"Горюч-камень" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Авенир Донатович)


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

— Достойно есть яко воистину блажити тя, богородицу, присноблаженную и пренепорочную матерь бога нашего, честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истления бога слова, родшую, сущую богородицу тя величаем.

Распевая стих, отец Феофан шагал по плотинной насыпи. Мужики зло глядели в его широченную спину, переговаривались, что надо бы макнуть святого отца в прорубь, по нем давно наскучались в аду.

— А покудова мы к нему в церкву ходим, — сказал лохматый рябой парень в изодранном армяке, похожем издали на ворох листьев.

— Не попам, а богу молитвы возносим и приношения делаем, — назидательно изрек черный старик с иконным лицом.

— И верно, не бог жрет да девок шшупает.

Между тем отец Феофан приближался к самой плотине, широко, словно сеятель благости, разводя посверкивающим на морозе крестом. Моисей и его соартелыцики работали здесь уже давненько. Нарядчик, приметив способность рудознатцев к плотницкому делу, велел им быть на ларе — особом сооружении, по которому скоро побежит седая струя, обрываясь на колеса. Колеса эти поставят к ларю поближе к весне, соединят их коромыслами да штангами, с воздуходувками. Неподалеку другие плотники ладили высокий сруб, в котором приживается водокрутное колесо, дающее силу мехам, что дуют в домницы. Моисей уже успел допросить плотинного, маленького, согнутого глаголью мужика, прошедшего науки на демидовских заводах. Плотина в Кизеле была подобием Нижнетагильской: длиною около сотни сажен, шириной с вершины — двадцать, а с подножья — на все сорок. Плотники уже подтащили тяжелые плотинные запоры, схваченные железными полосами, изладили железные ухваты для их подъема. Весной да осенью вода в Кизеле своенравна: не выпусти самую лютую силу ее в срок — разнесет плотину по камушку. А выпустишь лишку — летом не поймать, обмелеет пруд, замрут колеса, станет хиреть завод.

Все это плотинный рассказывал нехотя, с оглядкою. Но Моисей с благоговением относился ко всякому мастерству и цепко схватывал каждое слово. Удивлял его и дед Редька, руководивший настилом ларя. Будто склеенный из древесной стружки, ловкий, подвижный, он тормошил плотников, на глазок определял место каждой тесины. Еким, Данила и Кондратий понимали любой его взгляд, словно с люльки вызнали древесное дело. Настоящего имени мастера никто не слыхал. Дед всегда носил с собой кружочки белой сочной редьки и жевал их при первой возможности.

— До ста лет прожить хочу, а этот хрукт способствует, — весело откликался он на вопросы и шутки.

— До тридцати наживешься так, что скулы воротит, — говорил Моисей.

— Не понимает, — жаловался кому-то невидимому дед. — Охота поглядеть, как все люди-человеки солнышко в работе находить будут.

Леденящий ветер подбивал брови, слепил глаза, сквозь рукавицы и исподки коченели пальцы. Чтобы не покусал мороз, мужики надевали наличники-лоскуты с прорезью для глаз. В казарме бабка Косыха выхаживала обожженных.

Гулко хрустели под ногами леса, стреляли тесины, которыми рудознатцы застилали ларь. Моисей подгонял своих товарищей, надеясь, что за рвение их весною снова отпустят на поиски земных кладов, а то и на разработки найденных сокровищ.

— Да поможет вам бог, — ласково сказал отец Феофан, наклоняясь над ларем.

— А он завсегда помогает, — откликнулся дед Редька, приподняв наличник.

— Василий Спиридонов, выдь-ка, потолковать надо. — Отец Феофан помахал меховой, крытой замшею рукавицей.

Поглубже натянув шапку, Васька вскарабкался по лесам, огляделся. Над заметанной сугробами рекой подымался розовый пар, багровое негреющее солнце сидело на синей гребенке тайги, перечеркнутое пылающим, словно плавленный чугун, узким облачком. А на крутой обледенелой насыпи муравьями копошились сотни людей, горели незримым пламенем костры, стучали кайла и ломы.

— Следуй, сыне, за мною, — грустно сказал отец Феофан и повел Ваську к поселку.

Едва поравнялись с первыми строениями, кто-то грузно рухнул на спину Ваське, ему скрутили руки, поволокли, словно куль, по вытоптанной дороге.

— Попался, — услышал он скрежещущий голос Дрынова и решил, что песенка спета.

— Попался, — удовлетворенно повторил Дрынов. — И что я делать с тобой стану? — В голосе его была растерянность. — Пытать тебя — и то мало. Нет такой казни на земле.

Он махнул культей, Ваську потащили дальше.

— Это ты врешь, — засмеялся отец Феофан. — Человецы адовы муки переплюнули, негли ему не найдется.

Кузнец Евстигней кинул на руки Ваське новенькие цепи, притиснул кольца к наковальне, ловко заклепал.

— Носи мои браслетки, молодец, — хохотнул он, однако пряча глаза.

Ваську потянули в хозяйские хоромы, кинули на пыльный затоптанный ковер. Гиль сидел с трубкою в зубах, древняя с ввалившимися синеватыми щеками старуха и курносый конопатый отрок стояли перед ним на коленях. Отрок всхлипывал, трясся мелкой дрожью, старуха каменно, не моргая, глядела на тот свет.

— Первую брачную ночь спать в моей комнате, — говорил Гиль, попыхивая дымком. — Если не будешь трогать жену, — он погрозил отроку трубкой, — сниму шкуру.

— Чего творишь, басурман! — не своим голосом закричал Васька. — Чего творишь!

Железным кулаком Дрынов сшиб его на ковер. Отец Феофан ткнул старуху в кривую спину, шлепнул по шее отрока:

— Идите. Благословляю ваш брак!

Зашипело платье, и в кабинет вошла разряженная, как пава, Лукерья.

— Что, Васенька, теперь и объедкам рад будешь.

— Убью, стерва. — Васька загрохотал цепями, сплюнул кровь.

— Ва-асенька, что с тобой сделали ироды окаянные! — вдруг заголосила Лукерья, падая рядом с ним на колени.

— Убрать бунтуовщика! — вскочил с кресла позеленевший Гиль. — А эту — запереть.

2

Рудознатцы так и не дождались Ваську. Чуя недоброе, на другое утро окружили Ипанова.

— Сделай, Яков Дмитриевич, божескую милость, — поклонился Моисей, — скажи, где Спиридонов.

— Говорить не велено… Заковали его в железы и отвезли.

— Чего же мы, так и будем терпеть? — крикнул Данила.

— Погоди. — Ипанов мягко положил руку на его плечо. — Еще скажу: ежели учините разбой, худо вам будет, а Спиридонову не помощь. Приедет хозяин, решит послать вас на разведку руд, тогда и Василия вернет.

— Все посулами нас кормишь, Яков Дмитриевич, — сказал Еким, дохнув белым паром. — Тебе-то оно, конечно, спокойнее: и вашим и нашим. Терпенье кончится, и тогда пеняй на себя.

Ипанов покачал головой, опять обратился к Моисею:

— Знаю, не особенно вы мне доверяете… Но даю слово, что Василий вернется, а вам — снова руды искать. Потерпите.

— То же и попы нам говорят, — усмехнулся Данила.

Управляющий не ответил, зашагал прочь.

В груди Моисея была какая-то сосущая пустота, словно вынули из-под ребер все. Вот так похватают их поодиночке и задавят. И дело, ради которого они жили, затопчут до последней искринки. Только надежда на скорый ответ из Горного управления помогала еще дышать. Об этой-то надежде и сказал Моисей своим побратимам, чтобы хоть как-нибудь поуспокоить их.

А у самого покоя не было на душе. Раньше, в Юрицком, Моисей любил глядеть, как в канун сочельника девки гадали о суженых, бабы махали метлами, изгоняли из дому беса. И теперь вроде все было так же, и у сиринского кабака игрались песни, но каждый звук казался угрозой, предупреждением. Видел Моисей, что и Марья не находит себе места, все пытается заговорить с ним. От постоянной тревоги потемнело ее лицо, поблекли глаза. А что он ей скажет? Что? Февральские злые вьюги застилают окоем, закидывают земляной вал бугристыми, выгибными сугробами. Кажется, хотят засыпать они холодными иглами и последнюю надежду. А надежда все теплится, протаиваясь через снега. Да разве успокоишь Марью этой живинкой! Зима на душе.

Но Марья сама решила успокоить Моисея. Девятого марта велела она ему позвать в гости всех товарищей. Продрогшие за день до костей рудознатцы входили в темные сени, пропитанные запахами полевых сушенных на солнце трав, долго оббивали лед с прохуделых за зиму валенок. Моисей открыл дверь и засмеялся, закинув голову, по-детски счастливо. У стола притулились притихшие ребятишки, на железном листе против них сидели птицы, слепленные из сдобного теста, причудливо хвостатые, с растопыренными либо сложенными за спиною крылышками. Вместо глаз чернели маковки, а взамен хвостов развевались всамделишные перья.

— Все вы на свете позабыли, — приметив удивленные взгляды рудознатцев, заворчала бабка Косыха. — Сегодня день сорока мучеников. Сорок жаворонков унесли их души богу. — А вот я какую слепил, — подбежал к отцу Васятка.

На маленькой ладони его сидела диковинная птичка с шестью крыльями и изогнутым, как у Шарика, хвостом.

«Растет парень», — потрепав его по щеке, подумал Моисей, похвалил птицу.

Торопливо крестясь, усаживались за стол. Бабка вынесла пирог с гороховой начинкою, овсяный кисель, губницу из брусники с мукой, поставила жбан хмельной браги. Это было настоящее пиршество.

— И за какие святые дела нам такой праздник! — улыбался Еким. — Эх, нет с нами Васьки… Бывало, он говаривал: «Сон да баба, кабак да баня — одна забава».

— Забава его и сгубила, — мрачно проговорил Кондратий.

Моисей поставил кружки про Ваську, Еремку и Федора. Уж трех побратимов не было с ними. Пусть в многотрудной жизни теплом и крепостью согревает их вино товарищества, налитое дружеской рукою.

Марья обносила всех брагой, с поклоном протягивала кружку.

— Спасибо, Марьюшка, — крикнул повеселевший Данила, хотел было по обычаю ее поцеловать, но она ловко увернулась и он попал в воздух. Все захохотали.

— Что праздники, — рассуждал захмелевший Еким. — В праздники мы горе заливаем… Вот здесь, — он стукнул кулаком по груди, — здесь нынче светлеет. — Глаза его остановились на Марьином лице. — Весна идет.

— Вспомнилась мне наша дорога, — сказал Данила. — Сколько воды с тех пор утекло… И кто думал, что жизнь повернется вот так. Читал я, что есть на земле колесо фортуны…

Он покрутил рукой, выпрямился, широко раскрыл глаза, будто видел перед собой нечто необычное, и вдруг тихонько-тихонько запел знакомые всем слова:

Ах, да не вечерняя заря спотухала, заря спотухала, Ах, спотухалася заря.

Кондратий плакал, сгребая слезы тяжелой ладонью:

— В лес хочу, в лес… Человеком был.

— Дай срок, дай срок, — повторял Моисей.

Он взял Васяткину диковинную птицу, посадил ее на ладонь. Лицо его вдруг стало таким светлым, будто вешнее солнце до срока пришло на Урал, заглянуло в избу.

— Лети, птица, выше да выше, под самые облака: погляди, где мается наш Васька, где бродит побратим Еремка, где таится Федор Лозовой. Передай им от нас весточки.

— Да только на зуб никому не попадайся, — строго, без шутки предупредил Еким. — Не то разом схрумкают.

Васятка весело смеялся, хлопал в ладоши. Еремкины ребятишки тоже подбежали к Моисею с птахами, но рудознатец не замечал протянутых рук. Загоревшимися глазами следил он полет своей сказочной вешней птицы.

3

Весна пришла, ответа все не было. Теперь оставалось ждать до лета: может, после установления дорог почта принесет наконец добрые вести. И вот заиграли в овражках первые ручейки, пробуя себе проходы. Еще прохватывал их утрами морозно, прятал под ледяную корку, иссушал жестким дыханием. Но все дружнее, все гуще становился их перезвон, все больше воды притекало в Кизел. Плотиниый не спускал с реки глаз. Горбатый, косоротый, стоял он ночами у ларя, слушал. Приметив его костистую тень, крестились бабы, пугали неуемных ребятишек.

И вот пошли, пошли вешние воды. Солнце приподняло снега своими сильными лучами, разрезало на куски, растопило в сероватую жижу. Вода с клекотом и шипением ударилась в преграду, вздулась волдырями, завертелась от гнева и боли. Носатые ледорезы крушили шатучие льдины, топили их блестящие осколки в ноздреватой пене.

У железных ухватов собралось человек по двадцати, чтобы по знаку горбуна навалиться на затворы. Заскрипело огромное водокрутное колесо, завертелись валы, ходуном заходили штанги и коромысла.

На церквушке приплясывали колокола, толпы мужиков, баб и ребятишек высыпали к плотине, строители целовались, орали, махали шапками, кидали вверх деда Редьку. Он визгливо охал, смешно болтал ногами, будто старался нащупать в воздухе ступеньки лестницы. Степенный Ипанов крестился: теперь приходила его пора — пуск домниц и горнов.

Не дожидаясь, когда просохнет земля, он перегнал мужиков на новую работу. Развернув перед ними захватанные и исписанные пометками чертежи, он терпеливо разъяснял устройство домниц и кричных горнов, немало развеселив этим Гиля.

— Мушик не понимает, его палкой в спину, мордой в землю — делай, делай! — сказал Гиль.

Англичанин шариком катался между фундаментами, постреливал в них трубкой, торопился к Лукерье. Тимоха, видно, махнул на все рукой, нанял в помощь себе ладную молодайку и двух парней, бойко торговал. На брюхе его болталась теперь тяжелая золотая цепка. Он тоже подсказывал Ипанову, дескать, мужикам пояснять ничего не надобно — проку не будет. Но управляющий строительством имел свои правила.

Моисей удивлялся, до чего быстро понимают мужики требования Ипанова. Он и сам ясно представлял высокую десятисаженную башню, в которой яростно бормотала расплавленная руда. Уже каменщики делали кладку огнеупорным кирпичом, уже вырисовывалась нижняя часть домницы — горно, где накапливается жидкий чугун, а Ипанов все не переставал давать пояснения.

— В горне сделаем дыру — летку, замажем ее огнеупорной глиной, чтобы чугун до времени не сбежал. Повыше горна пробьем отверстия — фурмы, а к ним присунем трубы для воздуху. Сверху, через калошник, будем засыпать слоями руду и древесный уголь…

«Почему бы не каменный? — хотелось спросить Моисею. — Он больше жару дает и добывать его куда легче».

Дома он доставал горючий камень, снова и снова разглядывал его черные поблескивающие грани. Виделись угольные мощные пласты, вагонетки, запряженные добрыми лошадьми, бегущие по деревянным брускам от шахт к домницам, к молотам. Синевато-розовый, как парное молоко, чугун льется по железным и каменным желобам в горластые формы. А нетронутый углежогами лес шумит невдалеке, будто благодарит за свое избавление.

Горючий камень… Каким-то особым чутьем угадывал Моисей его будущее. Этот камень плавил руду, накалял медные котлы машин, нес людям тепло и свет… Но плотина чужой воли легла перед ним. И неужто ее не перешагнуть?

Из Перми прибывали курьеры, доставали из кожаных тугих сумок всяческие бумаги. Заводчик из далекой столицы спрашивал Гиля о делах, а курьеры отвозили обстоятельные ответы, писанные рукою Ипанова.

Неожиданно получил письмо Данила. Однажды в поселке появился нищеброд в стоптанных лаптишках, с сумками — боковиком, хребтовиком да переметышем. Собирая подаяние, он выспрашивал всех, где живет-проживает Данила Иванцов, и наконец поздним вечером добрался до казармы, протянул письмо. Данила побледнел, развернул бумагу.

«Дорогой мой соловушко, — читал он. — Пишу тебе ранятый на штурме Тавриды солдат Иван Сидоркин ерой. Жду тебя не дождуся жив ли. Пошли хоть весточку. Тут мета, ето я табак жую дак капнуло. Я все верная тебе остаюсь и никто до меня не докопается. Ежли не свижусь, то уйду в скиты. А нет дак жди будущей зимой к тибе прибуду. Пошли хоть весточку. Иван Сидоркин сын Петра ранятый за Тасю».

Данила схватил нищеброда за плечи:

— Говори, как там она!

— Отец-мать ее, значитца, за другого выдать порешили, — привычно гнусавым просящим голосом протянул нищеброд. — Ну, а она тихонькая, ласковенькая такая, а тут кричит: «До самой смерти ждать его стану, а то руки на себя, кричит, наложу». На прощанье мне наказала: «Передай, значитца, Данилушке Иванцову письмо и заручи, чтобы дуростев не делал…»

— Каких дуростей?

— Не бежал, значитца, а то словят и не свидимся. А зимой она к тебе решила. Пошто зимой? А шут ё знает. Вроде как зарок дала. Да и зимой-то сюда людей гнать будут, дак она уж с имя… Одна-то куда?

Ошалелый Данила прибежал к Моисею, ничего не поясняя, быстро написал ответ. Нищеброд ни на какие уговоры ночевать не согласился, забросил сумку и легким, привычным шагом странника направился по дороге.

Марья не пустила Данилу в казарму, чтобы не наделал никаких чудачеств, но заснуть ему так и не удалось. Все стояла почему-то в глазах белокожая, бархатистая поясками березка, колеблемая ветерком на закраинке пруда, а под нею Тася…

Первый луч зари прокрался в оконце. Данила подставил ладонь, и на нее будто лег невесомый слиток теплого золота.