"Человек плюс машина" - читать интересную книгу автора (Кормер Владимир Федорович)2Кажется, после одного из таких задушевных разговоров главного конструктора и увезли прямо с ВЦ в нашу городскую больницу. И, кажется, примерно тогда же в вычислительный центр стал захаживать наш Иван Иванович Кольев. Я помню это и потому, что и мы с ним подружились, пожалуй, именно в это самое время. Я еще позвал его впервые к нам в гости покормить домашним обедом, пригреть немножко, чтобы побыл он в человеческой обстановке (жил-то ведь он один, и близких людей у него, кроме Эль-К, никого в городе не было); а он за столом вдруг и пустился распространяться насчет Системы, возможных изменений, которые могут быть внесены в отдельные узлы, насчет новых обстоятельств по пуску, до болезни главного конструктора. Я удивлялся: откуда такая осведомленность? Спрашиваю его: «Что это, и вы, Иван Иванович, поддались общему психозу?» А он внезапно покраснел, засмущался и беседу на что-то другое перевел. Я, повторяю, этому удивился, но не так чтобы очень: у нас все тогда были так или иначе в курсе дела, что там творится с Системой, а у многих даже привычкой стало обязательно в вычислительный центр забегать днем; кое-кто там часами околачивался. Некоторые любители, способные к технике и электронике, порою и реально что-то там такое даже руками делали, другие, понятно, больше советами помогали, а кое-кто и просто посиживал-покуривал, болтал о том о сем — вроде клуба своеобразного получалось. С машины их не прогоняли, наладчиков самих тоска брала сутками в схемах ковыряться, да и начальство наше не протестовало, слабо надеясь: а вдруг свежий человек поможет, подскажет что-нибудь полезное, выручит — специалисты ж все-таки, физики!.. Вот я и решил тогда, что Иван Иванович к таким добровольцам и доброхотам — сам не знаю, как их назвать, — примкнул, и, между нами говоря, даже порадовался за него: не так уж, думаю, одиноко ему будет, все ж развлечение! Но… случилось так, что доброхоты-то покрутились, покрутились вокруг машины, прокурили ее насквозь, да мало-помалу и отпали, уголок только себе слева от дверей облюбовали и там все в шахматы играли… а Иван Иванович остался! Втянулся! Сперва, как рассказывали очевидцы, стеснялся, большей частью все стоял и смотрел, потом раз попросил паяльничек и какую-то схему в две минуты переделал по-своему, отчего она и впрямь заработала лучше, чем предполагалось, потом отладил еще один блочок, который совсем уже было бросили, потом… Потом вхожу я однажды в машинный зал и глазам своим не верю: за столом Иван Иванович, подле него почтительно склонились ленинградцы, сам оправившийся только что после приступа главный конструктор в их числе. Иван Иванович по синьке, по чертежу то есть, карандашом водит и — несомненно! — им указания дает! А эти усердно кивают и от удовольствия по плечам друг друга хлопают! А наши тоже обратили внимание на эту сцену, шахматы позабыли, из своего угла таращатся, ничего понять не могут! Весть об этом поразительном повороте событий мигом облетела весь институт. В вычислительный центр началось настоящее паломничество. И каждый посетитель убеждался, что так оно и есть: команда слушает, а Иван Иванович поясняет, дает указания, распоряжается за пультом или же сам — но опять же теперь уже в окружении нескольких помощников, как бы подмастерьев — орудует паяльничком… Обратились к главному конструктору: «Что там у вас происходит?» Тот был в замешательстве, но, как человек порядочный, честно признал: «Да, вы знаете… м-м… у Копьева есть… м-м… кое-какие идеи и… быть может… м-м… не лишенные смысла… Надо попробовать… Сам я, к сожалению, должен… лететь… м-м…. в Ленинград… Пусть в мое отсутствие Копьев… м-м…» Он улетел, и надолго, не появлялся у нас несколько месяцев, а Иван Иванович за это время фактически стал на машине хозяином. Распоряжаться он, безусловно, не умел, «дает указания» — это я написал для красного словца, это так у нас в институте острили; делал он, по сути, все сам; хозяйничанье его в том, собственно, и выражалось, что он, никому ничего не говоря, брался за следующий, им самим намеченный кусок и доводил его «до ума», уже лишь в процессе работы объясняя остальным, чего именно он добивается. Остальные ходили за ним табуном, наверное, больше мешая ему, как это и бывает, нежели помогая, а скоро, по-моему, совсем перестали понимать, каким путем он идет, упустили нить, логику его действий и переключились целиком на такелажные и подсобные работы. Иван Иванович день ото дня все сильнее взвинчивал темпы (таково было общее, не только мое впечатление), из вычислительного центра почти не выходил, в свою лабораторию являться, не спросясь ни у кого, перестал, по залу или, если ему нужно было зачем-нибудь, по коридорам носился как вихрь — куда девались его уныло опущенные плечи, расслабленная его походка?! — волосы всклочены, лик черен, небрит, глаза горят — в институте взирали на него со страхом, заведующий отделом, в котором Иван Иванович работал, не осмеливался и заикнуться насчет того, что тот, мол, забросил свое плановое задание; на каждом ученом совете только об Иване Ивановиче и говорили: «Кто б мог подумать! Ну кто б мог подумать!..» «Конь, конь! Настоящий боевой конь! Эх, колокольчики мои, цветики степные!.. Я бы рад вас не топтать, пролетая мимо, но коня не удержать бег неукротимый!» — кричал Опанас Гельвециевич… А сверх того мало что мы могли сказать, да и что тут скажешь? Ясно только, что человек преобразился, сделался одержим, что несет его какая-то непостижимая сила, что он на гребне удачи, что его труд плодотворен, что ему воздастся… но чего, опять же, стоят эти слова? Поэтому, объединив отдел автоматизации с вычислительным центром, дирекция назначила Ивана Ивановича начальником нового подразделения, повысив ему соответственно оклад, и выделила ему новую квартиру. Иван Иванович, услышав о назначении, пожал плечами и даже не пошел благодарить директора, а от квартиры, тоже не сходя с места, отказался. То были дни, когда машина — нет, дотоле и не машина, а так, бесформенная груда бездушного металла (вкупе с полупроводниками и диэлектриками) — внезапно стала оживать, задышала, в мигании разноцветных лампочек на пульте, в барабанной дроби печатающего устройства, в неслышном змеином скольжении магнитных лент, даже в движении подмастерьев появился некий ритм, я бы сказал, осмысленность, заметная и неспециалисту. Иван Иванович за пультом был точно великий пианист, точно Вольфганг Моцарт, столь уверенны, столь нежны были прикосновения его к клавишам, он смотрел куда-то вперед и вверх, он не вытягивал шею и не посылал никого узнавать, сработала там Система или нет, он слушал, да-да, он слушал и слышал какую-то чудесную, доступную ему одному мелодию, к которой мы, низкие люди, явившиеся поздравлять его и уговаривать не отказываться от квартиры, оставались глухи. Или же мы были свидетелями творческого экстаза и сейчас же, при нас, эта мелодия еще только слагалась? Да-да, похоже, что так: Иван Иванович и впрямь что-то про себя напевал, о чем-то сам с собой (или с машиной?) разговаривал, сам себе (или ей?) улыбался, смеялся (!), а потом внезапно хмурился, остервенялся, пальцы его лихорадочно бегали вдоль регистров… и снова успокаивался, облегченно вздыхал, чело его прояснялось… Мы, затаив дыхание, помнится, больше часу, притаившись сбоку за стойками, восхищенно взирали на него и не смели приблизиться… Кто-то побежал к Кириллу Павловичу, Кирилл Павлович принимал какого-то американца, они вместе и спустились к машине. Кирилл Павлович, увидев вышеописанную картину, сказал американцу: «Зет из ауа машина». А американец сказал: «О, карашо!» Под руки аспиранты привели сверху и Опанаса Гельвециевича и долго (под руки же) водили его вокруг машины… Вслед за начальством в зал набилось народу человек сто! Иван Иванович ничего не замечал! А как заметил, что окружен восхищенной толпой, вздрогнул и затрясся, заметался туда-сюда и, растолкав людей, бросился вон! На лице его — я стоял в самых дверях и попытался остановить его — были слезы. «Рано, рано еще радоваться!» — прошептал он мне… И верно. Радоваться было рано. И много времени еще прошло, прежде чем настал час наш, заветный день; и еще много горя хлебнули мы с этой проклятой Системой, и прежде всего, конечно, сам Иван Иванович, потому что это на него валились теперь все шишки, катились всевозможные бочки, это ему объявляли выговоры, устраивали разносы за «невыполнение в установленный срок…», это о нем говорили на ученом совете и в кулуарах, что «было ошибкой доверять такому», а под горячую руку величали его заглазно ослом, а с глазу на глаз, а то и при людях советовали ему подыскивать себе другое место работы… Случалось, что машина, так хорошо себя показавшая накануне, когда все решали уже, что — ура! свершилось! — наутро вдруг от неизвестных причин начинала барахлить, сперва легонько, затем все сильнее, сильнее, и к концу дня совсем разлагалась как «личность» (если уместно так выражаться о машине). Внешне все выглядело нормально, нигде ничего не перегорало, нигде ничего не отпаивалось, элементарные тесты на отдельных блоках и даже на главном процессоре проходили должным образом, но как целое, как «разумное» целое машина К концу того периода, после двух с лишним лет, отданных машине, Иван Иванович уже не носился как вихрь по коридорам, он еле ползал, его качало из стороны в сторону, впечатление было такое, что он вообще разучился ходить, и, передвигаясь по залу, он должен был хвататься за стойку, руки у него дрожали, он здорово поседел, сказать, что лицо его было землистого оттенка, это еще ничего не сказать, это был цвет какого-то ядовитого химикалия, кто-то даже называл какого, я только забыл; словом, Опанас Гельвециевич в свои девяносто лет рядом с Иваном Ивановичем был разудалый молодец из сказки; а Иван Иванович, ко всему прочему, и разговаривать-то разучился — нет, не разучился, потому что сам-то с собою он все время разговаривал, что-то под нос себе бубнил, вслух же не мог — не было голоса, язык не ворочался, что ли? — так, шептал что-то или мычал… Но если по совести, то и разговаривать ему в это время не с кем особенно было: мало кто хотел с ним разговаривать. Начальство только костерило его на чем свет стоит и даже не требовало в ответ оправданий. Коллеги? Коллеги его по работе по разным причинам избегали; я сам — ничего не поделать, грешен — после того, как однажды почти накричал на него, что, дескать, не надо ему губить себя, надо бросить все и уехать к чертовой матери! — после уже не мог общаться с ним прежним манером, хоть и извинился, хоть он и прошептал, что на меня не в обиде… Да! Я ведь, пожалуй, упустил сказать, а сказать необходимо, что во всех этих передрягах один человек, не теряя присутствия духа, защищал от нападок Ивана Ивановича и саму идею Системы, стыдил критиканов и нытиков. Вы уже догадались, конечно, о ком речь, — совершенно верно, речь о Викторе Викторовиче Эльконникове, об Эль-К… Но сейчас, здесь, в конце этой главы, написалось у меня про Эль-К очень кстати. Потому что это именно он 17 апреля 197… года, войдя быстрым легким шагом в директорский кабинет, где собрался ученый совет института, торжественно объявил: «Час пробил! Вызывайте комиссию! Я ручаюсь!..» У бедного Ивана Ивановича уже не было сил самому подняться на второй этаж в дирекцию. Когда мы все гурьбой вбежали в машинный зал с нашатырем и корвалолом, там носились подмастерья, а Иван Иванович лежал почти без чувств на диване за стойками. Кирилл Павлович не позволил ему встать, и Иван Иванович принимал наши поздравления лежа. |
||
|