"Сильные мести не жаждут" - читать интересную книгу автора (Бедзик Юрий Дмитриевич)

9

«Мне не нравится ваш почерк, старший лейтенант, — часто говорил ему полковник Аграновский. — Летчики в воздухе не рой жалящих пчел. Каждый из них — сокол». Задеснянский не раз вступал с полковником в спор по поводу тактических приемов воздушного боя, стремясь доказать свою правоту. Правда, спорили без ругани, очень корректно, в строгих рамках служебных взаимоотношений, но иногда казалось: еще миг — и произойдет взрыв.

Бывает так: прослужишь с человеком год, два, переживешь самые тяжкие испытания войны и все-таки не найдешь с ним общего языка. Разве сам он, старший лейтенант Задеснянский, не чувствует себя в небе соколом? Разве не приходилось ему вступать в бой одновременно с двумя, а то и с тремя «мессершмиттами»? И наконец, разве не знает он, что в воздухе, сколько бы там ни появилось вражеских самолетов, бой все равно распадется на отдельные жаркие стычки, на парные поединки? Полковник Аграновский, безусловно, отчаянно смелый летчик, он справедливо требовал настойчиво, постоянно учиться тактике воздушного боя. Но почему прежде всего только парному бою? Уметь вести парный бой необходимо, однако этого мало. В последнее время немцы стали действовать осторожнее, редко вступают в бой один на один с советскими истребителями.

Необходимо было овладевать новыми тактическими приемами, настойчиво оттачивать мастерство парного и коллективного боев. Именно в этом Задеснянский всякий раз и старался упорно, но безрезультатно убедить полковника Аграновского. Командир полка соглашался с ним и тем не менее продолжал свою линию.

И вот теперь все споры с Аграновским остались позади: полковника перевели в другую часть. Задеснянского принял новый командир — подполковник Савадов. Значительно старше своего предшественника, в длинном кожаном пальто, в огромных яловых сапогах, с биноклем на груди, с крупным властным лицом и сурово-настороженным взглядом постоянно прищуренных глаз, он показался старшему лейтенанту больше похожим на командира стрелковой части, нежели на летчика. На щеках сизовато-красные рубцы, на подбородке глубокий шрам. Видно, не раз пришлось побывать в огне. Строго глянув на Задеснянского, подполковник басовито, без тени улыбки и приветливости проговорил:

— Слышал, что мой предшественник крепко жал на вас за приверженность к «пчелиной тактике». Кажется, так он называл коллективный бой?

— Так точно, товарищ подполковник! — ответил Задеснянский. Не хотел скрывать: что было, то было. Возможно, придется спорить и с новым командиром, но сейчас — только служебный разговор, и ничего лишнего. Задеснянский испытывает какое-то неопределенное, неясное ощущение собственной вины перед этим громоздким человеком. Может быть, потому, что тот побывал в огне и на его лице глубокие шрамы? Так уж повелось: всегда чувствуешь себя в долгу перед тем, кто больше, чем ты, померился силами со смертью.

— Ну а я буду жать на вас за иное, товарищ старший лейтенант. За недостаточно умелое использование в воздухе преимуществ коллективного боя, — продолжал чуть хриплым басом Савадов. Он прошелся по землянке, остановился у стола, что-то прикинул в уме. — Плохо мы еще воюем, товарищ старший лейтенант, хотя и гоним гитлеровцев на запад. Я внимательно изучил материалы о вашем последнем вылете, о том неприятном рандеву, в результате которого вам пришлось совершить неудачную посадку в лесу. Считаю своей обязанностью строго осудить ваше поведение как командира эскадрильи и поведение ваших подчиненных. Ну разве это порядок? Командир идет на сближение с немцем, а его ведомые уже драпанули на аэродром!..

«А он не стесняется в выражениях! — раздраженно подумал Задеснянский. — Рандеву!.. Драпанули!.. Но ничего, не в словах дело, как-нибудь притремся друг к другу. Главное, что он мой единомышленник. А в последнем воздушном бою получилось действительно глупо».

— Прошу не винить моих ведомых, товарищ подполковник, — резко сказал Задеснянский, чувствуя какое-то наслаждение оттого, что может поспорить с новым командиром полка, и одновременно ругая себя в душе за упрямую несговорчивость. — Во всем виноват я сам. У немцев не было прикрытия, ни одного «фоккера» в воздухе, ну вот я и решил. А тут — знаете, как это бывает, — неожиданно три немца сразу.

— Неожиданно не появляются! Значит, были где-то близко, а вы их не заметили.

— Нет, товарищ подполковник, бывает, налетают внезапно, застают врасплох.

— А я вам говорю: так не бывает! — голос Савадова сделался сурово-строгим. — Вы забыли святое правило истребителя — враг всегда может оказаться рядом. Постоянно ищи и жди его, сукиного сына, пока находишься в воздухе! С того самого момента, как сел в кабину, постоянно ищи и жди!

«Он таки неплохой парень!» — невольно с чувством воодушевления подумал Задеснянский, все больше проникаясь уважением к новому командиру полка. Захотелось сгладить свою резкость, поговорить просто, по душам. И Задеснянский сделал то, что делают в подобных случаях умные люди: тепло и приветливо улыбнулся.

На войне добрая улыбка — великая вещь. Нередко ее яркая вспышка гасит тяжкую боль, врачует душевные муки, как бы напоминает лишний раз о том прекрасном и вечном, ради чего человек идет в бой. Задеснянский не любил угрюмой хмурости. Она напоминала ему о смерти, спешить навстречу которой совсем ни к чему.

После улыбки на душе сразу стало легче, и ему захотелось сказать Савадову, как другу, что не такой уж плохой полк, командование которым тот принял всего несколько дней назад. А что касается последнего вылета, то он, Задеснянский, атаковал немца правильно, держал на перекрестии прицела, был уверен, что собьет его за несколько секунд, но неточно рассчитал дистанцию. Может быть, потому, что как раз выходил из пике. А тут «фоккеры»…

Савадов не ответил на его улыбку. Его суровое, обожженное лицо, вероятно, разучилось улыбаться. Выслушав внимательно Задеснянского, он сдержанно сказал:

— Вы не обижайтесь, старший лейтенант. Когда начальство критикует, обижаться нашему брату по уставу не положено.

— Я не обижаюсь, товарищ подполковник. Все правильно, — вновь улыбнулся Задеснянский. — Какая может быть обида, если сам допустил промах? — Нахмурив брови, будто совсем некстати, добавил: — Не люблю, когда немец так близко, а мы на земле.

— Вы о чем?.. О близком расположении аэродрома к переднему краю? Да, немного рискованно. Но комдив разрешил, и я пошел на риск. В этом есть свои преимущества, — с дружеской откровенностью сказал Савадов.

— В общем-то, может, правильно. Только поднялся в воздух, тут тебе и передовая.

— В том-то и беда, что передовая, — озабоченно вздохнул подполковник и стал рассказывать о положении в полку. Машины все исправны, потерь последнее время почти не было. Но с горючим беда: бензовозы застряли в грязи, а на самолетах много не подбросишь.

— Что же, приходится загорать? — спросил Задеснянский.

— Почти что так. Машины, правда, заправлены, на один-два вылета запас горючего имеется, а вообще — на голодном пайке. — Савадов раздраженно махнул рукой. — То, что сидим на земле, мало летаем, — полбеды, хотя не положено нашему брату отсиживаться в такой обстановке. Беда в другом: немцы могут прорваться. Сегодня ночью слышал их танки, они совсем недалеко. У меня на этот счет слух обостренный, еще в сорок первом научился слушать.

Чтобы Задеснянскому было легче ориентироваться в обстановке, Савадов коротко рассказал, чем занят летный состав. Перед полком поставлена задача перехватывать и уничтожать немецкие воздушные транспорты, блокировать окруженные аэродромы врага. У немцев сейчас один путь связи с попавшими в мешок войсками — воздух. Вот и лезут со всех сторон. Только следи! Лучших своих летчиков посылают. Нередко стараются прорваться за кольцо окружения. У них тоже немало смельчаков, есть очень отчаянные асы. Говорят, некоторых из Берлина сюда перебросили.

— Все-таки иногда прорываются?

— Бывает, прорываются.

— Я слышал, что вам приходилось участвовать и в отражении танковых контратак?

— Под Капитоновкой прикрывали своих танкистов с воздуха, ну и гитлеровцев штурмовали. — Савадов нахмурился. — Все было, брат. Война как война… Ну а у партизан каково? — участливо спросил он. — Вы там, кажется, штабом заправляли, главным военным теоретиком были? Ну и как, неплохо получалось?

— Какая там теория, товарищ подполковник! Больше топали по земле. — Задеснянский снял шинель, сел к столу, положил перед собой руки, плотно сцепив пальцы. — Месяц отлеживался, лечился, три месяца воевал, остался живым. Сам до сих пор не верю, что так все случилось. Поначалу немцы схватили, а потом немцы же, но другие спасли, отвезли в лес. Невероятно, но факт.

— Да, да… Я слышал. — Савадов хмуро свел выгоревшие брови. — Тех, кого отпускают немцы, у нас любят брать на карандаш. В этом, бесспорно, есть своя логика.

— Странная логика, — товарищ подполковник! — откинулся назад Задеснянский, далекий в эти минуты от того, что и его могут взять на карандаш. — Я сам раньше думал — все немцы одинаковые, не люди, а звери. В общей-то массе, может, верно. Фашисты, разбойники! Лишь в плену прикидываются добренькими: «Гитлер капут!» Но тут иное. В этом я лично убедился. Майор Блюме и его водитель, что выручили нас, оказались не такими немцами. Отвезли меня вместе с партизанкой в лес и сказали: «Пробирайтесь к своим. Рот фронт!» А ведь этот майор Блюме не рядовой офицер. Адъютант генерала Штеммермана!

— Не верю я в их благородство! — еще больше насупился Савадов. — Все они одним миром мазаны.

— Так вот же доказательство! — стукнул себя в грудь Задеснянский. — Солдаты хотели пристрелить меня, один даже прицелился. А тут майор: подошел, посмотрел, приказал уложить в машину. Никогда не забуду, как потом, в лесу, он протянул мне пистолет, назвал себя другом.

— Не знаю! Не знаю! — мотнул большой головой Савадов. — Не верю я им, не могу верить. Понимаете, старший лейтенант, не могу! — повторил он.

Задеснянский посмотрел на командира с недоумением.

Откуда у него такая глухая, непримиримая ненависть ко всему немецкому? Ведь и в Германии есть честные люди. Не всех же Гитлер превратил в негодяев, подлецов, убийц и грабителей!

Позже Задеснянский узнает, что неспроста Савадов так жестоко и слепо ненавидел немцев. При случае командир полка сам расскажет летчику о своей первой встрече с гитлеровцами и о ее последствиях.

Случилось это в трудном сорок первом году. Самолет Савадова подбили, и он вынужден был приземлиться на занятой врагом территории. Набежавшие немецкие солдаты вытащили его из кабины и с хохотом стали издеваться над ним. Один отстегнул флягу со спиртом, облил его комбинезон, плеснул в лицо, затем чиркнул зажигалкой. Охваченный пламенем летчик, почти теряя сознание, поднялся на ноги и, словно живой факел, бросился в перелесок. Сзади застрочили автоматы, над головой засвистели пули. Немцы были уверены, что он все равно сгорит, им даже хотелось, чтобы он подольше помучился в огне, и поэтому стреляли в воздух. Задыхаясь, едва живой, Савадов достиг опушки мелколесья, свалился в болото. Очнулся ночью. Черный, с обожженным лицом, он кое-как доплелся до деревни. Немцев там не было. Больше недели отлеживался на сеновале у старика пасечника, а когда почувствовал себя немного лучше, пробрался к своим, перешел линию фронта. Но встреча с немцами осталась в памяти на всю жизнь. И когда он думал о врагах, перед его взором неизменно возникали смеющаяся рожа немецкого солдата, фляга со спиртом и зажигалка.

Задеснянский продолжал рассказывать командиру о своих партизанских приключениях:

— Наш отряд действовал в Таганчанских лесах, неподалеку от Днепра. Местность там лесистая, а немцы побаиваются лесов. Да и партизаны не дремали, делали все, что возможно, разыскивали в лесных чащобах людей, брали в отряды. В урочище Паланки наш отряд собрал около пятисот человек. В тот же день фашисты атаковали нас крупными силами. Бой продолжался дотемна. Мы оказались в окружении, но решили драться до конца. Ночью радист перехватил сообщение немецкого штаба о том, что к лесу подтягивается танковый полк и что новые атаки на партизанские позиции будут поддерживаться с воздуха вражеской авиацией. Что было делать? У нас оставалось мало боеприпасов. И тут нашелся один сметливый разведчик. Сказал, что знает Паланкинское урочище не хуже, чем печь в собственной избе, и сумеет вывести отряд в безопасное место. Мы сразу же снялись с позиций и, отшагав за ночь километров тридцать, выбрались в Черкасские леса.

— А немцы?

— Они поступили так, как говорилось в перехваченном нашим радистом сообщении. С рассветом атаковали урочище и штурмом взяли… пустые окопы.

Савадов открыл дверцу «буржуйки», щурясь от огня, поворачивая железным прутом догоравшие чурки, задумчиво произнес:

— Ясно, не те теперь времена, что два года назад. И у немцев поубавилось спеси, и наши многому научились. А в сорок первом… Хотя что вспоминать! Не напрасно прошли суровую школу. — С минуту он молча смотрел на огонь, затем перевел взгляд на Задеснянского, тихо добавил: — Вчера не вернулся с задания Федоренко.

— Ваня Федоренко?! — воскликнул Задеснянский. — Наш бог огня и дыма?!

— Да, полк остался без начальника воздушно-стрелковой службы. Жаль парня, очень жаль. — Савадов еще раз вопросительно глянул на Задеснянского. — Нужно кого-то назначать на место Федоренко. Вот я и думаю, не представить ли командиру дивизии на эту должность вас, старший лейтенант. А?

Вопрос был задан неофициально, как бы между прочим, но Задеснянский сразу понял, что Савадов говорил вполне серьезно.

«А как же мои ребята? — с грустью подумал он. — Четыре месяца воевали без меня и теперь опять… Перейти в штаб, оставить эскадрилью, прекратить полеты. Все сразу. Главное — прекратить полеты! Как же так?»

Савадов, видимо, догадался о его волнении, деловито пояснил, что, по его мнению, начальник ВСС полка не должен отсиживаться в штабе, а обязан всегда быть среди летчиков. И от боевых полетов его никто не отстраняет. Вылетал же на боевые задания Федоренко.

Задеснянский, положив на колени стиснутые в кулаки руки, невидящим взглядом долго смотрел на шершавые доски стола. Перед ним возникло, как живое, всегда улыбающееся лицо капитана Федоренко. Вчера не вернулся с боевого задания, погиб! Нет теперь среди них неунывающего кубанского соловья, отпел свое… Задеснянский знал, что Федоренко не любил штабной работы, не любил возиться с бумагами, а летал, как настоящий сокол. Должность начальника ВСС явно не подходила ему. Однажды, помнится, еще на Дону, он доверительно сказал Задеснянскому: «Я, Сашко, прирожденный летчик, за должностями не гонюсь, а летать и стрелять готов хоть сто лет!» Не долетал, не дострелял до своих ста лет кубанский соловей.

— Товарищ подполковник, благодарю вас за доверие, но…

Савадов нахмурился.

— Значит, отказываетесь?

— Отказываюсь, товарищ подполковник. Мне на роду написано летать. Не могу оставить эскадрилью. И потом я немного суеверный. Как-то бродячая цыганка нагадала мне, что умру в хате, в землянке, значит. Я не хочу умирать в землянке. Если уж умирать, так в бою, в воздухе.

— Цыганка, говорите, нагадала? — Савадов недоверчиво посмотрел на старшего лейтенанта прищуренными глазами. — Сказал бы прямо: хочешь наверстать упущенное, — неожиданно перешел он на «ты». — Ну ладно, летай! Только имей в виду, что спуску тебе не дам.

В землянку доносились отзвуки недалекого боя. Задеснянский с тревогой прислушивался к ним. Неожиданно вспомнилось виденное в селе: человек в долгополом пальто и старомодном пенсне с автоматом за спиной, усач из заградогряда, тревожная суета на сельских огородах… Немцы могли ворваться в село по шоссе. Задеснянский знал, что там может не быть регулярных войск. Обескровленный стрелковый полк вряд ли поможет сельчанам, если немцы атакуют Ставки с фланга.

И он снова вспомнил пожилого человека в пенсне, который так горячо обнимал Зажуру. Он учитель. Ну что ж, если старые учителя берутся за оружие, а села становятся крепостями, может, не потребуются регулярные войска? У немцев в рощице, что справа от села, наверное, не так уж много сил. Будь достаточно, они давно бы ворвались в Ставки… Вооруженный народ не так-то легко победить. Санкюлоты Франции в свое время сумели отразить атаки первоклассной прусской армии, парижские горожане штурмовали Бастилию, петроградские рабочие в дни Октября мастерски дрались с регулярными частями Временного правительства, с юнкерами…

На лицо Савадова тоже легла тень тревоги. Он отодвинул плащ-палатку, которой был завешен вход во вторую половину землянки. Ему навстречу быстро поднялся молодой связист с наушниками на голове. Савадов задумчиво потер безбровый лоб и, приняв какое-то решение, поднял глаза на солдата.

— Начальника БАО — к телефону. Немедленно!

Солдат покрутил ручку аппарата, протянул подполковнику трубку.

— Командир батальона аэродромного обслуживания слушает.

— Прибыли ли машины?.. — спрашивает Савадов командира БАО. — Еще нет? Ну это… черт знает что!

Он бросает трубку, возвращается к столу и, ни к кому не обращаясь, с болью в голосе говорит:

— Зачем только я их привез на свою голову?! Что теперь делать? Немец рядом, а машин до сих пор нет.

Несколько успокоившись, он объяснил Задеснянскому, в чем дело. Вчера, когда полк перебазировался на новый аэродром, на этот прифронтовой клочок земли, прибежали из села ребята и сказали, что в лесу стоят два грузовика и в них дети, много детей. Чьи, откуда привезли их фашисты — никому не известно. Савадов сразу же бросил все и сам поехал в лес. Действительно, у оврага стояли два застрявших в трясине бельгийских грузовика. В их кузовах под брезентами — ребятишки, легко, не по-зимнему одетые, посиневшие от холода, перепуганные, плачут. Те, что постарше, утешают малышей, пытаются развести костер. «Мы из детского дома, — сказала Савадову девочка лет двенадцати. — Немцы, когда отступали, посадили нас в машины, забрали с собой… Мы хотим есть. Дайте хлебушка, дядя! Хоть корочку, хоть кусочек!..» По распоряжению Савадова детей привезли на аэродром, накормили, обогрели, уложили спать. Ну а что дальше? Как с ними быть? Фашисты под боком, могут прорваться к аэродрому, придется вести бой, а тут двадцать восемь ребятишек. Оставлять их у себя опасно. В селе — тоже. И кроме того, там сгорела почти половина изб. Временно детей поместили в одной из палаток санчасти, а сегодня утром Савадов приказал командиру БАО вывезти их подальше в тыл. Но, как выяснилось, везти не на чем — все машины еще ночью отправлены на армейский склад за боеприпасами и горючим. Когда вернутся — неизвестно. Может быть, застряли в пути.

В землянку вбежал запыхавшийся солдат, в грязной, порванной шинели. Взволнованно и торопливо, срываясь на крик, доложил, что немцы перешли шоссе и теперь находятся совсем близко от аэродрома.

— Какие немцы, Васюта? Ты что-то путаешь, — поднялся из-за стола Савадов.

— Никак нет, товарищ подполковник, не путаю. Сам видел — перешли шоссе, — повторил солдат.

По разведданным, поступившим утром, Савадову было известно, что от аэродрома до вражеской передовой примерно десять километров. По собственному опыту он знал, что на фронте случаются самые нелепые вещи: порой, вопреки всем расчетам, противник появляется там, где его совсем не ожидаешь. Возможно, это и был такой случай. Вот почему Савадов нарочито медленно и спокойно поднялся из-за стола, долго прислушивался к пулеметной стрельбе за селом. Командир полка прекрасно сознавал опасность и вместе с тем понимал, что в сложившейся обстановке должен действовать обдуманно и рассудительно. Прежде всего ему нужна была выдержка, как командиру, как человеку, облеченному большой властью и ответственностью.

В конце взлетного поля Савадов увидел цепочку людей — не то женщин, не то мужчин в стеганках и кожушках: издали трудно было узнать. Они шли, сгибаясь под тяжестью заплечных мешков. Савадов поднес к глазам бинокль, некоторое время молча рассматривал едва различимые фигуры, затем обернулся к Задеснянскому и с недоумением произнес:

— Ничего не понимаю. Впереди военный, а за ним женщины. Откуда они? Может быть, Ставки уже заняты немцами и население эвакуируется?

Люди между тем приближались. Уже ясно было видно идущего впереди офицера, который часто оглядывался назад, словно проверял, не отстал ли кто. У него за спиной тоже был мешок, только более громоздкий, нежели у других, и шел он устало, порой спотыкался и едва не терял равновесия. Под воротом распахнутой шинели белела бинты.

«Капитан Зажура! — догадался Задеснянский. — Точно, он!»

Да, это был Зажура. Он шёл, не глядя вперед, стиснув зубы, с трудом передвигая ноги. Следом за ним, прихрамывая на правую ногу, шагал сухонький старичок в приплюснутом картузе, а потом женщины. Они появлялись из темноты одна за другой, будто выплывали из тумана, — насупленные и грозные.

— Несут патроны, товарищ подполковник! — тихо сказал Задеснянский.

— Вот видишь, старший лейтенант, значит, не зря я рисковал, — облегченно вздохнул Савадов. — В случае чего будем драться здесь. Разве такой народ отдаст немцам аэродром?

Зажура был уже совсем близко. Теперь и он увидел летчиков, но, утомленный до изнеможения, вероятно, не узнал в одном и в них своего недавнего знакомого.

«Железный ты мужик, капитан Зажура! — уважительно подумал Задеснянский. — Павел тоже был таким. И батя твой. И весь ваш зажуринский род».

Колонна идет дальше. Фигуры будто проваливаются во мрак, расплываются в вечерней мгле. Патроны! Женские руки и — патроны!.. Задеснянский неотрывно смотрит вслед колонне и чувствует, как в его сердце что-то твердеет и всего его охватывает какая-то новая, властная сила.

Вдруг в памяти, будто всплеск пламени, вспыхивает мысль: он должен поговорить с капитаном Зажурой, все, все рассказать ему о последнем бое партизан, о Павле, об отце.

Колонна спускается в долину, последние фигуры исчезают во влажной синеве.

«А что, собственно, рассказывать?.. Война есть война».

Задеснянский продолжает стоять возле штабного блиндажа. За холмами стреляют пулеметы. Над лесом вспыхивают ракеты. На поля тяжело ложится фронтовая ночь.

* * *

К блиндажу подошел худенький человек в шляпе. За ним вытянулся высокий сержант с автоматом в руке. «Те самые… Тесля!» — сразу узнал их Задеснянский.

— Товарищ подполковник! — Сержант молодцевато подкинул руку к пилотке, замер перед командиром полка по стойке «смирно» и теперь казался особенно высоким в своих накрученных до колен обмотках. — Наш майор приказал сообщить вам, что атака немцев на шоссе отбита.

— Спасибо за приятное сообщение! — козырнул в ответ Савадов, словно подчеркивая этим несколько торжественным жестом свою благодарность всем, кто мужественно дрался с врагом. — Как же вы там управились? У вас в батальоне, по моим сведениям, не так уж много людей.

— Так точно, товарищ подполковник, людей немного. Нам помогли местные.

— Мы атаковали их с фланга, товарищ подполковник, — не без гордости добавил учитель. В своей старомодной шляпе и пенсне, в огромных сапогах — с чужой ноги, он выглядел рядом с военными смешно и необычно, но видневшийся за его плечом темный немецкий автомат как бы равнял его и с командиром истребительного полка, и с молодым, стройным летчиком Задеснянским, и с высоким сержантом в обмотках.

Пожимая сухую ладонь учителя, Савадов хотел было сердечно поблагодарить его, но увидел группу солдат аэродромной команды во главе с замполитом стрелкового полка майором Ружиным, приближавшуюся к штабному блиндажу. Собственно, в появлении солдат и майора Ружина не было ничего необычного. Удивило подполковника то, что среди них были два незнакомых человека в немецкой форме: один полный, круглолицый солдат в старой светло-зеленой шинели нес на плече ручной пулемет, у другого, более молодого, стройного, с офицерскими погонами на плечах, свисал с шеи автомат. Оба они о чем-то весело, по-дружески разговаривали с майором Ружиным.

Круглолицый немец остановился в нескольких шагах от Савадова, приставил к ноге пулемет и, отдавая ротфронтовский салют стиснутой в кулак рукой, с добродушно-смущенной улыбкой проговорил:

— Здравствуйте, товарищи!

Молодой, в офицерской форме, тоже поднял вверх руку, но ничего не сказал, только смущенно улыбнулся.

— Здравствуйте! — ответили Савадов и Задеснянский.

Потом наступило неловкое молчание. Майор Ружин подошел к командиру полка и, перехватив его настороженный, не совсем дружелюбный взгляд, которым тот окинул немцев, поспешил объяснить, в чем дело.

Минут двадцать назад рота эсэсовцев из мотобригады «Валония» попыталась вновь перейти шоссе, продвинуться к селу, но была встречена дружным огнем третьего батальона. Эсэсовцы, однако, продолжали рваться к шоссе, и вскоре положение стало угрожающим. Гитлеровцы почти вплотную подошли к дороге. И вот тогда, совершенно неожиданно, по атакующим застрочил пулемет с фланга.

— Огонь вел вот этот товарищ, — указал Ружин на полного, круглолицего немца.

— Курт Эйзенмарк! — слегка наклонив голову, представился тот.

— Потом, когда рота эсэсовцев откатилась назад, — продолжал майор Ружин, — Курт Эйзенмарк и его товарищ перешли к нам.

Савадов пригласил всех в штабной блиндаж. Курт Эйзенмарк пропустил вперед офицера, затем неторопливо прошел сам, по-прежнему держа в левой руке тяжелый пулемет. Подойдя к столу, огляделся вокруг, прикидывая, где удобнее оставить оружие.

— Пулемет и автомат мы можем принять как трофеи, — напомнил ему Савадов. — Давайте сюда. У нас этого добра целая гора.

— Это очень хороший пулемет, товарищ подполковник, — серьезно сказал Эйзенмарк. — Прицельный огонь на тысячу пятьсот метров!

Савадов зло сжал губы. Рубцы на его безбровом, обезображенном лице побелели.

— Можете считать себя счастливым, что вовремя расстаетесь с этой штукой, — бросил он. — Дней через пять не приняли бы и с пулеметом.

Савадов полагал, что перед ним обычные немцы-перебежчики, возможно более сообразительные, раньше других понявшие безвыходное положение своих войск. Таких, правда, еще немного, но черев несколько дней их будет больше, гораздо больше.

Глядя на утомленного, добродушно улыбающегося Курта, командир полка не мог подавить в себе чувства холодной отчужденности и к нему, и к немецкому офицеру. Он собирался допросить их со всей строгостью, диктуемой фронтовой обстановкой. Сел к столу, достал из кармана шинели блокнот, наморщил безбровый лоб. А Курт Эйзенмарк все с той же чуть виноватой, но добродушной улыбкой на круглом лице смотрел на него полными радости глазами, с трудом припоминая русские слова, чтобы запросто рассказать этому суровому подполковнику о том большом счастье, которое он впервые в жизни испытал сегодня.

Еще в Испании, шагая по пыльным дорогам Эстремадуры, прячась от фашистских самолетов в колючих лесных зарослях, окровавленный, измученный многодневными переходами, он не раз переносился мыслью в Советский Союз, в страну свободы, сыны которой вместе с ним воевали против ненавистного фашизма, в страну, которая верила ему и называла его героем. Но этот советский подполковник, кажется, не собирается ему верить. Достал бумагу, карандаш, будет допрашивать, как пленного. Надо сказать ему все сразу, чтобы рассеять недоверие.

И Эйзенмарк говорит, тщательно подбирая русские слова:

— Я должен быстро, немедленно связь… Как это по-российски?.. Установить связь с товарищами из комитета «Свободная Германия».

Савадов некоторое время молча смотрит на него, будто изучает его круглое лицо.

— Не вы первый, не вы последний, — наконец произносит он. — Все пленные желают связаться с комитетом «Свободная Германия».

— Я вас очшень прошу, товарищ подполковник, выслушать меня… Я… Как это по-российски?.. Я — уполномочен подпольный группа одиннадцатый корпус. Я имею важный сведения для советского командования.

— Вы из подпольной группы штаба одиннадцатого корпуса? — поднял удивленные глаза Савадов. — Простите, товарищ! Да, да, это о вас мне сегодня звонили из разведотдела армии. Курт Эйзенмарк! Совершенно верно.

Савадов медленно встал из-за стола. Его безбровый лоб разгладился, с него слетела хмурость. Встретившись взглядом с Задеснянским, командир полка на секунду задумался. Возможно, вспомнилось ему горькое лето сорок первого года? Может, вспомнился немец с флягой спирта и зажигалкой в руках?

«Сейчас ему, пожалуй, потруднее, чем в бою, — невольно подумал о Савадове Задеснянский. Даже поняв, что перед ним действительно друг, он все еще сомневается».

Но Савадов не сомневался. Со свойственной ему прямотой и резкостью он вдруг протянул через стол обе руки к Эйзенмарку, схватил его полные ладони и начал горячо, возбужденно трясти.

— Так что же вы?.. Что же вы сразу?.. — Казалось, он хотел перетянуть немца через стол в свои объятия. Потом, отпустив его, выпрямился, обвел строгим взглядом тесную землянку, торжественно и властно произнес: — От лица службы, дорогие товарищи немецкие патриоты, объявляю вам благодарность!

* * *

Поздно вечером немцев повезли в село, в штаб стрелкового полка. Повезли на той самой машине, на которой командир БАО отправлял в деревню детей-сирот.

У здания школы стояли привязанные к забору верховые кони. Часовой у двери, увидев выпрыгнувших из кузова машины немцев, взял автомат наизготовку.

— Свои, свои! — успокоил его Задесняиский. — Нам к командиру полка. Он у себя?

— Никак нет, товарищ старший лейтенант, — хрипло проговорил часовой, словно спазмы сдавили ему горло. — Нет товарища командира полка. Убитый он… в бою на шоссе. Недавно убило.

Прибывших встретил в коридоре майор Грохольский. Попросил пройти в класс, где на сдвинутых к стене партах валялись набитые соломой матрацы. Возле широкого окна устроился радист. Он монотонно упрашивал отозваться какую-то «Ромашку». Перед ним на столе тускло горел светильник, сделанный из сплющенной сверху медной гильзы сорокапятимиллиметрового снаряда.

— Начальник штаба полка Грохольский! — представился майор и, бросив косой взгляд на немцев, спросил: — Почему пленные без конвоя?

— Это не пленные, товарищ майор.

— Значит, перебежчики? — вновь поинтересовался Грохольский. — Мне сейчас не до них. Везите их в штаб дивизии, пусть там допрашивают.

Казалось, что майора ничто не интересует. Он весь был погружен в себя: не то подавлен гибелью командира полка, не то утомлен до такой степени, что с трудом воспринимает происходящее вокруг.

Задеснянский связался по телефону со штабом дивизии. Ему ответили — за немцами высылают машину. Старший лейтенант положил трубку возле аппарата и некоторое время смотрел в темное окно, за которым едва угадывались багряные полосы неба.

— Товарищ майор! — повернулся он к начальнику штаба, который о чем-то тихо говорил с радистом. — Там, в машине, дети, сироты. Их надо разместить на ночь в селе. Помогите нам.

— Что? Дети? Какие дети?..

— Вам звонил подполковник Савадов?

— Да, да! Звонил… Дети!.. Я помню.

Майор поднял на Задеснянского побелевшее лицо, посмотрел каким-то яростным, отрешенным взглядом. В нем все было напряжено до предела.

— Чего вы от меня хотите? Что я должен делать с этими детьми?.. У меня, у всего полка — большое горе. Понимаете? Большое горе. Только что погиб командир… Вы уже знаете об этом?.. А известно ли вам, что немцы готовят прорыв? Зачем же вы привезли детей? Что я буду делать с ними? Это просто дикость, неимоверная дикость!..

Казалось, не будет конца торопливому, истеричному потоку его слов и восклицаний. В этом потоке как бы вырывалась наружу боль, терзавшая душу майора, вся его неуемная скорбь о командире и о погибших в вечернем бою солдатах, а возможно, и страх перед неизвестностью завтрашнего дня.

Нервное напряжение Грохольского достигло апогея. На войне так бывает — человек не из стали. Сталь и та устает. Есть выражение: предел усталостной прочности металла. Почему же не придумали слов «предел усталостной прочности человека»? Именно такой предел переживал Грохольский. Только это ненадолго. Нужна лишь небольшая разрядка. Скоро станет легче. Человек попрочнее стали. Он вновь может стать твердым и решительным, надо только взять себя в руки.

Грохольский уже сожалел о случившемся: к чему эта истерика? На него в упор смотрел старший лейтенант Задеснянский. С чуть заметным изумлением смотрели Курт Эйзенмарк и его друг, офицер. Неподвижно замер у своей рации связист. Он-то знал, что с начальником штаба это иногда случается: нервная вспышка немолодого, до крайности уставшего человека.

Неожиданно из дальнего угла классной комнаты, точно из темного провала, вышла высокая пожилая женщина в мужском полушубке и тяжелом шерстяном платке, с усталым, строгим лицом. Окинула пытливым взглядом немцев, с доброй материнской улыбкой посмотрела на Задеснянского, на радиста, остановилась перед Грохольским, сказала спокойно и твердо:

— Вы правы, товарищ майор: одному человеку не по силам заниматься всем. Но и сиротам тоже надо жить. Они, наверное, перемерзли, им спать хочется. Дети же.

— Да, я понимаю, — вдруг весь сжался Грохольский. — Я сам подумал об этом.

Теперь ему было стыдно. Чувство подсказало ему, что женщина в душе осуждает его. Он узнал ее — еще накануне, когда полк вступил в село, она передала ему ключи от школы. Это была Елена Дмитриевна Зажура, сельская учительница, мать того капитана, что выступал днем на митинге. Местные жители успели рассказать майору о ней удивительные вещи. Будто в день отступления немцев она пришла в школу и, увидев, что фашистские солдаты обливают бензином парты, готовятся поджечь здание, сказала им по-немецки что-то очень дерзкое, отчего поджигатели оторопели. Потом один из эсэсовцев хотел застрелить ее, но офицер приказал не стрелять, а вытолкать «русиш швайн» за дверь. Позднее, как говорили, она вместе с мужчинами из группы самообороны участвовала в отражении немецких контратак. Затем два дня и две ночи стирала белье и бинты для медсанбата, а сегодня пришла в штаб полка вместе с младшим сыном — капитаном. Сын вскоре куда-то ушел, а она терпеливо и упрямо ждала его возвращения.

Елена Дмитриевна поправила на голове платок, прошла к столу радиста. Под ее тяжелым шагом слегка прогнулись, жалобно скрипнули доски пола. Качнулся и на секунду померк светильник. Подняла голову. Мать! Опаленная пламенем войны, пережившая горечь утрат, она, словно степная орлица, не сложила крыльев. Внутренняя боль, потеря мужа и старшего сына, казалось, не только не сломили ее, напротив, придали ей сил.

— Где дети? — спросила она Задеснянского.

— Там, у подъезда, в машине, — ответил летчик, пораженный суровой решительностью ее строгого взгляда.

— Я возьму их к себе.

— Елена Дмитриевна… — хотел ей что-то сказать Грохольский.

— Ничего, товарищ майор, — словно опережая его сомнения, спокойно подняла руку женщина. — Вместе с соседями как-нибудь устроим их. Скажите капитану Зажуре, я буду дома, пусть обо мне не беспокоится. — И вышла на улицу.

Майор с минуту смотрел ей вслед, затем торопливо выбежал в коридор, едва не сбив с ног солдата из комендантского взвода.

— Это ты, Матюшкин? Быстро разыщи начальника ПФС. Скажи, пусть даст для детей побольше консервов, особенно тушенки.

— Есть, разыскать начальника ПФС и сказать…

— Подожди. Скажи, пусть не жадничает, даст мешок сахару… И галеты трофейные отдаст.

Потом что-то горячо прошептал в самое ухо солдату. Тот улыбнулся, уважительно козырнул и побежал выполнять поручение, дробно стуча сапогами по полу. А Грохольский снова вернулся в класс, несколько смущенный своей чрезмерной суетливостью, сёл возле телефона и угрюмо уставился на аппарат.

— Спасибо, товарищ майор. За детей спасибо! — тихо проговорил Задеснянский.

Майор ничего не ответил. Снял фуражку, вытер тыльной стороной ладони пот со лба.

— А вы говорите, дети! — неожиданно выдохнул он. — Тоже ведь люди, живые люди. Им бы в куклы и всякие там игрушки играть. — И, будто упрекая себя, добавил со смущенной улыбкой: — Устал я, очень устал. Нервы подводят. Нужно держаться. Дело только начинается.

Опершись острыми локтями на колени, он закрыл ладонями лицо и погрузился в тягостное раздумье.

Приехавшие с Задеснянским немцы молча переглядывались между собой. Их тоже поразила высокая чернобровая женщина. Хотя они не все поняли из ее разговора с майором, но главное уловили: женщина взяла всех детей к себе.

— Киндер. Арме киндер! — прошептал Курт Эйзенмарк своему товарищу. — Дас ист дас шреклихсте!{[9]}

— Яволь, яволь!{[10]} — понимающе кивнул тот в ответ.

Доброта и неиспорченность человеческой натуры убедительнее всего проверяются на детях. Человек, у которого при виде ребенка глаза загораются радостью и лицо озаряется теплой улыбкой, никогда не очерствеет душой на многотрудном жизненном пути. Да, дети — самое дорогое. И война эта, в сущности, ведется ради них. Счастлив тот, кому в трудные минуты боя вспоминаются чистые детские глазенки, удивленный взлет бровей!..

Самые лучшие годы жизни — молодость — Эйзенмарк отдал борьбе с фашизмом. Сперва в Испании, потом у себя в Германии. В огонь этой борьбы он бросил и не успевшую расцвести любовь к девушке со светлыми, точно лен, волосами, с которой провел два вечера после тайных встреч с товарищами по партии в Темнельсгофе, и свое пристрастие к технике, и свою юношескую веселость. Правда, он бывает временами весел и теперь. Любит пошутить. На его круглом, румяном лице почти никогда не угасает лукавая улыбка. Но это уже привычка, ставшая профессиональной чертой характера: всегда играть роль добродушного простака. Меньше подозрений. Какой спрос с постоянно улыбающегося солдата? Приходилось делать вид, что весел и беспечен даже тогда, когда глаза туманили слезы.

А сейчас ему весело по-настоящему, весело от души. И улыбается он с радостным удовлетворением. Все идет превосходно! О переходе ими линии фронта уже известно вьь сокому советскому командованию. Скоро прибудет машина, чтобы отвезти их в дивизию. Нужно только подождать, и он, Курт Эйзенмарк, встретится с людьми из комитета «Свободная Германия». Впрочем, вряд ли это случится так быстро, как хотелось бы. Эйзенмарк знает, что танки Хубе рвутся с запада на выручку Штеммерману и что завтра окруженные войска попытаются выйти им навстречу. Главный удар будет направлен на это село.

Бог мой, как хочется спать, точно кто-то давит навеки!.. Эйзенмарк с трудом открыл глаза, тряхнул головой. Перед ним, совсем рядом, у стола с телефоном, — стройная фигура советского офицера в новенькой фуражке пилота.

«Я видел его где-то раньше, — вдруг подумал Эйзенмарк, и это открытие сразу отогнало сон. — Где я с ним встречался?.. Бледное, худощавое лицо, по-девичьи яркие губы, узкие брови… Да, я видел его. Тогда на лбу у него была кровь. Та же кожаная куртка…»

У Курта была натренированная, цепкая память, способная годами хранить в своих тайниках мельчайшие детали человеческого лица, выразительного жеста, цвета волос, глаз, бровей… Это было в лесу. Рядом — красивая девушка с застывшим взглядом. Да, это тот самый раненый летчик!

Эйзенмарк подошел к Задеснянскому:

— Товарищ! Я знай вас… Вы биль мой машин «опель»… Не помните? На шоссе, раненый… Мы увозиль вас в лес вместе с фрейлейн.

— Что? Какая машина? — ничего еще не понимая, посмотрел на немца Задеснянский.

Теперь Эйзенмарк был уверен, что перед ним тот самый летчик, которого он вместе с девушкой-партизанкой отвозил осенью в лес. Конечно, тот самый. Только в глазах больше спокойствия и уверенности. И какие-то новые, насмешливые черточки в уголках рта. Подтянутый, стройный, немножко резковатый…

Начались воспоминания. Задеснянский рассказал, как повернул свой самолет на лесную поляну, как потом ненадолго очнулся на обочине шоссе, как подъехали два закамуфлированных «опеля». Рядом была девушка — молодая, красивая…

Разговаривали, держась за руки, как дети, всей душой отдавшиеся порывистому чувству дружбы.

— О майн либер фройнд!{[11]} — громко восклицал расчувствовавшийся Эйзенмарк.

— А вы помгште, как ваш солдат на шоссе хотел меня застрелить?

— Нихт, нихт! То не зольдат, то фашист. Я есть ваш зольдат, вы есть мой зольдат, майн официр.

— Ну хорошо, пусть будет так.

— А фрейлейн потом быль… Как это есть по-российски?.. Быль майн гаст, то есть гость… И майор Блюме быль гость, — продолжал Эйзенмарк. — То быль консперацпоп встреч. Мы пили шнапс, а фрейлейн браль у майор Блюме маленький бумаг и читаль, унд алле дизе цифрен, алле дивизион… Она есть умный альз фухс… Как это по-российски? Хитрый лиса… О, совет партизанен есть гут!..

Взволнованный неожиданной встречей и воспоминаниями, Курт Эйзенмарк часто переходил на родной язык. Спохватившись, начинал медленно переводить. Из его поспешного рассказа Задеснянский узнал, что его спасители — Курт Эйзенмарк и майор Блюме — очень сожалели, что не могли тогда в лесу по-настоящему открыться перед ними, не осмелились рассказать им о своей подпольной антифашистской работе. Правда, через две недели фрейлейн Зося сама разыскала майора Блюме в Корсуне. И это было очень важно, ужасно важно. Зося была их связной с партизанами, но в последнее время куда-то исчезла, связь прервалась…

У подъезда школы остановилась машина, засветились и сразу погасли фары.

— Это из штаба дивизии, — сказал майор Грохольский.

Немцы быстро встали. Офицер резким, привычным движением руки поправил на голове фуражку с длинным козырьком. Эйзенмарк подошел к Грохольскому и доложил:

— Я везу в штаб дивизии важный документ. Завтра утром генерал Штеммерман будет делать ангриф, то есть, по-российски, атаковать… Главный удар — дорф Ставки. Вы понимайт?..

— Да, мы знаем об этом, — сухо ответил Грохольский.

— Вы?.. Знайт? — изумился Эйзенмарк.

— Да, знаем.

— Конечно, так, — спокойно сказал немец. — Совет партизанен, разведка…

Задеснянский ждал немцев возле открытой двери. В его взгляде, как показалось Эйзенмарку, скрывалась тайна.

Когда Эйзенмарк и немецкий офицер были уже в коридоре, Грохольский вышел из класса, догнал Задеснянского:

— Вы поедете с ними?

— Нет.

— Ну тогда все, пусть едут, — кивнул он в сторону немцев. — Я хотел отправить с вами пакет комдиву, а раз вы не едете, отошлю с нарочным. Передайте немцам мою благодарность за помощь третьему батальону.

Задеснянский вышел к подъезду, где стоял дивизионный «виллис». Ночь была темной и неуютной. Дул сырой, пронизывающий до костей ветер. За селом вспыхивали ракеты. Их трепещущий свет вырывал из тьмы могильно-однообразные, угрюмые стрехи изб.

Немцы сели в машину. Эйзенмарк, прощаясь с летчиком, поднял вверх стиснутый кулак, громко крикнул:

— Рот фронт, геноссе старший лейтенант!

Задеснянский тоже вскинул руку в прощальном салюте.

«Виллис» уже потонул во тьме, а он все стоял и держал стиснутый кулак.

Кто-то вышел из-за угла школы. Несмотря на густую темноту, Задеснянский сразу узнал учителя Теслю, спросил его:

— Где капитан Зажура?

— Наверное, дома, с матерью, — тихо отозвался старый учитель. — А может, в сельсовете, с Плужником.

В ночном небе загудели немецкие бомбардировщики, и оно сразу будто приблизилось к земле, сделалось настороженно-грозным. В черной, давящей высоте над Ставками проплывала грохочущая смерть, ревущая неизвестность. Задеснянскому на мгновение показалось, что нет ни ночи, ни затянутого тучами неба, а есть лишь прерывистый, постепенно замирающий стальной гул. Село затаилось, прижалось к израненной земле, ушло в сон и, бредя тишиной, словно вздрагивало в конвульсиях страха, в неясном предчувствии беды, в ожидании суровой и неизбежной своей судьбы.

Задеснянский знал, что почти полтысячи ставичан, мужчин и подростков, не дожидаясь официальных повесток о мобилизации, добровольно взялись за оружие, ушли в окопы, уже участвовали в бою с эсэсовцами, познали горечь первых утрат, похоронили многих своих товарищей, но, опаленные первыми вспышками взрывов, не дрогнули… А что будет завтра? Успеют ли подойти новые подкрепления? Сумеет ли стрелковый полк, потерявший в недавнем бою своего командира, выстоять, отразить еще более мощный натиск врага?

О завтрашнем дне с тревогой думали не только в штабах, не только в окопах и траншеях. Об этом думали в каждой сельской избе. Одни готовились на рассвете, забрав детей и кое-какой домашний скарб, покинуть село, уйти подальше на восток. Другие, наоборот, решили драться с оккупантами до конца, драться за каждый дом, за каждый двор, за каждую улицу. Таких было больше.

Это отнюдь не означало, что люди преодолели страх. Нет, они по-прежнему с ужасом думали о возможном возвращении немцев в Ставки, но сердца их были полны ненависти к оккупантам, полны священной злости. Большинству ставичан казалось, что, оставаясь в тяжелую пору возле своих очагов, они сумеют лучше защитить себя и своих детей, гораздо лучше, нежели в открытой, холодной степи…

Немцы тоже на что-то надеются, готовятся к прорыву, хотя не могут не знать, что обречены. Они верят в счастливый случай, как приговоренные к смерти до самого конца верят в спасительный поворот судьбы. Им кажется: должно непременно что-то произойти. Не обманывает же, в конце концов, генерал Хубе, обещая пробить кольцо окружения! Не должен оставить свои войска в беде и сам фюрер. Из Берлина он шлет окруженным радиограммы: дескать, положитесь на меня, как на каменную стену, я вас выручу! Может, действительно выручит? Ведь на войне случается всякое…

Гремят, клокочут в боях Богуславщина, Звенигородщпна, Корсуныцияа. Над селами и деревнями полыхают зарева пожаров, в чадных дымах вместе сливаются дни и ночи. Так было вчера, так было сегодня… А завтра дымов будет намного больше, завтра начнется самое страшное, завтра немцы попытаются осуществить свой замысел — вырваться из котла.

От этих раздумий Задеснянскому вдруг сделалось горько и тревожно. Он окинул мысленным взглядом всю рассеченную фронтами советскую землю. Ему вдруг почудилось, будто родная земля, израненная, истерзанная, но не покоренная, тяжело и устало стонет, зовет к мщению, требует окончательного освобождения; «Скорее, скорее! Терпеть больше нету сил!..»

Летчику захотелось ободрить старого учителя, сказать ему что-то доброе, обнадеживающее. Он и в самом деле сказал ему несколько сердечных слов, а может, лишь думал сказать, но этого было достаточно, чтобы они поняли друг друга, потому что оба были людьми одинакового строя мыслей, оба любили красоту и величие родной земли, оба прекрасно сознавали, что, воюя против немцев, защищают самое дорогое: и улыбку ребенка, и первую девичью любовь, и ласковый рассвет над мирными селами, и родное небо, и каждый полевой цветок, и каждый колос жита.

Они еще долго стояли у забора, провожая невидящими взглядами постепенно затихающий гул ночных бомбардировщиков. И хотя думали о разном, их мысли были, по существу, одинаковыми, напоминали им о недавнем прошлом и рисовали будущее, а отдаленные выстрелы, вспышки ракет снова и снова возвращали их к суровой действительности.

— Вы помните, товарищ старший лейтенант, наш последний разговор в отряде, тогда, в присутствии начальника армейской разведки? — спросил Тесля.

— Помню, — тихо ответил Задеснянский.

— Я сегодня опять встретился с разведчиком. Он сказал, что все, о чем тогда договорились, остается в силе. Поэтому если случайно увидите Становую, то… вы понимаете сами…

— Да, я понимаю, товарищ Тесля.

— Особенно осторожны будьте в разговоре с капитаном Зажурой.

— Я буду осторожен, товарищ Тесля. — В голосе Задеснянского послышались нотки раздражения. — Я буду осторожен, — повторил он, — сделаю все, как положено. Но мне кажется… не слишком ли жестоко?

— Так надо, старший лейтенант! И Тесля зашагал в темноту улицы.

Задеснянский посмотрел ему вслед. Перед ним мелькнули и исчезли во влажной темноте его худые плечи, согбенная старостью, словно придавленная тревогой спина.