"Бедняк" - читать интересную книгу автора (Бондаренко Борис Егорович)6«Вчера утром отправил тебе телеграмму, и с тех пор прошло уже больше суток. Ты, конечно, получила ее – и теперь мне остается только ждать ответа. Какого? Не хочу, не могу думать о том, что мы не увидимся – и не вообще, а именно сейчас. У меня такое ощущение, словно мы оба не поняли чего-то очень простого, но необычайно важного для нас обоих. Я очень хорошо понимаю все твои доводы и, поверь, со всей серьезностью отношусь к ним, – но просто не вижу, почему они могут помешать нам снова быть вместе. Ты действительно знаешь, почему я приехал к тебе? Но если знаешь – как ты можешь говорить мне, чтобы я возвращался домой, к жене? Это же просто невозможно, Лиля! Ты подумай – после всего, что я говорил тебе, вдруг вернуться к ней, – и что же дальше? Неужели ты думаешь, что я смогу сказать ей хоть одно из тех ласковых слов, которые говорил раньше, – пусть слов этих было немного, я, как ты знаешь, не слишком-то щедр на такие слова... Вот написал сейчас – и сам себе поразился. Не слишком-то щедр... Это действительно так, и в обыденной жизни, я, наверно, кажусь человеком сухим, может быть, и черствым. (А «сухой» и «черствый» – не одно ли и то же? Я, кажется, вообще выражаюсь довольно косноязычно. Но по-другому не умею.) Так вот – я даже сына ласками не балую. Но с тобой-то – разве так было? Слов, наверно, я и тогда говорил немного, – да ведь они и не нужны были! Зачем слова, если взглядами, движениями, прикосновениями можно выразить неизмеримо больше! А сейчас у меня к ней ничего нет – и говорить просто нечего и незачем... Прочел то, что написал, – и получается, что я говорю только о себе. Не слишком-то приятное открытие... Что это – эгоизм? Наверно, все-таки нет. Сейчас я еще больше уверен в том, что наилучший для нас обоих выход, – снова быть вместе. И не сомневаюсь в том, что и для тебя это будет лучше. И не только лучше – но это и единственное, что для тебя возможно. И объясняется такая уверенность вовсе не моей самонадеянностью. Почему я так думаю? Да, ты права – десять лет разлуки со счета не сбросишь, из памяти не вырвешь, они еще предъявят нам свои права. Да, мы изменились, наверняка в нас обоих появилось что-то такое, что будет друг для друга открытием, – и, возможно, открытием не слишком приятным. Но скажи – как объяснить то, что мы оба за десять лет не только не нашли своего счастья, но и тени этого счастья не повстречали? Что мы – оба какие-то духовные уроды, нам недоступно то, что к другим приходит, как правило, без труда, естественно и просто? Не значит ли это – то, что было у нас, так прочно связало наши судьбы, что ни время, ни встречи с другими не в состоянии разрушить эту связь? Какое еще объяснение возможно? Только это – другого нет и не может быть. А если так, у нас только один выход – снова быть вместе...» Долгое это было ожидание... И не потому только долгое, что проходили дни, а ни письма, ни телеграммы от Лили не было, – но, казалось, ничего, кроме этого ожидания, у Александра вообще больше не было, и что бы ни делал он, о чем бы ни думал, это ожидание постоянно было во всем, оно придавало длинным, медленно идущим часам какой-то особый, неведомый ему до сих пор привкус. И как ни тяжелы были порой эти часы, но иногда он почти радовался тому, что никакого ответа нет – потому что ответ мог означать конец всему, а ожидание – это все-таки надежда... Вставал он поздно – в десять, одиннадцать, и сразу шел смотреть, не приходила ли почта. Дверцы почтового ящика закрывались неплотно, и с крыльца хорошо было видно, есть ли в нем что-нибудь. Но даже если ящик был пустой, Александр все равно шел к нему, раскрывал его тяжелые мокрые дверцы, заглядывал внутрь и, тщательно закрыв ящик, медленно возвращался обратно. Потом выходил во второй раз и в третий, и когда видел, что в щели белеют газеты, быстрыми шагами шел к ящику и торопливо разворачивал влажные газетные листы, проверяя, нет ли писем. Но никакого письма не было. Он относил газеты Анне Григорьевне, она угощала его чаем, и потом, если не было дождя, он шел копать огород, колол дрова, неумело поправлял изгородь. Обедали вдвоем с Анной Григорьевной, и он снова уходил к себе в комнату, надевал теплый свитер и ложился в постель, курил и читал. У Анны Григорьевны оказалось превосходная библиотека, и он читал необычно много для себя, и это чтение ничем не напоминало то торопливое и небрежное проглатывание книг и журналов в очередях и электричках, ставшее для него привычным в последние годы. Александр давно уже примирился с тем, что читает мало и плохо, что как будто оправдывалось его бесконечной занятостью, – но здесь он понял, как много потерял... Началось это на следующий же день после приезда, когда он пришел в свою комнату с тяжелым томом Шекспира и равнодушно раскрыл его – ему не очень-то хотелось читать, просто надо было чем-то занять себя, хоть ненадолго избавиться от тяжелых мыслей, утомлявших его. Шекспир был для него одним из десятков классиков, Александр охотно верил, что это великий драматург, и считал, что с него вполне достаточно «Гамлета» и «Ромео и Джульетты», прочитанных в школьные годы. До Шекспира ли тут, если у него не хватает времени, чтобы просмотреть журнальные новинки. А сейчас, едва начав читать того же «Гамлета», он то и дело изумленно потирал лоб и с недоумением спрашивал себя: да где же я был раньше? Затем, тут же подряд прочтя «Макбет» и «Антония и Клеопатру», где-то среди ночи очнулся от этого наваждения, обессиленный, словно после тяжкой работы, подавленный красотой и мощью необыкновенных образов и могучих страстей, – и со стыдом спрашивал себя: почему я не знал этого раньше? Почему надо было ждать столько лет, чтобы открыть для себя этот мир? И – сколько же еще таких открытий ему предстоит? «Так и не отправил тебе это письмо. Может быть – и не отправлю... Я очень много думаю о тебе, хорошо вижу тебя, как будто ты где-то рядом и только на минуту вышла, разговариваю с тобой... Хотел написать – «живу тобой», но показалось, что это будет чересчур уж красиво... А ведь это так и есть. Все, что не связано с тобой, кажется мне сейчас незначительным и – нередко – просто ненужным. Было бы это или нет – почти все равно. Знаешь, о чем я сейчас вспоминал? Как однажды переносил тебя через ручей, поскользнулся, и мы оба упали, и я очень испугался, увидев, как быстро выступила кровь на твоей ноге. Ты скривилась от боли и с трудом удержалась, чтобы не заплакать, и мне стало отчаянно стыдно – так стыдно, что я почувствовал, как у меня горит все лицо и как дорого я дал бы за то, чтобы не было этой царапины. И своей боли я почти не чувствовал, хотя тоже довольно сильно ударился. Ты посмотрела на меня и улыбнулась – с трудом, только губами, в глазах у тебя все еще стояла боль, и сказала мне, что все это ерунда, до свадьбы заживет, и больно-то совсем немножко... Ты так старалась успокоить меня, что мне стало совсем плохо, я не знал, куда девать глаза, и хотел перевязать ранку своим носовым платком, но увидел, что он не очень чистый и быстро сунул его обратно в карман, а ты сделала вид, что ничего не заметила, сняла пояс со своего платья и протянула мне: «Перевяжи...» Почему я так подробно вспоминаю об этом? Почему сейчас, пятнадцать лет спустя, так хорошо помню каждое твое движение, выражение глаз, даже то, какие пуговицы были на твоем платье – выпуклые, коричневые и очень гладкие? А ведь я с трудом могу припомнить многие другие события, случившиеся гораздо позже и – куда более значительные, с обычной житейской точки зрения... А вот вспомнить, как мы потом шли домой, так легко, словно это было только вчера. Ты была так ласкова со мной, так внимательна, что весь мой стыд прошел, и мы вместе посмеялись над этим приключением, особенно я, всячески напирая на свою неловкость, и ты защищала меня от себя самого. Помню не только слова, но и жесты, интонации... Почему так? Каждый эпизод кажется мне сейчас событием, каждый день, прожитый тогда с тобой, – удивительно емким, и так много было тогда радости, что я уже не помню никаких других радостей, кроме тех, что давала мне ты... Что это – сентиментальная попытка от настоящего уйти в призрачное прошлое? Может быть. Не стыжусь признаться – бывают сейчас минуты, когда мое будущее до дрожи в руках пугает меня. Ничего подобного раньше не бывало со мной. А сейчас... Если в этом будущем не будет тебя – я просто не вижу, как мне жить, для кого, для чего... Для работы? До сих пор, то есть до поездки к тебе, такая мысль не только не пугала меня, но представлялась настолько естественной, что мне казалось – не стоит вообще думать об этом, двух мнений тут быть не может. Ведь так уж повелось, что работа, какое-то дело – самое главное и часто едва не единственное, что определяет ценность человеческой личности... Если так, то моя личность, бесспорно, должна цениться довольно высоко. Я сделал уже немало и сделаю, вероятно, еще больше... А вот сейчас это никак не утешает меня...» Он писал, сидя в постели, и, задумавшись, поднял голову, посмотрел на черный блестящий прямоугольник окна. Желание увидеть Лилю стало почти нестерпимым, и он вдруг подумал, что она сама может приехать к нему. Почему бы нет? Наденьку можно оставить у сестры, и на работе наверняка можно отпроситься на день-два... Почему же нет? И, взглянув на часы, Александр заторопился на вокзал. Как ни фантастично было его предположение, он сразу уверовал в него, отмахиваясь от доводов разума. И потом каждую ночь ходил встречать Лилю, полчаса брел по темным грязным улицам, среди тишины и редкого взлаивания собак. Поезд, – тот самый, с которым он приехал сюда, – прибывал в четыре часа, но Александр приходил намного раньше, медленно расхаживал по залу ожидания, вглядываясь в лица спящих людей, – от тусклого желтого света они казались ему одинаковыми, старообразными, – даже лица детей, – а потом он догадался, что дело не только в свете – похожими делали эти лица печать усталости и скука терпеливого ожидания, не покидавшая людей даже во сне. Незадолго до прихода поезда он выходил на перрон и становился так, чтобы видеть оба входа в вокзал. И когда поезд с медленным грохотом останавливался и от слабо освещенных вагонов отделялись темные фигуры людей, Александр весь напрягался, до боли в глазах вглядываясь в неясные силуэты. И хотя народу с этим поездом всегда приезжало немного – всего десять – пятнадцать человек – и он знал, что наверняка узнает Лилю, потом он все-таки обходил зал ожидания, заглядывая во все углы, и не торопился уходить. Бывали минуты, когда он очень хорошо понимал, что ждать бесполезно – зачем ей ехать сюда, зачем писать? Разве не все было решено между ними? Но и в эти минуты он не терял надежды увидеть ее – ведь не может она не знать, как он ждет ее, как она необходима ему... И он по-прежнему каждую ночь ходил встречать ее. На несколько дней установилась хорошая погода – и унылый городок ожил, повеселел, заблестел чистыми стеклами окон. Кое-где начали цвести сады. Александр несколько раз отправлялся в лес, но скоро беспокойство гнало его обратно, он думал о том, что телеграмму могут принести в любое время, и торопливо возвращался домой, привычным движением обшаривал влажную пустоту почтового ящика. Да и лес не нравился ему – был он грязен, уныл, и свежий запах распускающихся почек почти не чувствовался из-за дурманящего гниения мертвых прошлогодних листьев. И не было никакой телеграммы, не было письма. Ничего не было. Потом погода снова испортилась, опять пошли мелкие холодные дожди, и Александр все больше времени проводил в постели, думал, читал, и когда отрывался от книги, видел, как за окном неутомимо покачиваются немые деревья, протягивая к низкому темному небу свои холодные голые руки. В один из таких дней он взялся за неоконченное письмо, прочел его – и отложил в сторону, подумал: а что же, кроме работы, было за все эти годы? Почему все было так размеренно, спокойно, чересчур разумно? Кто это сказал, что спокойствие – душевная подлость? Не помню... А разве «спокойствие» – это не самое верное слово, которым можно определить мою жизнь? Спокойствие во всех видах – на работе, в семье, в себе самом... И как часто меня хвалили именно за это спокойствие, за выдержку... А от чего мне было волноваться? Работа – сплошное благополучие, не надо ни с кем бороться, что-то отстаивать, защищать, – потому что мои уравнения не нуждаются ни в какой защите, они так же ясны и бесспорны, как закон всемирного тяготения... Не нужно бороться за свою любовь – потому что ее нет и никогда не было... Не было? А Лиля? Но тогда я не сделал никакой попытки сохранить ее любовь. Почему? Многого не знал, не понимал? А разве пытался по-настоящему узнать, пытался понять? Ушел в работу, в спокойствие... А вот Лиля поняла... А Лена? Александр вспомнил жену, ее бесконечную доброту, которую он давно уже перестал замечать как что-то естественное, само собой разумеющееся, ее постоянное внимание к нему, стремление оградить его от всех неудобств, которые могли хоть немного помешать его работе, – опять работа, работа! – и со страхом подумал: да как же это возможно? Она любит его – но за что, почему, что скрывается за внешними проявлениями ее любви, что она в действительности думает о нем, каким он представляется ей? Хочется ли ей чего-то большего, чем этой безнадежно-спокойной любви? А что он сам знает о ней? Восемь лет прожили вместе – но что он знает о ней, как понимает ее? И почему же только сейчас он задает себе эти вопросы? С этого дня Александр перестал ходить на вокзал, но по-прежнему не спал по ночам, под их тихие шорохи прислушивался к себе, к своим воспоминаниям, год за годом перебирал свою жизнь – и явственно ощущал, как происходит в нем работа мысли и нелегкая переоценка своего прошлого, самого себя, и все более сложным и неясным представлялось ему его будущее... И по-прежнему много читал. Даже книги он брал теперь в руки не так, как прежде, – осторожно, любовно, и страницы переворачивал медленно, они казались ему весомыми, как будто слова, заполнившие их, обладали какой-то ощутимой тяжестью. И продолжалось беспрерывное открытие нового для него мира людей, живших задолго до него, этот мир иногда представлялся ему более реальным, чем его собственный, такой спокойный и благополучный до сих пор, – и он думал о том, что теперь вряд ли когда вернется к нему прежнее спокойствие, и не хотел этого... Из таких открытий самым впечатляющим было стихотворение Марины Цветаевой, – имя, знакомое ему только понаслышке, – случайно обнаруженное им в литературном альманахе. Забыв обо всем, вчитывался Александр в резкие, чеканные строки, каждое слово которых было для него словно тяжкий удар колокола. Не о нем и не о Лиле были эти стихи, но могучее дыхание давно исчезнувшей страсти захватило его до сердцебиения и ломоты в висках. Александр поднял голову, повторил вслух: «С пошлиной бессмертной пошлости как справляетесь, бедняк?» И стал читать дальше, еще не понимая, как могли быть написаны эти строчки, – так велико и необычно было их действие на него, – и вздрогнул от тяжело ударившего в душу повтора: Александр нетерпеливо перелистывал страницы альманаха, пытаясь найти еще стихи Цветаевой или что-нибудь узнать о ней, но только одно это стихотворение и было в книге. А когда он попробовал читать другие стихи, их плавные рифмованные строчки показались ему до удивления бесцветными и беспомощными. Захлопнув книгу, он пошел к Анне Григорьевне и попросил: – Расскажите о Цветаевой. – О Цветаевой? – переспросила Анна Григорьевна. – Да ведь я о ней мало знаю. Стихи ее почти никому не известны, кажется, несколько лет назад издали ее сборник, но я его не читала. – Кто она такая? Я слышал только, что она была в эмиграции, – и все. – Перед войной она вернулась из заграницы, в сорок первом покончила с собой в Елабуге – вот и все, что я могу добавить. – Покончила с собой... – повторил Александр. – Да, я что-то слышал об этом. А вы фотографию ее не видели? Какая она была? – Не видела. Он молча расхаживал по комнате. Анна Григорьевна, не поднимая головы от шитья, сказала: – Ехали бы вы к ней, голубчик... Не томите себя. – К ней? – Александр остановился, покачал головой. – Нет, к ней нельзя сейчас ехать. – Нехорошо, что вы не спите по ночам. – Это ничего, ночью лучше думается... А мне о многом еще надо подумать. Все-таки удивительное дело: оказывается, можно годами жить, ни о чем, в сущности, не задумываясь, – но ведь это так неестественно... Анна Григорьевна с беспокойством взглянула на него. – Зря вы себя так мучаете. – Да нет, это не так. Я не мучаюсь, я... как бы это сказать... А впрочем, не нужно сейчас об этом. Он прошелся по комнате, остановился – и вдруг спросил: – Анна Григорьевна, вы пьете? Она удивленно взглянула на него, и Александр заторопился, объясняя: – Ну, в каком смысле пьете... То есть по праздникам, при встрече... Я хочу сказать – можно вам немного выпить, так, за компанию? – Можно. – Тогда позвольте, я схожу в магазин, возьму бутылку вина, и мы посидим, поговорим, а? Понимаете, у меня такое состояние... Очень хочется поговорить с вами, рассказать о Лиле, о себе, а я весь какой-то скованный... Можно, Анна Григорьевна? – Ну конечно. – Вот спасибо! – обрадовался Александр. – А какое вино вы любите? – Да мне все равно. – Тогда я быстро. Уловив ее обеспокоенный взгляд, Александр сказал: – Только не подумайте, что я собираюсь напиться и по пьянке вывернуть вам свою душу. Я ведь почти совсем не пью, а сегодня... случай уж такой. – Я понимаю, Саша, – мягко остановила его Анна Григорьевна. – Идите, а я пока на стол соберу. И он неловко усмехнулся: – И в самом деле, что это я объясняю... Через полчаса они сидели друг против друга, Александр наливал в бокалы темно-красное вино, Анна Григорьевна накладывала ему в тарелочку грибы, – и наконец они подняли бокалы, и Анна Григорьевна сказала! – Пусть у вас все будет хорошо, Саша. – Хорошо? – переспросил Александр и отставил бокал, но тут же спохватился и торопливо выпил, не понимая вкуса вина. – Да, конечно, пусть все будет хорошо... Он тут же налил себе еще, – так хотелось ему, чтобы поскорее пришло ощущение легкости и свободы, – выпил, ткнул вилкой в заботливо пододвинутую Анной Григорьевной тарелку. – Вот вы сказали – пусть все будет хорошо, – заговорил он. – И меня вдруг удивило это... такое самое обыкновенное пожелание. И знаете почему? Я вдруг подумал, что даже не знаю, что для меня сейчас хорошо, а что плохо... Ведь если говорить отвлеченно, то, наверно, хорошо, когда у человека покой на душе, если он доволен своим делом, результатами своей работы, если он уверен в себе, в своем будущем, – ведь так, Анна Григорьевна? – Вероятно. – Вот видите – и вы так думаете, и все, наверно, так думают... А ведь у меня так и было в последние десять лет. А теперь вижу – все-таки нехорошо было. А сейчас... Вот вы говорите, что я мучаюсь, только я в самом деле не мучаюсь, это правда... Я сбивчиво говорю, да? – Почему же... Только волнуетесь очень. – Это ничего, – усмехнулся Александр. – В самом деле, волнуюсь почему-то, но мне кажется, что сейчас мне всякие волнения полезны... Так вот, что я хотел сказать. Хоть и было у меня до сих пор все благополучно, а сейчас – все неясно, все неспокойно, все в ожидании, и сам я не знаю, что будет со мной в самое ближайшее время, – а чувство такое, что именно сейчас мне хорошо, а до сих пор – плохо было. Странно, да? Да вы не отвечайте, не обращайте внимания на мои вопросы – это я больше себя самого спрашиваю... А впрочем, на один вопрос все-таки ответьте: каким человеком я вам представляюсь? Анна Григорьевна опустила глаза, и Александр торопливо продолжал, не давая ей ответить: – А впрочем, не надо, не надо, я напрасно об этом спрашиваю, вы ведь почти не знаете меня. Вы другое скажите: почему в тот день, когда я постучался к вам, вы сразу поняли, что мне плохо, что мне нужна чья-то помощь? Неужели я так скверно выглядел? – Ну что вы... – А, понимаю... Все ведь просто – вы такой человек, что доброта и участие к людям – для вас дело самое естественное... Я ведь потому спросил, что, будь я на вашем месте, мне, пожалуй, и в голову не пришло бы задуматься, что я должен что-то сделать для этого человека, стоящего за окном, чем-то помочь ему. И не потому, что я такой уж черствый по натуре, а просто по обычной моей невнимательности к людям. Но вот ведь штука-то в чем – какая разница, почему мне и в голову не пришло бы помочь кому-то? Ведь результат был бы один – человек, нуждавшийся в помощи, ушел бы от меня ни с чем... И знаете, прежде чем прийти к вам, я, наверно, в двадцать домов стучался, и везде отказывали, даже не выслушивали толком, а меня, представьте, это ничуть не удивляло, казалось, что так и быть должно, – ну кто я такой для них, почему они должны беспокоиться из-за меня? А вот сейчас думаю – почему не удивляло? Не потому ли, что я, в сущности, такой же, как они, – равнодушный и черствый? Анна Григорьевна укоризненно посмотрела на него. – Ну что уж вы так, Саша... – Да ведь как объяснить-то иначе, Анна Григорьевна? – возбужденно взмахнул рукой Александр. – Ну ладно, это эпизод, мелочь... Да вот вдруг подумал сегодня – а ведь я и жену свою, с которой восемь лет живу, не знаю и не понимаю... То есть не в буквальном смысле не понимаю, конечно, не по каким-то там конкретным поводам, а... сути ее человеческой, души ее не понимаю... Хочу, например, самому себе сказать, какая она, – а лезут на язык какие-то стертые, пошлые слова, от которых меня самого воротит... А ведь кажется, такси близкий мне человек – должны же какие-то свои слова найтись? Не находятся почему-то... И ведь это вовсе не потому, что мне вообще трудно такие слова находить, а все та же моя невнимательность, мое равнодушие сказываются. Ну, может быть, и не равнодушие, а какая-то душевная вялость, эмоциональная бедность, что ли... Совсем в словах запутался. Давайте еще немного выпьем. Выпили – Александр почти полный бокал, Анна Григорьевна только чуть пригубила. И он снова тут же заговорил, торопясь высказать то, что не давало ему покоя во все эти бессонные ночи: – И знаете, хоть я и говорю, что не понимаю жену, – а почему-то меня почти не беспокоит, не удивляет это. Может быть, потому, что я уже решил, что жить с ней не смогу, не буду... А ведь две недели назад мне и в голову не могло прийти, что такое возможно. Две недели всего! – с удивлением повторил Александр, только сейчас осознав ничтожность этого срока и значительность перемен, происшедших с ним за эти две недели. – А ведь, наверно, странно это, даже дико как-то... Ведь мы восемь лет вместе прожили, это же... такая большая часть жизни, – и ее, и моей. И там ведь сын мой, и с ним мне придется расстаться. Может быть, она уедет куда-то и сына увезет, – а меня и это мало беспокоит... То есть не мало, это я уже слишком, конечно, но, понимаете, где-то в глубине души я уже смирился с этим... Да что там – я ведь о Наденьке в последнее время думаю больше, чем о нем... Ну, не дико ли это? – растерянно сказал он. – Ведь он сын мой, моя плоть, моя кровь, а девочку эту я всего три дня знаю... Почему так? Неужели все дело в том, что это ее дочь? Анна Григорьевна, скажите откровенно, что вы думаете об этом? Не кажется вам все это странным? – Не знаю, что и сказать вам, Саша, – не сразу ответила Анна Григорьевна. – Может, и верно говорят, что чужая душа потемки... Только мне кажется, что наговариваете вы на себя. И сына вы любите, и к жене не так плохо относитесь... – Как вы сказали? – переспросил Александр. – Что? – не поняла Анна Григорьевна. – Ну, о жене... Не так плохо отношусь, да? – А что, не так что-нибудь? – забеспокоилась Анна Григорьевна. – Нет-нет, все так, продолжайте, пожалуйста. Анна Григорьевна внимательно посмотрела на него и тихо сказала: – Сейчас вы только о Лиле думаете, ждете ее ответа, – потому так все и кажется вам. А как получите письмо – все по-другому будет. – Это вы верно сказали, что я только о Лиле думаю... А вы думаете, напишет она мне? – Напишет, – уверенно проговорила Анна Григорьевна. – А ведь не напишет, – медленно сказал Александр, только сейчас поняв, что Лиля действительно не напишет. – Может быть, и хорошо, что не напишет, – совсем уж странные слова сказал он. – Мне даже кажется, что она знает, о чем я все эти дни думаю, и знает, что всего-то я еще не додумал, не понял, – потому и не напишет. Мне кажется, она все обо мне знает... Анна Григорьевна с тревогой посмотрела на него, – видно, такое уж лицо было у него, – и Александр улыбнулся ей, закурил: – Да вы не волнуйтесь за меня, Анна Григорьевна... Давно я так откровенно не говорил ни с кем. Да, пожалуй, и с самим собой таким откровенным не был. Ведь очень легко уйти от откровенности, и не перед другими, об этом я уж не говорю, с другими-то я почти никогда откровенным не был, вот только с Лилей... А то до сих пор всегда так бывало, что как только начнешь думать о чем-то важном, и если есть в этом важном что-нибудь тяжелое или просто неприятное – тут же другие мысли, легонькие, на выручку приходят... А чаще всего сядешь за работу – она-то от всего спасает и всегда под рукой... А что не додумал – так бог с ним, само как-нибудь решится. И решается, конечно, – потому что все на свете как-нибудь да решается. Знаете, в математике есть такие задачи, которые вообще не решаются, но если это удается доказать – это тоже считается решением, и иногда такое-то решение и бывает самым важным. У меня самого такая задача была. Года три ее пытались решить, и так и этак пробовали – ничего не получалось, а я взял да и доказал, что ничего получиться и не должно было. Не потому, конечно, что я такой уж умный, а просто первый догадался, что решения может и не быть. Александр невесело усмехнулся. – И представьте, вскоре после той удачи мне пришлось уйти оттуда – очень уж трудно стало работать. И вовсе не из-за какой-то зависти такое отношение ко мне было, я ведь знаю... Да, но я отвлекся. Я ведь о том говорил, как легко быть неоткровенным с собой. Или это только у меня так? Он помолчал, склонив голову к левому плечу, словно прислушивался в себе к чему-то. Молчала и Анна Григорьевна. – Вы не устали? – спросил Александр. – Нет... Вы поешьте, Саша. – Спасибо, я не хочу... Тогда еще немного посидим, хорошо? – Конечно. Я только вязанье возьму, – Анна Григорьевна виновато посмотрела на него. – Не привыкла сидеть без дела, руки начинают мешать. – Конечно, конечно... Анна Григорьевна взяла вязанье, надела очки с переломленными, слабо связанными нитками дужками и неторопливо задвигала спицами, ярко мелькавшими в ее маленьких сухих руках. Александр, глядя на спицы, сказал: – Я вам очки из Москвы пришлю. Скажите, какой у вас номер. Анна Григорьевна улыбнулась. – Не нужно, у меня есть новые. Привыкла к этим, они у меня уже лет десять... Вы пейте, Саша, если хотите. Александр допил вино, помолчал и снова заговорил: – Когда я вспоминаю о том, что было у меня с Лилей, то, честное слово, просто не понимаю многих своих поступков. Почему, скажем, я так долго не ехал к ней после первого зимнего свидания? Ну, надо было отправляться на целину, ну, болел, – но, господи, какая это мелочь! Знать бы сейчас, что она ждет меня, как тогда ждала, что я нужен ей, должен что-то сделать для нее, – да я бы любую работу бросил, все на свете, пешком бы пошел – лишь бы быть с ней... А почему тогда не поехал? Почему не остался с ней хотя бы на год, не помог ей подготовиться в университет? То есть тогда все объяснялось просто и логично – я знал, что она не допустит, чтобы я бросил университет, ставил себя на ее место и знал, что поступил бы точно так же... Но ведь я в конце концов мужчина, мне и решать, я в первую очередь должен был позаботиться о нашем будущем. А я пошел на поводу у этой элементарной логики, повздыхал – что ж поделаешь, придется подождать, я же не виноват... Но ведь такая логика разве что в математике хороша, а в любви другая должна быть! А я понадеялся на «великую» силу нашей любви... А на деле получилось, что сила-то требовалась только от нее, а не от меня... Почему я не мог додуматься до такой простой вещи – что я нужен ей? – с силой сказал Александр. – Нужен так, как никто другой ей не мог быть нужен, что только я мог дать ей то самое главное, что один человек может дать другому? И что по сравнению с этим какая-то целина, какие-то лекции, какой-то год? А вот не догадался... А ведь любил же я ее, очень любил... И не сомневался в том, что другой любви у меня не будет, да и не надо... Или все дело в моей слабохарактерности, что ли, в моем эгоизме? Странная ведь вещь получается... Никто никогда не считал меня слабым человеком. Наоборот – сколько раз подчеркивали мое упорство, силу воли, предсказывали мне большое будущее... И ведь в моей работе все это было – и воля, и упорство, этого-то не отнимешь, удавалось мне решать проблемы сложнейшие, которые другим оказывались не по плечу... Да и с детства я был очень удачлив. Учился легко, способности у меня были явно выше средних. И дальше все было гладко – в университете, в аспирантуре, на работе. В двадцать пять уже кандидатом стал, лет через пять, наверно, в доктора выйду, – кажется, чего еще желать? А вот встретился с Лилей, говорил с ней – и иногда таким... мальчишкой чувствовал себя, таким заурядным, непонимающим, никчемным человечком... И сейчас порой такая пустота в душе, что хочется поехать к Лиле и сказать: что хочешь делай, а от себя не гони – пропаду... Как будто выдернули из меня какой-то стержень, на котором вся моя жизнь, все человеческое во мне держалось, и теперь кто угодно и что угодно может согнуть и смять меня. И так неожиданно все это... Он невесело посмотрел на Анну Григорьевну, закурил и медленно продолжал: – А впрочем, не так уж и неожиданно... Сейчас-то вижу, что и раньше выпадали времена... не слишком благополучные. Не внешне, – тут у меня действительно все на редкость удачно шло, – а, как бы это сказать... иногда чувствовал я, что все-таки что-то не так, не то... как-то по-другому надо бы жить. Но почему «не то» и как же это по-другому жить надо – даже отдаленно не догадывался. Сейчас-то вижу – любви во мне не было, и не только любви к жене, к женщине, а вообще... человеческой любви. Вот вспомнил сейчас – три года назад жена болела, две недели в больнице лежала. Ничего серьезного не было – да ведь все-таки болезнь, и не кто-нибудь болеет, а жена... А знаете, что тогда часто раздражало меня? Что мне с сыном приходилось много возиться, и работать как прежде я не мог. Черт знает что, омерзительно даже вспоминать об этом... Подумайте только – не о живых, самых близких мне людях главная забота была, а об этих формулах, уравнениях, каких-то закорючках... И ведь логика-то какая! Болезнь, мол, самая заурядная, ты отлично знаешь, что ничего с женой случиться не может, – чего же тогда волноваться? А вот как подумал, что и к Лиле тогда, в то лето, мог бы так отнестись, – и дико стало, потому что знаю – никак не мог! А вот с женой мог! Отводил сына в сад и преспокойненько усаживался за работу, и так не хотелось иногда отрываться, чтобы идти в магазин или в больницу. И ведь в голову не приходило, что это... скверно, гадко, бесчеловечно! У него давно уже болела голова, и тут заломило в висках так, что он невольно поморщился. Анна Григорьевна заметила это, участливо сказала: – Устали вы, Саша. Может быть, ляжете? – Да нет, посижу еще... Это не усталость, просто – нехорошо мне. На душе... очень уж тяжело. Много скверного в своем прошлом вижу. И что-то никак до конца понять не могу, почему я такой. А ведь сам во всем виноват... Знаете, я никогда не верил в то, что человек – игрушка в руках судьбы и что все зависит от каких-то обстоятельств, в которые он попадает... Ссылка на обстоятельства – удобный предлог для оправдания всяческих больших и маленьких мерзостей. Пьянствует человек – обстоятельства такие, жену и детей бьет – тоже обстоятельства виноваты, подлость какую-то сделал – и тут оправдания находятся... Чепуха все это. Каждый в конце концов сам творит свою судьбу. Вот и я тоже – сам себе пустыню сотворил... Да только когда это началось? Вот сейчас вспоминаю – я очень рано усвоил, что добиться чего-то можно, только работая изо всех сил, отдавая всего себя какому-то делу. Любимым моим героем в детстве был Мартин Идеи – именно за его фантастическую работоспособность, за его упорство. И печальный его конец совсем не смущал меня – уж со мной-то такого не случится! И работать я действительно научился... Я даже очень хорошо умею работать! – со злостью сказал Александр. – Так хорошо, что, пожалуй, немногие еще так умеют... И все с детских лет еще говорили мне, как это хорошо – уметь работать. И учили, как надо работать... И почему-то никто не догадался хотя бы намекнуть, что учиться нужно и тому, как надо любить, как быть добрым, человечным, как понимать людей, думать о них, заботиться... Он покачнулся на стуле и тяжело оперся руками о стол. – А впрочем, что это я говорю... Как раз о любви-то пишут и говорят куда больше, чем о том, как надо работать. Ну да книги – это только книги... Вот пытаюсь сообразить – уж не потому ли я так вел тогда себя с Лилей, что это стремление к работе, к успеху подспудно вело меня во всем, направляло всем? Если так, то... страшновато. Александр помолчал – и с усилием продолжал: – Вот думаю сейчас: кончится мой отпуск, уеду я от вас – а что дальше будет? К Лиле-то, кажется, действительно нельзя ехать. Чувствую, что нельзя, и права она во всем. Может, и в самом деле я не ее люблю, а нашу прошлую любовь, может, даже только тоску по любви... Как скверно я говорю... И знаете, хоть и сказал я вам, что уже решил не возвращаться к жене и сыну, а... чувствую, что не возвращаться как будто и нельзя. То есть сейчас нельзя, потом, может, и уйду я от них, а сейчас непременно надо ехать... Хотя просто не представляю, как я жене в глаза смотреть буду, что скажу ей... Вот вы сказали – я совсем не так плохо отношусь к ней, как из моих слов получается. И знаете, как-то Поразило меня само слово «относиться», помните, я даже переспросил вас... Потому и поразило, что очень точно прозвучало. Только дело ведь в том, что к жене я не «относиться» должен, а любить ее, понимаете? Как-то относиться я, например, к вам могу, к товарищам по работе, к случайным попутчикам, а к жене это слово никак не должно подходить. А я все эти восемь лет именно относился к ней. – Александр вымученно улыбнулся. – Может быть, даже и неплохо относился, а любви не было... А может быть, я и вообще никого любить не могу? – высказал он уже и раньше промелькнувшую догадку. – Ведь и такое, вероятно, возможно... Как вы думаете, Анна Григорьевна, бывает так? – Наверно, бывает, – не сразу сказала Анна Григорьевна. – Только зря вы так настраиваете себя. – Да нет, Анна Григорьевна, я не настраиваю... Я в себе пытаюсь разобраться. Надо же... хоть раз в жизни до конца понять себя. Я чувствую, что сейчас от этой попытки многое зависит. Может быть, вся моя дальнейшая жизнь. – Он поднялся из-за стола. – Пожалуй, и в самом деле пойду лягу... Спасибо, что выслушали меня. Когда он засыпал – вспомнилось: «С язвою бессмертной совести как справляетесь, бедняк?» «Как хорошо сказано, – успел подумать он. – Наверно, совесть и в самом деле бессмертна... Хорошо, что так...» И заснул. |
||
|