"Горюч-камень" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Авенир Донатович)


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

1

1792 год был годом Касьяна. Бабка Косыха рассказывала, что родился когда-то на земле в лишний, ненужный никому день недобрый человек по имени Касьян, за сафьяновые сапоги да красную шапку продал душу дьяволу и начал творить всяческие пакости христианам. В его годы горят пожары, помирают в неисчислимом множестве люди, не родит земля. А в другие годы он сидит в преисподней с тамошними немцами да дьяками, придумывает новые пакости. Сидит!.. Тридцать два года прожил на земле Моисей, в волосах пробрызнули первые сединки, но без Касьяна не обходился ни один год.

Вот и нынче в природе стояла великая сушь. Опадали лепестки цветов, желтели сосновые иглы. На плотине были перекрыты все заслонки. 11 мая, на Мокия Мокрого, восход солнца был багряный с кровянистыми прожилками, и бабка Косыха предсказала горестное лето с грозами и пожарами. Беспокойные птицы слетались к человеческому жилью, люди с опаскою поглядывали на небо. Но беда пришла не оттуда. В конце месяца Гиль приказал выжигать на лесных полянах старую хвою, чтобы освободить места для покосов. Ипанов предупреждал, что с огнем шутить не следует, в этакую сушь может случиться несчастье, но англичанин прикрикнул на него.

И вот на полянах запылали кострища. В ярком воздухе полудня пламя было почти незаметным, только белый хлопьистый дым, казалось, возникающий сам по себе над деревьями, неторопливо клубился и растекался в смолистой тишине. Вечером на окоеме чугунным литьем затемнела туча, влажно и протяжно загрохотала. Ослепительные молнии пробили в ней летки, вырвался, накатил бесноватый ветер, раскидал костры. С глухим радостным шумом пламя перекинулось на лес. Туча прошла, плеснув коротким ливнем, а пожар все разрастался. В церкви ударил набат. Тревожные звуки висели в неподвижном снова воздухе, медленно плыли, сшибались, падали на головы людей. Над лесом трепетало сизое зарево, застилаемое клубами дыма, словно в колючей чаще запалили сразу сотню домниц.

Приказчики и нарядчики сгоняли людишек к лазаревскому особняку. Заводчик, недавно воротившийся из Санкт-Петербурга, с непокрытой головою стоял на высоком крыльце, острым взором следил за толпой. Щеки его втянулись, от углов рта и глаз пролегли резкие морщины. Он глядел на толпу, а в памяти все пылало и пылало недавно пережитое, которое никогда не погаснет, никогда не забудется…

Огонь отражался в его глазах, а он видел далекое. В степи под Яссами скончался светлейший князь Потемкин, но горе это быстро погасила дружба с высоко взлетевшим после орла голубком Платоном Зубовым, у которого сразу же начали проявляться коршуньи повадки… И вдруг, в тот же год, красавец Артемий, блестящий офицер, гордость и надежда отца, умер при странных обстоятельствах в Санкт-Петербурге. Долго не мог отойти Лазарев от его могилы, а потом помчался на Урал, подальше, подальше от небывалого горя. Деньги! Только деньги остались единственным его утешением, одной его страстью.

Он смотрел на толпу и не видел ее. Кровавое зарево пожара прыгало, кружилось перед ним. А из огня кто-то голосом чернобородого говорил: «Это кара тебе за твои злодейства».

— Ребятушки! — надсадно кричал Ипанов. — Гибнут запасы угля, завод встанет! Надо душить пожар!

— Божий огонь душить грешно, — сказала бабка Косыха.

— Берите инструмент, разбивайтесь на артели! — Ипанов сбежал с крыльца, схватил лопату, щека его дергалась.

Нарядчики выкрикивали имена. Из конюшен вытягивали лошадей, впрягали в телеги, седлали. Лошади фыркали, ржали, храпели. Подгоняемые ударами набата, люди бежали к лесу. Зарево разливалось, доносился протяжный вой, словно тысячи очумелых зверей справляли панихиду по сгоревшим деревьям. Ели на опушке, казалось, прислушивались к бедствию, стояли иссиня-черные, строгие, как монашки.

— Руби деревья, копай рвы, — хрипло командовал Ипанов, соскочив с неоседланной лошади.

Пламя темными ужами вилось по седой земле, облизывало раздвоенными языками сушины и вдруг кольцами обнимало их, пробегало доверху, а оттуда сотни рыжих сыплющих искрами змеенышей перелетали на соседние деревья. В бушующем море огня долго высились хвойные богатыри, кончики их иголок светились тонкими свечками, будто кто-то зажег их за упокой погибающего леса.

Моисей вытер слезящиеся глаза, осмотрелся. Рядом Еким и Кондрат™ широко кидали лопатами подзолистую землю. Комья секунду багровели и пропадали в гудящей темноте. Тихон стоял на коленях, молился. Горячий ветер обдувал его длинные, красные от огня волосы.

Моисей видел, как пробегают люди, размахивая руками, истошно крича. Толпа подхватила его и понесла, понесла прочь от палящего жара. А пламя длинными стрелами уже подлетало с горы к поселку. Набат захлебнулся, и теперь явственнее был слышен глухой грохот разъяренного огня. Над черным дымом, освещенным желтыми лучами восхода, метались розовые птицы. Ошалелые зайцы, кувыркаясь, проскакивали по улицам поселка. И люди, уже не в силах бороться с пожаром, в страхе отступали все ближе и ближе к казармам.

Вспыхнули крайние казармы, заполыхала старая сосна. Люди с детишками на руках бежали от огненного вала к лазаревскому особняку. Высокий худой мужик, вытянув руки в самое небо, дико кричал:

— Пришла кара господня, пришла!

Отец Феофан служил молебен, но господь был неумолим. К вечеру хищный пожар поглотил казармы и только тогда насытился, медленно угас, оскверняя дрожащий воздух угарным смрадом.

Деревню и завод пламя не тронуло. Сотни работных людей, оставшихся без крыши, табором поселились у церкви, избы были битком набиты бабами и ребятишками.

Обессилевшие рудознатцы собрались на ночлег к Моисею. Еким спрятал за печку спасенный из огня мешочек с образцами, пощупал опаленную бороду. Успокоив ребятишек и Марью, Моисей облил голову студеной колодезной водой, свалился на лавку. В глазах метались искры, огненный вихрь, приближаясь, звал голосом Марьи: «Вставай, вставай…»

Моисей с трудом приоткрыл глаза. Перед ним стоял сам управляющий. Борода его сбилась войлоком, глаза воспалились.

— Хозяин тебя требует, — тихо сказал он.

Когда Моисей вошел, Лазарев коршуном сидел в кресле, тер дрожащими пальцами виски. Сверкнув глазами на рудознатца, с кривой усмешкой проговорил:

— Бери мужиков, сколько считаешь необходимым, добывай горючий камень.

«Вот оно — пришло», — подумал Моисей, но радости не было.

— Тебе надлежит разведывать и новые месторождения, — добавил Лазарев, поднялся, поглядел на бледнеющее зарево. — А ты, Яков Дмитриевич, как погаснет пожар, немедля пошли всех людишек на заготовку древесного угля.

— Может, теперь от тебя зависит моя воля. Пришла твоя пора, рудознатец, — сказал Ипанов.

2

Через день тридцать человек с лопатами, кайлами и обушками вышли к месторождению. Пробитые пяток лет назад шурфы затянула глухая седовласая трава, на дне гнездились коричневые распухшие лягвы.

Моисей безошибочно определил залегание, разбил людей по партиям. Неутоленная жажда поиска, любимого дела снова властно захватила его, глаза заблестели, сам он будто засветился изнутри, движения стали быстрыми, голос — звонким. Добытчики общими силами сняли добрых полтора аршина дерна и земли, и вот он, черный, как воронье перо, горючий камень! Бери его, кидай в домницы, корми печи да горны! Застучали кайлы и обушки. Через несколько дней подле неглубоких шахт выросли первые холмики нарубленного угля. С завода пригнали обоз.

Из поселка приходили бабы с узелками в руках, с кринками под мышкой. Каждый день Моисей ждал Марью, бежал ей навстречу, будто в молодости, наскучившись по ее лицу и голосу. Угольщики споро справлялись с едой, но Марья медлила, заводила разговоры, не мерзнут ли они ночью, не надо ли чего.

— Ты иди, иди, — ласково прогонял ее Моисей. — Ребятишки небось заждались.

На зорьке уходили в разведку в негорелую тайгу. Травы уже отпускали усы, колосились, роняли в пышную, прогретую землю терпеливые семена, ямы и омута затянула водяная чума, пошевеливала зелено-бурыми русалочьими космами.

Еким игогокал, слушал эхо, Тихон опять с опаскою поглядывал в темные овраги. Кондратий на привалах точил ложку. Сначала строгал ее теслою, потом оглаживал ножом, кривым резаком. Присев на хвою либо на пенек, доставал маленькую пилку, выделывал черенок и коковку. Еким посмеивался над ним, мол, не торговать ли вздумал Кондратий. Тот отвечал, что руки заняты, и то ладно… Видно было, что Кондратий тоже тоскует по Ваське и Даниле, но никому того не говорит. А вот Тихон затаил совсем другие мысли. Моисей как-то отозвал его в сторонку, прямо спросил:

— И тебя Лукерья притянула? Поостерегись, Тиша, дурная она. Знаю, что сердцу не укажешь, но подумай и о нашем деле…

Парень потупился, промолчал, ссыпал с ладони ощипанные перышки ромашки. И опять беспокойство охватило Моисея. Не радовался он, что обнаружил новые выходы горючего камня, что на большой глубине тоже покоились мощные пласты. Не радовался, что добыча пошла и под осень, и зимой. Не только недобрые предчувствия были тому причиной. Люди начинали косо поглядывать на него. И сам он все эти месяцы ни разу не погостил в Кизеле, как следует не спал и не ел. Его ли вина, что многие обмораживаются, болеют, что в наскоро откопанных землянках холодно и сыро, что плохо с харчами!.. Но человеку надо, чтобы кто-то рядом с ним был виноватым в его бедах. И вот рябой с разбойным лицом мужик закричал на Моисея:

— Охвостень, кровь нашу пьешь!

— Ничью я кровь не пью, — спокойно ответил рудознатец. — Уголь добывать надо.

— На кой ляд он нам сдался. Жрать его, что ли? — Мужик уставил руки в бока, надвинулся. — Попался бы ты мне, когда я с Белобородкой по заводам гулял!

Углекопы повылезали из своих нор, несли в руках обушки, кайлы, лопаты.

— С земли сняли, а теперича от женок и детишков отвели! Хотим на завод! Казармы-то для нас не строят! — кричали они.

Лица добытчиков были серы от угольной пыли, она заволакивала даже белки глаз. Недобро блестели зубы, из них рвались глухие матюки.

— На лесину его, ребята, и в бега! — крикнул рябой мужик.

Кондратий, Еким и Тихон с лопатами в руках встали перед Моисеем. Толпа медленно надвигалась, наливаясь тяжелой злобой. Кое-кто в ярости уже рвал на груди одежонку, бил себя по кресту. Но вдруг в лесу зафыркала лошадь, по накатанной обозами дороге вылетел из-за поворота Дрынов, замахал плетью. Из ноздрей лошади валил пар. Мужики торопливо отступили, полезли в шурфы.

— Слушай волю хозяйскую! — весело крикнул Дрынов. — Шаба-аш! Ворочайтесь в Кизел!

— Ты чего-то напутал. — Моисей взялся за стремя, губы его дрожали.

— А тебе, Югов, велено к самому быть.

Дрынов сильно повернул лошадь единственной своею рукой, пришпорил. Теперь ярость мужиков обрушилась на колодцы. С криками и песнями крушили они породу, сбрасывали куски угля. Моисей, стиснув зубы, смотрел, как погибает в самом зарожденье давно выстраданное им дело. Глубоко в душе накипали слезы, в горле будто застрял острый кусок горючего камня. Так и не прошибли стену, только что-то светлое мелькнуло на мгновенье в ее серой толще и снова скрылось и теперь, наверное, навсегда…

Из лесу вышли они вчетвером, самые последние. Глубокие сугробы отливали чистой синевою, твердый снег хрустко подавался под ногами, отвлекая от горестных дум. Но думы не уходили. Незаметно для себя свернул Моисей к домнице. Едкий дым защипал ноздри, защекотал в горле. Худой, как мертвец, мастерко в кожаном переднике долго и надрывно откашливался, тряс головой.

— Горючий камень много жару дает, скорее руду топит, — наконец выговорил он, отирая слезы. — Да сера… сера душит.

— На глубине в нем серы меньше, — оживился Моисей. — Придумал я, как переделать колпак, чтобы не угорать. Вот, гляди. — Он взял из рук мастерка железный прут, нарисовал на снегу чертеж.

— Вот бы его, а? — сквозь спазмы кашля выдавил мастерко.

— Это можно мигом сладить. Только бы людей…

— Проси людей. Жигалей бери… В земле копаться все легче, чем уголь жечь.

— Нигде этого «легче» нет. Построить бы добрые избы, накормить досыта…

— Это всего вернее. — Мастерко поправил шапку, морщась от жара, заглянул в печь.

Еким и Кондратий, издали следившие за рудознатцем, облегченно вздохнули.

3

Моисей медленно шел к особняку. Встречные мужики и бабы, словно понимая, что творится у него в душе, не приставали с расспросами, только долго оглядывались вслед. Словно в чаду все еще не погасшего пожара, он поднялся по лестнице, сказал каменному стражнику у дверей, что явился по хозяйскому приказу. В кабинете был один Ипанов, он стоял посредине комнаты, держал на ладони кусочек горючего камня.

— Ничего, Моисей Иваныч, более не могу… Из всех деревень согнали мы мужиков и нажгли довольно угля. Хозяин приказал каменный впредь не добывать. А тебе велено думу свою бросить, а не то, мол, прикуют тебя в руднике.

— Не брошу я думы своей, Яков Дмитрич. — Моисей выпрямился, посмотрел в печальные глаза управляющего.

— Против силы пойдешь? Сломит.

— Сбегу, до царицы доберусь, найду правду.

— Марью и детишек не жаль?.. Я вот так не смог бы…

— По середке, Яков Дмитрич, ходить не умею.

— Ну что ж, подумай… А теперь иди.

Моисей надел потрепанную свою шапку, поплотнее запахнул кожушок. На улице было пустынно, уныло покрякивал снег, хрипло подвывали на Дворе Сирина цепные собаки.

Марья поставила на стол еду, села рядом, обняв притихших ребятишек. Они прижались к ней, словно иззябшие птенцы, испуганно поглядывали на отца. Он молча просидел до самого вечера, так и не прикоснувшись к еде.

Ночью Марья встала, вышла на крыльцо. Небо было высоким и легким, по темному пологу его спокойно помаргивали звезды. В проулках лежали тени, ожидая зари. Собаки, видно, тоже придремали на своих цепях, уткнув свирепые морды в соломенные жесткие подстилки. Марья вернулась, засветила лучину, достала дорожный мешок, с которым Моисей не раз хаживал в леса. Моисей быстро вскочил, шагнул к ней:

— Не надо!

— Иди… Ребятишек выхожу. А ты иди… Завтра будет поздно.

Потом они долго стояли, обнявшись, в холодных и темных сенях. Губы Марьи были жесткими и солеными.

— Накажи Екиму, чтобы пуще глаза остальные образцы берег, — срывающимся шепотом наконец заговорил Моисей. — Детишек-то… детишек обними. Нет, сейчас не надо будить, заревут… А я вернусь, вернусь…

— Не простынь…

Моисей, не оглядываясь, побежал к лесу. Ох, зачем такая яркая ночь! Тени деревьев сливаются на сугробах, плывут по снегу. Стоит напряженная торжественная тишина, будто все эти ели, березы, осинки, мужественно немногословные, желают ему счастливого пути. Как во сне кружными тропинками Моисей вышел на дорогу, по которой отвозили чугун и железо, доставляли харчи, всякие товары. Догнали бы его сейчас, вернули! Но и дорога была одинокой в бесконечных снегах.

От быстрой ходьбы стало жарко. Моисей распахнул полушубок, сдвинул на затылок шапку, остановился. Еще не поздно, еще совсем было не поздно! Только забрать сердце в кулак, только выбросить его под каблук Лазареву, и жизнь, как приученная к хомуту лошадь, опять поплетется по старой колее. А дорога уходит в белесое, извивистая, бесконечная. Трудно отвести от нее взгляд…

Моисей опустился на колени, вдавил в снег лицо. По бороде и по щекам потекли холодные струйки. Долго разгребал он руками снег, отскреб кусочек промерзлой земли, завернул в тряпицу.

Из-за пушистых кустов татарской жимолости сторожко выглянул молодой волк, поводил острыми ушами, потянул воздух. Бесшумно проваливаясь в снегу, он прыжками следовал за человеком, ждал, когда тот повалится от усталости. Но человек шел и шел по дороге, все не надевал шапки. Волк покрутил лобастой головою, остановился, зелеными точками глаз следил за странником до тех пор, пока не потерял его в волнистом мерцании. Тогда он присел на хвост, высоко и прямо поднял морду и стал жаловаться ночному равнодушному небу на свою горькую судьбину.