, кичиться высокими наградами. К примеру, тот же генерал-майор Дарлиц, что командует 57-й пехотной дивизией. Абсолютное ничтожество! Ноу него в подчинении, видите ли, знаменитый полк, которым в первую мировую войну командовал фельдмаршал Лист. Только потому генерал-майора и пожаловали Рыцарским крестом с дубовыми листьями. А между тем он тоже мнит себя стратегом! Больше того, иногда позволяет себе говорить с Гилле, как с желторотым фендриком. Два дня назад Гилле и Дарлиц объезжали Городищенский укрепленный район. Открытый бронетранспортер с трудом двигался по разбитой дороге. Впереди и сзади ревели грузовики с охраной. Неожиданно в воздухе появился русский штурмовик. Тень самолета неслась по вспаханному полю, готовая в любую минуту поглотить бронетранспортер, вмять его в землю. С неба застрочил крупнокалиберный пулемет. Фронт есть фронт. Тут уж ничего не поделаешь: опасность всюду! Но нужно же, черт возьми, уметь держать себя в руках, хотя бы в присутствии солдат. А этот Дарлиц завопил, точно недорезанная свинья, на ходу выскочил из бронетранспортера и, не глядя, плюхнулся прямо в огромную черную лужу. Минут пятнадцать лежал в илистой воде, облепленный грязью, лежал и истерическим шепотом молил бога пощадить его. Солдаты охраны тоже бросились врассыпную, кто куда. И только он, Гилле, не растерялся, проявил настоящую выдержку. Зловеще-спокойный, с кривившей губы насмешливой улыбкой, в расстегнутой шинели с белыми отворотами и с пистолетом в руке продолжал сидеть в машине, ожидая приближения самолета. Потом резко вскинул руку и, почти не целясь, пальнул несколько раз в русский самолет. Естественно, безуспешно. Гилле вложил пистолет в кобуру, вышел из бронетранспортера, осторожно, на носках, демонстративно стараясь не запачкать сапоги, подошел к луже и подал Дарлицу руку. «Вы, кажется, выбрали не совсем удобное место для отдыха, мой генерал! — не скрывая презрения, сказал он подавленному страхом и стыдом кавалеру Рыцарского креста. — Поднимайтесь, мой генерал, иначе русские подумают, что они втоптали в грязь всю германскую армию». О, это была месть! Жестокая и откровенная месть! Расплата за унизительные намеки, за насмешки, за ничем не оправданную кичливость. Охрана видела, как Дарлиц плюхнулся в грязную лужу и как потом отряхивался, стараясь стереть грязь с запачканного Рыцарского креста. Теперь-то уж в 57-й пехотной будут знать, каков их командир, эта старая перечница с длинным носом. Узнают об этом и в Берлине. Обязательно узнают! А про него, бригадефюрера Гилле, хотя он и не знатного происхождения, никто не скажет, что он трус. Никогда и никому он не давал повода, чтобы его могли обвинить в трусости или растерянности, хотя кое-кто пытался это сделать. Осенью сорок второго года возглавляемая им дивизия «Викинг» впервые попала в жестокую мясорубку под Котельниковом. Тогда, выполняя приказ фюрера, он должен был пробиться на выручку войскам Паулюса. Попытка, правда, оказалась безуспешной, но отнюдь не по его, Гилле, вине. У русских действительно было больше сил. А побеждает сильный — в этом суть борьбы. Так учит фюрер. Русским повезло, чертовски повезло. Он, Гилле, очень хорошо помнит, как русские танки преследовали его дивизию по заснеженной степи. Это было ужасно, невыносимо! Особенно после множества одержанных побед, когда, казалось, германская армия достигла зенита славы. Русские тридцатьчетверки гонялись за каждым немецким танком. Таранили, уничтожали огнем своих пушек. Некоторые из прусских умников-аристократов и тогда поспешили ретироваться, удрать подальше в тыл. А он, Гилле, до конца остался верен себе, верен фюреру. У него был первоклассный командирский танк с утолщенной броней, с отличным мотором. Он тоже мог бы оторваться от преследователей, бросить все и уйти за Дон. Генеральская должность и высокий чин эсэсовца давали ему право на» то. Тем не менее он не поддался соблазну. Напротив, остановил свой танк у развилки дорог и, пока было возможно, лично управлял боем, отдавая по радио распоряжения командирам полков и батальонов. Он как сейчас помнит. Пехотинцы бежали по ровному белому полю без винтовок и автоматов, без шапок, в расстегнутых шинелях, а многие в мундирах, хотя был крепкий мороз, дул пронзительный ветер. Их были тысячи, огромное стадо обезумевших от страха немцев. Взрывы плясали между живыми и мертвыми, трупы подбрасывало так высоко, что они успевали несколько раз перевернуться в воздухе. Мимо танка Гилле пробежал солдат с напрочь оторванной рукой. Из черной дыры в его плече фонтаном лилась кровь. Пробежав несколько шагов, солдат упал и начал торопливо набивать в рану грязный снег. Гилле не выдержал, нырнул в люк, приказал механику-водителю включить скорость и как можно быстрее выбираться из кромешного ада. В смотровую щель он вновь увидел пехотинца без руки. Солдат поднял обезображенное ужасом лицо и дико, истерически захохотал. «Вперед!» — повторил приказание Гилле, и танк двинулся на безрукого пехотинца. Тогда, после сталинградской катастрофы, было немало хлопот. За отступление из-под Котельникова некоторые родовитые генералы пытались отыграться на нем, Гилле, обвиняя его в трусости. Разве это не издевательство? Обвинить в трусости эсэсовского командира! Просто кошмар!.. Пришлось писать в Берлин, искать поддержку у друзей. Слава богу, все обошлось благополучно. Адъютант Гитлера, давний приятель бригадефюрера, уладил скандал. А месяц спустя Гилле вызвали в столицу и в торжественной обстановке вручили самую высокую награду империи — Рыцарский крест с дубовыми листьями. Потом неудачи на Дону, под Харьковом. И вот, наконец, этот нелепый Корсуньский котел. Отсюда не так-то легко выбраться. Кажется, проклятая судьба решила-таки доконать его!.. — Герр бригадефюрер! Зиг хайль! — стукнул каблуками у порога комнаты адъютант. — Доставили арестованного майора. Блюме. Разрешите ввести? — Давайте его сюда. Немедленно! Адъютант втолкнул в комнату арестованного, еще раз вскинул вверх руку, крикнул «хайль» и захлопнул дверь. — Это вы? Рад вас видеть, Блюме! — Гилле приблизился к майору и с пристальным вниманием стал его рассматривать, точно перед ним стоял не человек, а какой-то чудовищный призрак. — Итак, вы лично, по собственному усмотрению, решили арестовать обер-вахмистра похоронной команды? Блюме сухо улыбнулся, со сдержанной вежливостью отдал бригадефюреру честь: да, он, майор германской армии, арестовал этого негодяя за неподчинение приказу, за непочтение к офицерскому чину. — Врете, майор Блюме! — фальцетом взвизгнул Гилле. — Вы арестовали обер-вахмистра за то, что он выполнял приказ начальника имперского генерального штаба — добивал тяжелораненых. Я давно слежу за вами, Блюме, и знаю о вашем слюнявом либерализме. Прикидываетесь белоручкой и в то же время устраняете лучших солдат немецкой армии. За это вам придется отвечать! Пойдете под суд. В трибунале расскажете, кто подстрекал вас к предательским действиям!.. В этот момент в комнату вихрем влетел Штеммерман, без фуражки, в расстегнутой шинели, взволнованный и злой. При появлении генерала Гилле быстро схватил со спинки стула мундир, натянул его на себя и с ехидной усмешкой, вытянув вперед руку, привычно гаркнул: «Хайль Гитлер!» Эсэсовец успел заметить остановившиеся против окна бронетранспортеры с солдатами, которые, по всей вероятности, сопровождали машину командира корпуса. Штеммерман окинул тяжелым взглядом стол и стены комнаты, с нескрываемым пренебрежением посмотрел на продолжавшего злобно улыбаться Гилле, что-то прикинул в уме и вдруг грозно, властно, голосом, не допускающим никаких возражений, сказал, обращаясь к майору Блюме: — В это трудное для войск время я запрещаю вам, господин майор, покидать штаб корпуса! Немедленно приступайте к исполнению своих обязанностей. Вас ждут неотложные дела, о которых бригадефюрер Гилле, очевидно, еще не знает. А о вашем недопустимом самоуправстве, бригадефюрер, — обернулся он к Гилле, — о превышении вами власти я сегодня же телеграфирую в ставку. Несмотря на внешнюю напряженность, сцена эта, по существу, была комичной. Особенно смешно выглядел Гилле. Впопыхах он неправильно застегнул мундир, отчего левая пола оказалась выше правой. Вынужденный стоять перед старшим начальником по команде «смирно» в увешанном орденами и медалями мундире и домашних шлепанцах, он был похож на плохо загримированного клоуна. Вспоминая о случившемся, майор Блюме и сейчас готов был от души посмеяться. Впрочем, смешного мало. Слава богу, что все хорошо кончилось. Могло быть хуже. Блюме нервно прошелся по комнате. В последнее время его лицо еще больше вытянулось, под глазами набухли желтовато-синие мешки, лоб пересекли глубокие морщины. Трудно поверить, что ему только сорок пять лет. Нет, до старости еще далеко. Если бы был жив его сын, он, майор Блюме, с полным правом мог бы назвать себя молодым отцом. Но сына давно нет: Хорст погиб под Эстремадурой, вместе со своим «мессершмиттом» врезался в горячую испанскую землю. Конрад Блюме в ту пору был на нелегальном положении, сколачивал на тайных берлинских явках боевые группы сопротивления. Неимоверно: отец — коммунист, антифашист-подпольщик, а сын — в стане врагов, в стане летчиков испанского каудильо. Нелепое случилось незаметно. Больная, прикованная к постели Сабина не смогла повлиять на Хорста, а он, Конрад, месяцами не появлялся дома. Сын оказался без надзора, в круговороте уличной стихии. Одурманенный чадом нацистских лозунгов, пошел учиться в школу военных летчиков. Сабине осталось только сообщить мужу, будто Хорста взяли насильно, призвали в авиацию как военнообязанного. Потом оказался в Испании и он, Блюме-старший. Настойчиво пытался разыскать сына, хотел найти путь к его сердцу, спасти его для себя и для Германии. Не получилось. После Испании — многомесячное прозябание во Франции, куда Конрад Блюме с небольшой группой оставшихся в живых друзей пробрался через горы. В Берлин вернулся с очень ненадежными документами, хотя в них и не значилось слово «Испания». Это было время, когда нацисты начинали мировую войну. Компартия искала пути к солдатским сердцам, и Конрад по решению партии пошел в армию. «Если Гитлер бросит войска на восток, против Советской России, ты будешь помогать русским братьям, — сказали ему друзья. — В молодости у тебя были неплохие связи с аристократами и военными. Воспользуйся ими. Забудь на время слово «товарищ», научись военному педантизму, постарайся стать стопроцентным аристократом, исполнительным офицером, чтобы никаких подозрений. И действуй, ищи надежных людей, однако будь осторожен. Помни: в военное время даже самая незначительная ошибка, малейший промах грозят верной смертью». На улице забухали зенитки. Блюме с минуту прислушивался к гулу стрельбы. Стоял неподвижно, ощущая ликующее возбуждение. За грохотом взрывов ему чудились голоса друзей. Не было страха, не было желания уйти, спрятаться от бомб. Каждая бомба — это возмездие фашизму, законное возмездие тем, кто пришел на русскую землю, чтобы поработить ее. Блюме погасил свет, приподнял край одеяла, которым было завешено окно. Глаза ослепили бледно-голубые вспышки. Зенитчики вели огонь вяло, вслепую, без прожекторов, очевидно, боялись обнаружить свои позиции. А небо гудело все грознее, все громче. От этого гула вибрировали стены дома и тоскливо жаловался на что-то забытый в шкафу хрусталь. Майор вспомнил, что Штеммерман сразу после ужина лег отдыхать в другой половине дома. В последнее время с генералом творилось что-то необычное: он словно отупел от поражений, от тревожных мыслей, ввергавших его в отчаяние, и Блюме хорошо знал, каким лекарством исцеляет он свои душевные боли. Сегодня генеральский денщик выбросил из комнаты шефа добрую сотню пустых бутылок, потом, кряхтя и беззлобно поругиваясь, приволок из штабной машины два новых ящика с винами и коньяком. После очередной выпивки генерал, наверное, так крепко спит, что не слышит ни гула русских самолетов, ни зенитной стрельбы. Пожалуй, не услышит и самой бомбежки, а возможно, и той последней бомбы, которая… Блюме решил пойти разбудить старика. Пока есть возможность, надо оберегать его от случайной гибели — смерть Штеммермана была бы на руку бригадефюреру Гилле и всем тем, кто решил отчаянным сопротивлением погубить зажатые в кольцо войска. Постучал в дверь генеральской комнаты. — Герр генерал! Это я, Блюме. — За дверью было тихо. — Вы меня слышите? — еще настойчивее забарабанил Блюме в дверь. — Русские самолеты, герр генерал!.. Блюме охватила тревога, ему казалось, что сейчас должна случиться беда. Он рванул на себя дверь, вбежал в комнату. Мрак. Тишина. От натопленной печи пышет жаром. Блюме чуть не задохнулся. Он вдруг ощутил неизбежность чего-то страшного, неотвратимого. В висках стучала кровь, упрямо били за стеной зенитки. Потом стало тихо. Налет закончился, и майор понял, что это не зенитки, это стучит его сердце. — Садитесь, Конрад! — вдруг прозвучал в темноте голос Штеммермана. — Вы… вы здесь, герр генерал? Темнота ответила негромким, глухим, простуженным смехом. Потом вспыхнула спичка. Штеммерман закурил сигарету. В желтоватом, колеблющемся свете Блюме увидел его лицо: оно было печальным и задумчивым. Глубокий шрам на лбу казался совершенно черным. Седые волосы отливали серебром. Спичка погасла. Тишина сделалась глубже. Затягиваясь табачным дымом, генерал о чем-то думал. При каждой затяжке тусклый свет от сигареты на мгновение вырывал из темноты его нос, щеки, тяжелые, кустистые брови. Штеммерман нащупал в темноте ручку приемника, повернул. Засветилась шкала, комната наполнилась мелодичными звуками музыки. — Русские, наверное, засекли штаб, герр генерал, — доложил Блюме. — Оставаться в доме опасно. Может, вам лучше перебраться в блиндаж? — Кто знает, что лучше, Конрад! Я смертельно устал. Штеммерман сидел на стуле, повернув голову к приемнику. Блюме были видны его брови, нависавшие над глубокими впадинами глаз. — Вчера я приказал отрывать окопы полного профиля, как у русских, — проговорил он с легким вызовом, и брови нервно прыгнули вверх. — Я решил взять на себя ответственность за окруженные войска. Нужно сделать все, чтобы спасти их от гибели. Пальцами правой руки он торопливо крутил ручку настройки. В эфире слышались далекие звуки маршей, сменявшиеся джазовой музыкой и милым женским смехом. Потом кто-то истерично закричал: «Внимание! Внимание! Русские самолеты!..» И опять понеслись звуки маршей, бешеный грохот барабанов, треск, завывание. Блюме неотрывно смотрел на руку генерала, светло-розовую, почти прозрачную на фоне освещенной шкалы приемника. Он понял, почему Штеммерман заговорил о своей ответственности. В полевых войсках действовал строгий приказ начальника имперского генерального штаба, который запрещал закапываться глубоко в землю. В приказе многословно, пожалуй, с присущей больше геббельсовскому ведомству, нежели генеральному штабу, бравадой утверждалось, что немецкий солдат не привык думать об обороне, что он всегда должен помнить только о наступлении. Цейтлер, вероятно, надеялся, что мелкие окопы-времянки заставят солдат и офицеров невольно пребывать в постоянном боевом напряжении. «Генерал хочет вызвать меня на откровенный разговор, потому и напомнил о своем распоряжении отрывать окопы полного профиля, — подумал Блюме. — Может быть, это позволит уломать старика, склонить его к решительному шагу?» Да, еще есть время склонить Штеммермана к капитуляции. Его решение капитулировать может спасти для Германии тысячи жизней. Есть же в нем что-то человеческое. Он, конечно, не глуп и прекрасно понимает, что идеалы великой империи, управляющей миром, — неосуществимая иллюзия, которая давно развеялась в прах на чужой земле. Не раз после двух-трех рюмок коньяка он в присутствии Блюме начинал ругать «нацистских бюрократов». А как он разбушевался, когда узнал, что его единственный любимый младший брат Клаус дал согласие стать комендантом «воспитательного» лагеря в Польском генерал-губернаторстве! Вчера он получил от него письмо, в котором тот поздравил его с днем рождения и пожелал всего наилучшего в жизни, а в конце сделал небольшую приписку: «Если имеешь возможность, распорядись, дорогой, направить ко мне в лагерь несколько эшелонов славянского рабочего быдла. Умоляю: только самых крепких и здоровых, поскольку они мрут тут как мухи. Не забывай, что мы компаньоны Штуккера — тридцать пять процентов акций, а он получил солидный военный заказ, который может принести нашей семье немалый доход. Эшелоны с русскими направляй с охраной из корпуса, так как ребята из СС не думают об экономических интересах империи и в дороге не очень церемонятся с пленными». Майор Блюме как раз находился в комнате Штеммермана, когда тот читал письмо. Бросив его в ящик стола, генерал брезгливо скривил губы: «Кажется, Клаус сумеет сделать лучшую карьеру, нежели я. Его путь нациста хотя менее благороден, зато выгоден…» Штеммерман с настойчивым упорством продолжал крутить ручку приемника. Блюме включил свет. — У вас очень жарко, герр генерал, — сказал он, нарушив затянувшееся молчание. — Ефрейтор Цишке не жалеет русских дров. Говорит, что лес помогает партизанам и его надо уничтожать. — Но ефрейтор явно не жалеет и вашего здоровья, герр генерал. От такой жары можно задохнуться. — Жизнь слишком коротка, мой друг, чтобы учиться на ее ошибках. Будем беречь здоровье после победы. Блюме нервно вздрогнул. Что это? Он еще мечтает о победе? И тут же мысленно успокоил себя: нет, скорее всего, это предлог, чтобы в конце концов начать разговор о положении на фронте. «А возможно, я ошибаюсь? Может, он в самом деле продолжает верить в торжество нацистов, как и Гауф? Но Гауф просто отупел от войны, муштры и приказов. Штеммерман не такой. Он опытный, знающий человек и, безусловно, видит, к чему идет дело. Вероятно, он даже реально представляет себе будущее, и едва ли его прельщает перспектива видеть Европу покрытой концлагерями». В приглушенное попискивание приемника неожиданно ворвались торжественные звуки советского гимна. Блюме настороженно подался вперед: бой Кремлевских курантов, в Москве полночь! С каждым ударом часов перед мысленным взором Блюме как бы раздвигались широкие, заснеженные просторы огромной страны, которую он любил так же безраздельно, как свою родную Германию. Каждый удар часов напоминал ему о Москве, о покрытой брусчаткой Красной площади, о ленинском Мавзолее. От этих мысленных видений сердце его застучало быстрее, а лицо озарилось удовлетворенной, радостной улыбкой, может быть, чрезмерно радостной и откровенной, потому что Штеммерман включил приемник на полную мощь и с чуть заметной усмешкой спросил: — Вам, кажется, нравится их гимн, Конрад? Я понимаю, у каждого свои слабости. Блюме глубоко вздохнул и молча посмотрел на свои наручные часы. — Русские любят точность, герр генерал, — сказал он после небольшой паузы. — Особенно на войне. Каждый час передают по радио точное время. — Мне кажется, Блюме, что вы спешите сверять свои часы по кремлевским. — В словах генерала майор ощутил едва скрытую угрозу. Штеммерман резко крутнул ручку настройки, отыскал какую-то берлинскую радиостанцию. — Наш долг, майор, слушать Германию, голос родины! Я говорю с вами как немец с немцем. «Нет, — мысленно произнес Блюме. — Ты не Германию любишь, ты любишь свое поместье, свое уютное гнездо, своего Клауса с его грязными акциями Штуккера. Тебе не понять, что такое настоящая Германия». Вслух сказал тоном вынужденной откровенности: — Вы правы, герр генерал! Наш долг — беречь родину, защищать ее, слушать ее голос. Святые слова! Я тоже говорю с вами как немец с немцем. Но у меня бывают такие минуты, когда я перестаю понимать, где враги, а где друзья. — Враги по ту сторону фронта, Конрад. — Но фюрер учит нас, что враги затаились и в самой Германии, герр генерал. Я абсолютно согласен с фюрером! — Опасаясь перейти на иронический тон, который мог бы повредить делу, Блюме вполне серьезно, с легкой патетикой добавил: — Мы должны защищать Германию от внешних и внутренних врагов, и мы, герр генерал, будем защищать ее до последней возможности, ибо, как говорил Цицерон, какой честный человек станет колебаться умереть за отчизну, если он может этим принести ей пользу? Блюме заметил, что при последних его словах генерал слегка опустил веки, задумчиво прищурил глаза и придал лицу торжественно-печальное выражение. Нащупав нужный тон, майор с еще большей сердечностью и искренностью заговорил о величии Германии и талантливом немецком народе. Напомнил о подвиге Арминия, который в Тевтобургском лесу разгромил легионы римского наместника Вара, сказал несколько похвальных слов даже о Бисмарке, назвав его основателем могущественной Германской империи. Затем осторожно, словно шагая по тонкому льду, повел речь о событиях последней войны… Костьми немецких солдат усеяны норвежские фьорды, лесные дебри Белоруссии и Смоленщины. Немецкой кровью густо полита приволжская земля, поля Подмосковья и Украины. Где только нет немецких могил! Он, Блюме, немец, и прекрасно понимает благородный замысел фюрера — создать тысячелетнюю империю нибелунгов от Урала до Ла-Манша. Но ведь недавно сам Гитлер сказал, что Германия будет сражаться до последнего солдата, и, если все-таки победит Россия, это значит, что восточная славянская раса в биологическом отношении сильнее немецкой. Сам фюрер начинает сомневаться в победе Германии. Есть ли после этого смысл продолжать войну, продолжать уничтожение великой нации, обрекать на смерть миллионы немцев? Почему бы ему, генералу Штеммерману, не сделать определенных выводов из сталинградской трагедии армии Паулюса? — Поражение на Волге — результат недостаточной распорядительности фельдмаршала Геринга, который не смог обеспечить переброску по воздуху окруженным танковым дивизиям горючее, — со школярской бездумностью произнес Штеммерман. — Осмелюсь напомнить вам, герр генерал, что кроме горючего в шестой армии недоставало боеприпасов, — едва не сорвался на резкий тон Блюме, чувствуя, как в нем все кипит от раздражения. Он считал Штеммермана довольно-таки умным политиком и никогда не думал, что этот старый сухарь до такой степени ослеплен своими чисто военными соображениями. — Я полагаю, герр генерал, что жизнь многих тысяч немцев гораздо ценнее политических амбиций, особенно когда эти амбиции нереальны и беспочвенны. Генерал утомленно повел плечами: — Вы касаетесь прерогатив высшего командования. Такие дела решать не нам с вами. — Высшее командование, герр генерал, вряд ли знает всю сложность положения войск, попавших в котел. — До предела обозленный упрямством Штеммермана, Блюме встал и, забыв о том, что каждое неосторожное слово может поссорить его с генералом, заговорил с еще большей горячностью: — Я понимаю благородство идей фюрера. Я могу понять жертвы во имя величия родины, но когда политические амбиции таких… — Голос Блюме словно осекся. — …Таких выскочек, как Гилле, решают судьбу нации, я отказываюсь что-либо понимать. — Возможно, роль бригадефюрера одиозна. Это вопрос будущего, — уступчиво согласился Штеммерман. — Только вы преувеличиваете значение отрицательных факторов. Как-никак мы еще сражаемся на чужой земле, а в тридцать девятом начинали с государственной границы. — В тридцать девятом граница была началом нашего победоносного наступления, герр генерал. Сегодня граница — последняя черта нашей национальной трагедии. — Нет, Конрад, я должен драться. Это — мой долг, моя высшая миссия! Глаза Штеммермана мрачны и пусты. Кустистые брови вытянулись в сплошную линию, затеняя подбровные впадины. Генерал продолжает крутить ручку настройки… Вдруг приемник отозвался взрывом истерических криков. Далекий берлинский оратор заклинал немцев биться до последнего вздоха, помнить о счастье самопожертвования. Он говорил о мифе, который будто бы рождается в эти мрачные дни и будет жить столетия. Миф древних германцев и миф фюрера сольются воедино. Самые тяжелые поражения только укрепляют его. — Я не опозорю себя добровольной сдачей в плен, Конрад. Мы разорвем кольцо русских. Сталинградская трагедия не повторится… Простудный кашель разрывает Штеммерману грудь. Он больше не в состоянии играть непосильную роль самозаклинателя. Майор Блюме, стукнув каблуками, по прусскому офицерскому обычаю резко и почтительно наклоняет голову, выходит из комнаты. На командный пункт полка Гауфа генерал Штеммерман и майор Блюме приехали часа за два до начала боя. Под бронированным колпаком КП было темно, пахло плесенью и какими-то острыми химикалиями. «Даже тут успели навести порядок, — с хмурой иронией подумал Блюме. — Вероятно, долго собираются отсиживаться в этом склепе, если повели борьбу со вшами и клопами». Его вдруг охватило ощущение злого безразличия ко всему происходящему вокруг, чувство полной, абсолютной самоотреченности. С рассветом Штеммерман попробует прорвать оборону русских. Может быть, в этом безнадежном бою погибнет и он, майор Блюме, погибнет в тот момент, когда совсем немного осталось до осуществления его заветной мечты, когда перед его глазами блеснул наконец луч подлинной свободы. Не сама ли судьба привела его сюда, в этот бункер, чтобы посмеяться над ним? Не суждено ли ему внезапной смертью искупить вину перед партией за долгие годы бездеятельности? После возвращения из эмиграции он успокаивал себя мыслью: если Гитлер развяжет войну против Советского Союза, то ему, Блюме, придется работать по заданию партии в войсках, среди солдат, делать все для поражения фашизма. Но получилось так, что, будучи адъютантом Штеммермана, он очень редко бывал в подразделениях, чувствовал себя как бы в непредусмотренном отпуске до лучших времен. Почти два года он ждал, пока в их корпусе не появился ефрейтор Эйзенмарк, его товарищ по Испании и берлинскому подполью. Друзья по партии не забыли о Блюме. Курт прибыл с конкретной задачей, прибыл вовремя, будто специально спешил к трагической развязке. И вот теперь, когда кошмар близится к концу, он, Блюме, опять должен сидеть в бункере КП, в этой вонючей дыре, и ждать шального снаряда от тех, к кому всем сердцем рвался долгие годы! Рядом с Блюме стоял генерал Штеммерман, сухощавый, по-военному подтянутый, с деловым, сосредоточенным лицом. Чуть дальше склонился к стереотрубе майор Гауф. В полурасстегнутом кителе, без шинели, с красными от недосыпания глазами, он внимательно осматривал передний край обороны советских войск. Гауф знал, какая русская часть обороняет село Ставки, знал, что в наскоро отрытых окопах и траншеях перед селом затаились до предела уставшие люди, и не мог понять, каким чудом им удалось вчера отразить первую атаку эсэсовцев. И не только отразить, но и порядком потрепать их, отбросить на исходные позиции. Отчаянный и бесшабашный по натуре, кажущийся с виду неотесанным грубияном, майор Гауф обладал достаточным умом и армейской сообразительностью, чтобы трезво оценить сложившуюся обстановку. Если эсэсовцам не удалось вчера прорвать оборону русских, то вряд ли решит эту непосильную задачу и его часть. Вполне возможно, горбики русских окопов, которые тянутся вдоль шоссе, станут последним рубежом его полка, и, может быть, сегодняшний день будет последним днем его, майора Гауфа, неудачной жизни. Ночью Гауфу было приказано выдвинуться как можно ближе к переднему краю русских для поддержки «Валонии». В штабе корпуса майору напомнили, чтобы он не жалел ни себя, ни солдат и сделал все возможное для выхода навстречу танкам Хубе. Гауф встретился на КП бригады с ее командиром эсэсовцем Липпертом, плюгавым, нервным, внешне нисколько не похожим на представителя арийско-нордической расы. Липперт был в тщательно отутюженном мундире, на его по-петушиному выпяченной груди сверкал начищенный до блеска Рыцарский крест. Они обсудили вопросы взаимодействия, определили рубежи для атаки, и, когда все формальности были закончены, командир «Валонии» отозвал Гауфа в дальний угол блиндажа, глянул ему в лицо бегающими, с искорками истерической ярости глазами и протянул маленькую коробочку: «Возьмите, герр майор, на всякий случай. Цианистый калий… Действует мгновенно». Гауф оторопело взял коробочку, машинально сунул ее в карман шинели, даже пробормотал какую-то благодарность, толком не сознавая, что всучил ему эсэсовец и что он, Гауф, будет делать с этой страшной штукой. Вновь вспомнил о «подарке», когда возвращался к себе на КП, со страхом извлек коробочку из кармана и, не посмотрев на нее, забросил далеко в кусты. Однако неприятное ощущение осталось. Перед взором майора до сих пор маячили бегающие глазки Липперта и паучье распятие ордена под его кадыкастой, тонкой шеей. В ушах слышался вкрадчивый, писклявый голос: «Цианистый калий… Действует мгновенно». — Время — шесть пятьдесят девять! — громко, на весь блиндаж прокричал сидевший возле рации радист и стал что-то поспешно записывать в блокнот, потом суетливо вскочил на ноги, козырнул Штеммерману: — Сейчас, герр генерал!.. Сейчас начнется! И в этот момент стены бункера вздрогнули, земля отозвалась тяжелым, глухим стоном: артиллерия прорыва начала свой оглушительный, грохочущий «концерт». Гауф уступил место у стереотрубы генералу. Штеммерман с минуту молча наблюдал за разрывами снарядов, затем присел к столу. На этом первом этапе генерал умышленно не давал никаких указаний, не вмешивался в управление боем. «Все, что можно было сделать для обеспечения победы, Гауф и Липперт уже сделали, — размышлял он. — План операции по прорыву разработан тщательно. Мое вмешательство пока ни к чему, оно может лишь внести путаницу. Пусть все идет по плану. Немцы достойны спасения, бог с нами!.. — Генерал мельком взглянул на своего адъютанта. — А этот? Неужели он сочувствует коммунистам, сочувствует врагу? Нет, просто шалят нервы. Возможно, сказывается давнее интеллигентское разочарование? Жаль, что такие умные люди, как Блюме, не всегда достаточно тверды в своих убеждениях, порой даже исповедуют чужую веру, чужую и непонятную. Хотя не так уж чужда эта вера многим немцам. В тридцать третьем году за Тельмана голосовали, кажется, четыре… нет, шесть миллионов человек. Кто знает, если бы не Гитлер, может быть, сегодня в берлинском рейхстаге заседали бы красные парламентарии, а я, потомственный дворянин, не сидел бы в этом бункере, не смотрел бы на возмутительно-дерзкого Гауфа в расстегнутом кителе, на молчаливого Блюме и у меня не кружилась бы голова от смрада дезинфекции, Клаус не выпрашивал бы у меня русских рабочих для заводов Штуккера. Все было бы просто, как в оперетте: генералы танцуют, чопорные дамы потешно приплясывают. Заводские конторы заполняли бы красные, и Штуккер (если не изменяет память, я встречался с ним на приеме у Шахта: деловой, моложавый, всегда улыбающийся!) открыл бы перед ними свои сейфы: «Забирайте все!..» Германия в руках плебеев! Германия без славы и великого прошлого!.. Нет, лучше уж этот вонючий бункер! Альтруизм Фурье и Маркса не для моего солдатского желудка». Мысли Блюме были иными. «Штеммерман и Гилле, по обыкновению, не пожалеют солдатские жизни, для того чтобы выскочить из западни. Но если даже и прорвутся через первую линию обороны русских, то их непременно остановят за селом. Вероятно, там уже стоят наготове советские танки, ждут сигнала. Потом ударит советская авиация. Может быть, удар нанесут те самые летчики, которые сражались в Испании, над Сарагосой, Тортосом и рекой Эбро. Там, где все началось, где погиб молодой нацист Хорст… Они отомстят и за Хорста, который тогда стрелял в них, стрелял в меня, отомстят за всех моих друзей-коммунистов, замученных в гестапо. Они умеют бить насмерть. Перекопают бомбами все поле, но не выпустят из котла ни одного солдата. И всюду будут трупы. Немецкие трупы, искалеченные тела моих соотечественников. Слышишь, Блюме? Тысячи немецких парней найдут свои могилы на этой земле! Ты будешь жалеть их и одновременно радоваться тому, что они не прошли, не вырвались из котла. Ты скажешь, что не ожидал другого результата, что так должно было случиться, что это — справедливое возмездие русских за отвергнутую гуманность. И вновь вспомнишь о Хорсте. Ты радуешься сегодняшнему дню и проклинаешь его. Иначе ты не можешь. Ведь ты немец, патриот своей родины, только не теперешней, а новой, очищенной от коричневой паутины фашизма, свободной родины! Потом ты вспомнишь Берлинский вокзал и незнакомую, закутанную в черную шаль женщину с заплаканным лицом, вспомнишь, как подошел к ней, стал ее утешать и как самому тебе болью сдавило горло, когда ты увидел в ее руке точно такое же письмо с черным штампом, какое два дня назад получил сам…» — Конрад! — вдруг зашептал в самое ухо Блюме Гауф. — Вчера твой шофер проскочил через линию фронта к русским. Говорят, эсэсовцы уже вплотную подошли к селу, когда он ударил по ним с фланга из пулемета, почти в упор. Говорят, их было двое — твой шофер и еще какой-то офицер. Понимаешь, два дезертира, два перебежчика! — Гауф пытливо прищурил глаз. — Ты, Конрад, мог бы ударить по своим, по немцам, из немецкого пулемета? — Ты лишнее говоришь, Христиан! Сейчас не до того. — Блюме невольно дернул Гауфа за рукав кителя, потянул его в темный угол бункера. — Побеседуем потом, после боя. — Нет, ты ответь на мой вопрос: мог бы ты стрелять по своим? — Эйзенмарк стрелял по эсэсовцам. — Они тоже немцы, на них немецкие шинели. — Тише! Услышит генерал. — Ничего, при таком грохоте не услышит. И потом нам недолго осталось ходить по земле, — процедил сквозь зубы Гауф и, словно демонстрируя свое безразличие к генералу, глубоко засунул руки в карманы. Пушки били без перерыва. Бункер гудел и вздрагивал, как церковная колокольня от ударов большого колокола. На полном лице Гауфа блуждали то тени едкой насмешливости, сменявшиеся безразличием, то всполохи гнева и отчаяния. Грузный, плотный, с засунутыми в карманы руками, он покачивался на каблуках, точно стоял на палубе корабля во время шторма. — Не смотри ты на меня глазами укоряющего праведника, Конрад! Всех нас тут передушат, как крыс. — Голос Гауфа точно надорвался, в нем прозвучали нотки отчаянной безнадежности. — Думаешь, я не знаю, как будет? Бригадефюрер Гилле держит наготове специальный самолет, генерал Шмидт-Гомер смазывает пятки салом, а наш бельгийский союзник Леон Дегрелль непременно удерет первым. Только мы останемся тут, в этой дыре, и тут погибнем. Этим все кончится!.. — Ты забываешь, Христиан! Ведь на Гилле, Шмидт-Гомере и Дегрелле тоже немецкие шинели, — не преминул кольнуть его Блюме. — И вообще, как учит известный немецкий афоризм, каждому свое. — Я понимаю твой намек, Конрад. — Лицо Гауфа сделалось спокойно-сосредоточенным. — Этой ночью я много думал. Они решили бросить мой полк на погибель, чтобы легче было прорваться «Валонии». Но я не собираюсь и не хочу умирать ради этого неврастеника Липперта и его Рыцарского креста!.. В это время Штеммерман, наблюдавший в стереотрубу за полем боя, поднял руку: — Танки!.. Наши танки двинулись вперед! Благослови их бог! Появившиеся в перекрестии стереотрубы танки почему-то напомнили генералу о Франции, воскресили в его памяти победоносное продвижение к Ла-Маншу. Синие дымки над виноградниками, колонны английских и французских солдат с белыми флажками на штыках, а на шоссе, точно на параде, бесконечная вереница немецких танков с открытыми люками. Пехота еще не подошла, но это не имело значения: Франция была уже побеждена! Покрытый пылью «опель-адмирал» Штеммермана несся вперед — к Ла-Маншу, к бессмертию… Мысли о прошлом вдруг оборвались. В лицо Штеммерману повеяло сквозь смотровую щель бункера терпким ветром, принесшим запахи талого снега и бензина. Здесь не Франция! Тут нет ни виноградников, ни белых флажков, которые так услаждали взгляд генерала на дорогах Бретани. Здесь была черная луговина перед селом, усеянная трупами немецких солдат. Сквозь смотровую щель на Штеммермана словно подуло ледяным ветром. Он съежился, отпрянул назад. Взгляд его побежал к позициям русских, уткнулся в реденькие коричневые полоски окопных брустверов. Генерал подумал: «Первая атака стоила ста жизней немцев. Еще атака — еще сто человек. И так до самой Германии, пока не останется ни ста, ни десяти, ни одного немца!» Он повернул стереотрубу к лесу, откуда выходили на рубеж атаки танки. В бессильной ярости стиснул зубы: «Сумеют ли они пройти дальше? Благослови, боже, немецкое оружие!» Окопы русских молчали. Ни одного выстрела! Словно там вымерли все. Штеммерман знал, что на участке предполагаемого прорыва у советских войск пока нет танков и мало артиллерии, но ему все-таки казалось, что за молчаливым выжиданием противника таится что-то недоброе. Он неестественно, одними губами улыбнулся: «Ничего, все будет хорошо!» Нарочито долго и внимательно смотрел на часы, будто прислушивался к самому себе, ждал, пока успокоится сердце и он, генерал Штеммерман, вновь станет тем невозмутимым, железным генералом, боевым удачам которого не раз завидовали его коллеги. «Только паникеры не верят в победу, — убеждал он себя. — А я верю. Я напомню вам, что такое немецкий солдат, если им умело командовать». Повернув голову к радисту, Штеммерман приказал вызвать по рации командующего артиллерией. — Тяжелым батареям перенести огонь в глубь обороны противника. Ориентиры — школа и старая колокольня. — Держа в руке чашечку микрофона, генерал гордо выпрямился, точно выступал с речью перед заполненной людьми площадью. — Тяжелым минометам продолжать обстрел шоссе в районе ориентиров «Верблюд» — «Мертвая голова». В бункере сразу стало тесно от его зычного, хриплого голоса. Гауф склонился над телефонным аппаратом, дублируя команды генерала. Связавшись по рации с командиром «Валонии» Липпертом, Штеммерман приказал: — Вперед! Да поможет вам бог! Через десять минут в бой вступит полк майора Гауфа. Ровно в девять ноль-ноль я ввожу в прорыв дивизию «Викинг». Положив на аппарат телефонную трубку, Штеммерман вышел из бункера в траншею: хотелось подышать свежим воздухом и хоть на время избавиться от дурманящего запаха дезинфекционных химикалиев и плесени. Денщик, пожилой, слегка припадающий на правую ногу ефрейтор, подал ему большой цейсовский бинокль. Генерал привычно поднял его к глазам. Отсюда было хорошо видно, как вслед за танками одна за другой поднимались в атаку штурмовые группы пехоты. |
|
|