"Модерато кантабиле" - читать интересную книгу автора (Дюрас Маргерит)VIIНа большом серебряном блюде, в приобретение которого внесли вклад целых три поколения, прибыл лосось, застывший в своем первозданном виде. Его внес мужчина, одетый в черное, в белых перчатках, с манерами королевского отпрыска, и представил каждому в безмолвии начинавшегося ужина. Приличия требовали не говорить в подобных обстоятельствах. В дальней, северной части парка магнолия источала аромат, что распространялся от дюны к дюне, пока не исчезал вовсе. Ветер тем вечером дул с юга. Один мужчина бродил по Морскому бульвару. И одна женщина знала об этом. Лосось переходил от одного к другому, следуя раз и навсегда установленному ритуалу, который ничто не могло поколебать, разве что тайный страх каждого, как бы этакое совершенство не оказалось вдруг запятнано чьей-нибудь слишком уж явной неловкостью. А за окнами, в парке, магнолии все раскрывали и раскрывали свои траурные цветы в ночной тьме зарождавшейся весны. С порывами ветра, то налетавшего, то затихавшего, ударявшегося о преграды города и уходившего прочь, аромат попеременно то настигал мужчину, то снова покидал его. Тем временем женщины на кухне уже доводили до совершенства следующее блюдо — лбы в поту, из кожи вон, дело чести, — они обдирали покойную утку, облекая ее в последний, апельсиновый саван. А все еще розовый, нежный, как мед, хоть уже и тронутый временем — пусть даже чуть-чуть, но все же, — лосось из вольных океанских вод по-прежнему продолжал свой неотвратимый путь к окончательному исчезновению, и по мере этого его торжественного шествия понемногу улетучивался страх хоть как-то нарушить этикет, установленный для подобных церемониалов. Какой-то мужчина, оказавшись напротив женщины, разглядывает незнакомку. Грудь ее полуобнажена. Она натянула платье второпях. Меж грудей увядает цветок. В зрачках, как-то странно расширенных, время от времени вспыхивают проблески трезвости, их хватает, чтобы она тоже положила себе на тарелку немного лосося, оставшегося после других людей. На кухне — теперь, когда утка уже полностью готова и стоит на огне в ожидании своего часа, — пользуясь передышкой, наконец-то решаются произнести долго сдерживаемые слова: нет, что ни говорите, а это уж чересчур. Нынче вечером она явилась еще позднее вчерашнего, много позже гостей. Их пятнадцать — тех, кто только что поджидал ее в большой гостиной первого этажа. Она вошла в этот сверкающий огнями мир, сразу направилась к роялю, облокотилась на него и даже не подумала извиниться. Ее сразу поставили на место: — Анна опоздала, вы уж извините Анну… Вот уже десять лет, как она ни разу не давала повода говорить о себе. Если нелепость подобного поведения и доставляла ей муку, сама она даже не отдавала себе в этом отчета. Застывшая улыбка делала ее лицо вполне презентабельным. — Анна не слышит. Она кладет вилку, озирается по сторонам, ищет, пытается поймать нить разговора, но это ей так и не удается. — Да, это так, — извиняюще произносит она. Ей повторяют еще раз. Она запускает руку в белокурую путаницу волос, точно тем же жестом, каким недавно делала это совсем в другом месте. Губы ее бескровны. Нынче вечером она забыла их подкрасить. — Вы уж извините, — проговорила, — сейчас это маленькая сонатина Диабелли. — Сонатина? Как, уже? — Да, уже. Едва прозвучал этот вопрос, как вокруг сразу же воцарилась тишина. У нее же на лице вновь появляется все та же застывшая улыбка, этакий зверек в лесу. — Модерато кантабиле — и он не знал? — Да, не знал… В ту ночь закончат цвести магнолии. Кроме того цветка, что она сорвала вечером, возвращаясь из порта. Время летит, безразличное ко всему, в том числе и к этому забытому всеми цветению. — Ах, сокровище, ну как он мог догадаться? — Конечно, никак не мог. — Должно быть, он уже спит? — Да, спит. Между тем гости постепенно начали переваривать то, что совсем недавно было живым лососем. Его всасывание в клетки того вида млекопитающихся, который съел его, было, как всегда, ритуально безукоризненным. Ничто не нарушало степенной важности действа. А своей очереди уже поджидала другая, согретая человеческим теплом, облаченная в свой апельсиновый саван жертва. Тем временем взошла луна — над морем и над растянувшимся подле него мужчиной. Теперь, если как следует приглядеться, можно было с трудом различить сквозь белые занавески смутные очертания ночи. Мадам Дэбаред не очень-то словоохотлива. — Эта мадемуазель Жиро, вы ведь знаете, она дает уроки музыки моему малышу, так вот, это она рассказала мне вчера эту историю. — Ах вот как… Все рассмеялись. Где-то среди сидящих вокруг стола засмеялась и женщина. Хор голосов становился все громче, и в нарастающем, наперебой, соперничестве усилий, в постепенно пробуждавшейся изобретательности зарождалась какая-никакая общность. Находились какие-то точки отсчета, открывались расселины, в которых робко пускала ростки фамильярность. И мало-помалу возникала общая беседа, вроде бы будоражащая страсти и в то же время особенно не затрагивающая никого в отдельности. Все говорило, что вечер явно удастся на славу. Женщины блистали, уверенные в своей неотразимости. Мужчины увешивали их драгоценностями в полном соответствии с успехами на деловом фронте. И все-таки в тот вечер среди них нашелся один, кто усомнился в незыблемости своих жизненных устоев. В парке, как и полагается, наглухо закрытом, мирным, безмятежным сном спали птицы: погода не обещала неприятных сюрпризов. Как и малыш, убаюканный теми же грезами. Лосось теперь переходит в еще более тонкую субстанцию. Женщины пожирают его до самых костей. Их обнаженные плечи отливают блеском и упругостью общества прочного, с твердыми устоями, уверенного в своих правах, а сами они избраны судьбою, чтобы блюсти его приличия. Строгость воспитания требует, чтобы излишества их умерялись главной заботой всей жизни — заботой о существовании, достойном их ранга. Именно на этих основах и зиждется самосознание, привитое им с детства. Они облизывают майонез, как и положено, зеленый, не без выгоды для себя поближе знакомятся друг с другом. Мужчины смотрят на них и напоминают себе: это ведь они составляют фундамент их счастья. Однако нашлась среди них в тот вечер одна дама, которая не разделяла общих аппетитов. Она пришла пешком с другого конца города, того, что за дамбами и пакгаузами, с противоположной стороны Морского бульвара, границ той территории, что вот уже лет десять очерчивала разрешенное ей жизненное пространство, там мужчина угощал ее вином, напоил допьяна, до безрассудства. Она насытилась этим вином и, выпав из общепринятых правил, уже не хотела есть, еда изнуряла ее, лишала сил. Там, за белыми занавесками, была ночь, и в ночи — ведь у него впереди была еще уйма времени — одинокий мужчина попеременно вглядывается то в море, то в парк. Потом снова в море и снова в парк, потом разглядывает собственные руки. Он ничего не ест. Он не смог бы проглотить и кусочка, он сыт по горло, — правда, тело его гложет голод, но совсем другого свойства. Ладан магнолий доносится до него по прихоти ветра, и застигает врасплох, и дразнит, и мучит не меньше, чем аромат одного-единственного цветка. Окно на втором этаже только что погасло и уже больше не зажглось. Должно быть, с этой стороны дома позакрывали все окна из страха перед чрезмерным благоуханием цветов — ночью. Анна Дэбаред пьет, все пьет и не может остановиться — в этом марочном бургундском, «Поммар», ей чудится привкус незнакомых губ мужчины с улицы. А мужчина тем временем покидает Морской бульвар, огибает парк, оглядывает его со стороны дюн, что окаймляют его с севера, потом снова возвращается, спускается с откоса вниз, к подножию дюн, до самого песчаного пляжа. И снова растягивается там, на своем привычном месте. Потягивается, на какое-то мгновение застывает лицом к морю, оборачивается назад и еще раз окидывает взглядом белые шторы, закрывающие освещенные оконные проемы. Снова поднимается на ноги, берет в руки гальку, целится в одно из этих окон, потом опять поворачивается спиной к дому, бросает гальку в море, ложится, снова потягивается и громко, во весь, голос произносит какое-то имя. Двое женщин, поочередно дополняя друг друга движениями, ловко готовят второе блюдо. Новая жертва поджидает своей очереди. — Вы же знаете, перед своим малышом Анна совершенно беззащитна. Ее улыбка становится шире. Ей повторяют. Она снова поднимает руку, запускает ее в спутанные белокурые волосы. Круги под глазами стали еще четче. В тот вечер она плакала. Настал час, когда луна окончательно поднялась над городом и над телом мужчины, распростертого на берегу моря. — Что правда, то правда, — бормочет она. Рука опустилась с волос и задержалась у магнолии, что увядала меж ее грудей. — Ах, что тут говорить, все мы такие… — Да, все… — соглашается Анна Дэбаред. Лепесток магнолии — гладкий, шелковистый, точно обнаженная кожа. Пальцы теребят его, почти терзают, потом в замешательстве замирают, ложатся на стол, выжидают, вроде бы успокаиваются, но спокойствие это обманчиво. Ибо это не проходит незамеченным. Анна Дэбаред пытается изобразить улыбку, как бы извиняясь, что не может вести себя иначе, но она пьяна, и лицо обретает какое-то непристойное выражение, выдавая ее с головой. Взгляд тяжелеет, все еще бесстрастный, но уже мучительно оправившийся от изумления. Рано или поздно это должно было случиться. Анна Дэбаред выпивает до дна еще целый бокал вина, глаза ее полузакрыты. Она в таком состоянии, что уже не владеет собой. В вине она находит подтверждение тому, что доныне составляло ее смутное, неосознанное желание — и постыдное утешение в этом своем открытии. Другие женщины тоже пьют, так же поднимают кверху обнаженные руки, сладостно-аппетитные, безупречно красивые, но супружеские. А мужчина на пустынном морском берегу насвистывает песенку, которую услыхал после полудня в одном из портовых кафе. Поднялась луна, а вместе с ней наступила ночь, запоздалая и прохладная. Но даже представить себе невозможно, чтобы этот мужчина замерз. Подают утку с апельсинами. Женщины угощаются. Их выбирали красивыми и выносливыми, они смогут достойно справиться с таким обильным угощением. При виде золотистой утки из уст их вырывается нежное воркование. Но одна из них при ее появлении едва не теряет сознание. Губы ее пересохли от совсем другого голода, который ничто уже не может утолить, разве что вино — да и то вряд ли. Она вспоминает песенку, услышанную днем в каком-то портовом кафе, но не в состоянии спеть ее. Фигура мужчины на пляже по-прежнему одинока. Рот приоткрыт, будто все еще произносит то же самое имя. — Нет, благодарю вас. Ничто не касается закрытых век мужчины, разве что ветер да аромат магнолий, что мощными, не видимыми глазу волнами доносят его дуновения. Анна Дэбаред только что отказалась от второго блюда. Но блюдо все же задержалось перед ней, пусть и ненадолго, но достаточно, чтобы выглядеть скандально. Она поднимает руку, как ее учили, чтобы еще раз подтвердить свой отказ. Никто больше не настаивает. Вокруг нее за столом воцаряется тишина. — Понимаете, совсем не могу, вы уж извините. Она снова поднимает руку туда, где меж грудей увядает цветок, чей аромат проникает через весь парк и доходит до самого моря. — Может, все дело в этом цветке, — решается предположить кто-то, — уж очень сильный у него запах… — Да нет, я привыкла к этим цветам. Не беспокойтесь. Тем временем утка продолжает свое шествие вокруг стола. Кто-то напротив все еще смотрит на Анну пристально и бесстрастно. И она опять силится улыбнуться, но у нее не получается ничего, кроме гримасы, исполненной отчаяния и признания в какой-то постыдной, непристойной тайне. Анна Дэбаред пьяна. Кто-то опять спрашивает, уж не больна ли она. Нет-нет, она вполне здорова. — Может, все-таки всему виной этот цветок? — снова настаивает кто-то. — А вдруг это он вызывает у вас тошноту, а вам и невдомек? — Да нет. Я же сказала, что привыкла к запаху этих цветов. Просто иногда у меня совсем нет аппетита. Ее оставляют в покое. Начинается пожирание утки. Жиру ее суждено раствориться в телах других. Закрытые веки мужчины с улицы дрожат от избытка долготерпения, которое он добровольно взвалил на свои плечи. Тело его измучено холодом, и ничто уже не в состоянии отогреть его. Губы по-прежнему произносят чье-то имя. На кухне становится известно, что она отказалась от утки с апельсинами — видно, нездорова, другого объяснения и быть не может. Мысли здесь заняты совсем другим. Бестелесные очертания магнолий ласкают глаза одинокого мужчины. Анна Дэбаред снова берет в руки свой бокал, который только что наполнили вином. Пьет. В отличие от других какой-то огонь питает ее завороженное чрево. Груди ее, такие тяжелые по обе стороны от цветка, ах, какие же они тяжелые, то и дело напоминают о себе в этой ее новой, непривычной худобе, причиняют боль. Вино заливает рот, откуда рвется имя, которого она так и не произнесет вслух. От этой безмолвной борьбы с собой у нее нестерпимо ноет поясница. Мужчина поднимается с песка, подходит к решетке — окна по-прежнему ярко освещены, — хватается за прутья, крепко сжимает их руками. Как же это не случилось с ним раньше? Гостей снова обносят уткой с апельсинами. Тем же самым жестом Анна Дэбаред умоляет забыть о ней. О ней забывают. Она снова целиком погружается в безмолвную ломоту в пояснице, в эту обжигающую боль, в это логово, это прибежище. Мужчина отрывается от решетки парка. Смотрит на свои руки, пустые и искаженные недавними усилиями. Похоже, сама судьба толкнула его сюда, это она водила его руками. Морской ветерок гуляет над городом, он стал чуть прохладней. Многие уже спят. Окна второго этажа темны и, закрытые для магнолий, охраняют сон малыша. А красные моторные лодки то и дело нарушают тишину его безгрешной ночи. Кто-то подкладывает себе на тарелку еще утки с апельсинами. Общая беседа, все непринужденней и непринужденней, с каждой минутой отдаляет наступление ночи. Анна Дэбаред в ослепительном сиянии люстр по-прежнему хранит молчание, на лице блуждает улыбка. Мужчина наконец-то решается уйти на другой край города, подальше от этого парка. По мере того как он удаляется, аромат магнолий становится слабее, сменяясь запахом моря. Анна Дэбаред возьмет капельку кофейного мороженого, просто чтобы ее оставили в покое. Мужчина против собственной воли снова вернется назад. Опять издали увидит магнолии, решетку и окна, залитые все тем же ярким светом. На устах его опять та же песенка, услышанная днем, и то же имя, которое на сей раз губы произнесут чуть громче. Он пройдет мимо. Она знает об этом. Цветок магнолии меж грудей уже совсем увял. Он прожил свое лето всего за какой-то час. Рано или поздно мужчина все равно пройдет мимо решетки парка. Он уже миновал ее. А Анна Дэбаред все продолжает без устали о чем-то молить цветок. — Анна не слышала… Она пытается улыбнуться пошире, у нее не выходит. Ей повторяют. Она еще раз запускает руку в белокурую путаницу волос. Круги под глазами сделались еще заметней. Той ночью она будет плакать. Повторяют еще раз, для нее одной, ждут ответа. — Да, это правда, — произносит она, — мы уезжаем в домик на море. Там будет тепло. Уединенный домик, совсем на отшибе, никого вокруг, один на морском берегу. — Ах, какое же он сокровище, — говорит кто-то. — Да, он и вправду настоящее сокровище. Пока гости будут в беспорядке рассаживаться в примыкающей к столовой просторной гостиной, Анна Дэбаред незаметно улизнет, поднимется на второй этаж. Поглядит через окно широкого коридора своей жизни на бульвар. Мужчины там уже не будет. Она пойдет в спальню сынишки, растянется на полу, у подножия его постели, уже не заботясь больше о магнолии, которая сломается вконец, раздавленная ее грудями. И в перерывах между священными, сонными вздохами ребенка ее стошнит, вывернет наизнанку, и она выблюет, долго, не спеша извергнет из себя всю ту чужеродную пищу, что силком заставили ее проглотить тем вечером. Какая-то тень промелькнет в проеме оставшейся открытой двери в коридор, еще более омрачив и без того темный полумрак спальни. Анна Дэбаред слегка проведет рукою по теперь уже сильно спутанным белокурым волосам. На сей раз она произнесет какое-то извинение. Но никто ей не ответит. |
||
|