"Диета старика" - читать интересную книгу автора (Пепперштейн Павел)

13


Ольберт переоделся. Теперь он в строгом черном костюме, в белой рубашке. Он поменял даже очки: прежние были маленькие, расхлябанные, оправленные в золото. Сейчас на нем крупные очки в солидной, темной оправе. Это снова наводит на подозрение, что и рвота, и переодевание были придуманы заранее. Изменилась и манера чтения, даже голос.

Первую часть он читал громко, размеренно и четко, словно под метроном, теперь он запинается, голос стал тих и влажен - можно подумать, что у него во рту идет дождь. Можно подумать, что у него во рту какая-то гнилая деревня, куда по бездорожью, с трудом, добираются телеги с мокрыми дровами и пьяными дровосеками. Можно подумать… Но думать уже нельзя, надо прислушиваться. Он говорит: "Вторая часть вещицы называется… Она называется "НОЧЬ".


НОЧЬ (посвящается моим друзьям)


Сейчи


Когда я умер, то прежде всего была музыка, и у нее были некоторые свойства животных - тех, что по природе своей водонепроницаемы: печаль и блеск бобра, скользкая бодрость утки, скрип дельфина и его же удачная улыбка, гусиная тяжесть и чьи-то живые ласты, забрызганные росой или же холодным бульоном. Поначалу я не поднимался и не опускался, а бойко плыл вперед, улыбаясь. Ноги казались туго закутанными в плед или же в промасленную бумагу. Правда ли, что я был ПОКУПКОЙ? Возможно ли, чтобы меня купили? Ноги, не теряя русалочьей слитности, иногда заворачивали в зеленые боковые ходы - тенистые, ветошные, надломленные, с внутренней ряской. Однако неизменно я возвращался на МАГИСТРАЛЬ. Начало ночи было прекрасным. Для тебя, для тебя венецианская лагуна! Для тебя ночь Трансильвании! Для тебя настоящая красавица и европейский синдром! Для тебя лунный свет и бесконечная радость! О, хозяева моря, хозяева островов!


Устлер


Истрачена была одна вечность, и незаметно истаяла вторая, а я все скитался среди абстракций, чисел, среди всеобщего смеха и собственного шепота, среди слов (таких как "узнавание", "шутка", "пингвины", "то самое", "домашние", "оно", "застекленность", "маленькое-милое", "великолепие"), которые каким-то образом стали вещами или гранями одной-единственной вещи, напоминающей кристалл. Скитался среди тканей и фактур, проходил, как по маслу, по бархату, шелку, каракулю, по парче, по камню, по стали… То мне казалось, что я бесконечно далеко от живых, то, напротив, возникало терпкое чувство, что я просто иду городской окраиной, пробираюсь задворками людных улиц, иду витринами, киосками, тентами, тенями, пиджаками, платьями, туфельками, золотом, вороньими гнездами, заводами…

Бывал я и рекой, уносящей отражения своих берегов. О мосты, медленно гниющие над реками, - узнаете ли вы меня? СКОЛЬКО сердечного тепла отдал я правительственным зданиям, ангарам, депо, бассейнам! И снова уходил в глубину вещей, заседал, как одинокий и ненужный диспетчер, в центральных точках отпущенного им времени, в технических кабинках, где вершилась кропотливая работа исчезновения. В общем (как, надо полагать, многие умершие до меня), я оказался очень привязан к покинутой Юдоли, ибо Юдоль трогает. Так она, видимо, и задумана - как аппарат, производящий умиление. Иначе говоря, здесь-то и создают то, что называется душой. Так в теплой и влажной утробе взращивают эмбрион, чтобы затем вышвырнуть его в дальнейшее. Душа это герой Диккенса, она падает на лондонское дно (Лондон - единственный город, устроенный как водоем, у него не катакомбы, а дно), чтобы затем всплыть в детской комнате. Только на исходе второй вечности я впервые увидел ангелов.


Тереза


Никогда не забыть мне то утро. Утро! Утро! То утро… Я стал возвышаться, идти вверх. Возвышение привело меня в горный ледник. Там я впервые, со дня моей смерти, остановился. Я лежал или висел, вмерзший в сверкающий лед, как отдыхающий мамонт. Я был огромен, но и глетчер был великолепен - я стал точкой в его белизне, в его необъятности. Мне казалось, что я всегда лишь шел сюда, и теперь это и есть КОНЕЦ: застывание навеки в зернистом блаженстве. Если бы я знал тогда, какие гирлянды и анфилады Концов, Финалов и Окончаний меня ожидают! И тут я увидел небо, и в нем - ангелов. Это небо не было похоже на те небеса, которые я уже повидал после смерти - извивающиеся от щекотки, смешливые, ластящиеся, как жирный котенок. Или же, наоборот, неуверенные, туманные, как пятно, как небо во сне или на рисунке, которое еще надо домыслить, о котором следует догадаться. Это же небо было безграничным, свободным и пустым. И в этой пустоте, очень далеко, крошечные и светлые хороводы ангелов вращались в синеве. Два переплетающихся хоровода, и от них, вбок и вниз, ответвлялась и уходила в глубину небес длинная танцующая процессия. В целом они составляли фигуру, напоминающую лорнет.

Затем я не раз видел ангелов. Видел спиральную лестницу Иакова-я лежал у ее подножия и смотрел вверх. Сквозь решетчатые ступеньки я созерцал розовые, свежие, младенческие пятки ангелов, которые поднимались и опускались. Сквозь решетчатые ступеньки, с которых небо смыло полярный мох и птичий помет. В другой раз я оказался в Юдоли, на окраине деревни. Был полдень, солнце стояло в зените, и небо все было заполнено ангелами. Внезапно раздался крик петуха, и они исчезли. Долго я хохотал, чуть было второй раз не умер от смеха. Такие шутки здесь в цене. Очень давно, будучи еще живым и почти ребенком, я увидел черно-белую фотографию худой, голой девочки, лежащей на пустом пляже. Она щурилась, заслоняясь рукой от света, выражение лица было хмурое, замкнутое.

Через несколько лет я увидел ее уже не на фотографии, а в реальности, но тоже на пляже. Это был пляж, где собирались нудисты. Среди множества голых тел она была единственной полностью одетой - в коротком темно-синем платье и в белых туфлях она неподвижно стояла у самого прибоя и хмуро смотрела в море, как будто там присутствовало что-то тягостное, скучное, но завораживающее. С ее волос текла вода. Видимо, она только что вышла из воды и оделась, чтобы уйти, но в последний момент что-то, находящееся на линии горизонта, заставило ее оцепенеть. Проследив за ее взглядом, я не увидел ничего, кроме моря - пустого моря, где не было в тот момент ни пловцов, ни птиц, ни кораблей. Я не знал тогда, что ты станешь для меня чем-то вроде Беатриче: одним из проводников по равнинам небес. И это очень странно и смешно, ведь ты жива, а я умер, и точно знаю, что ты даже и не вспоминаешь обо мне. Однако мне пришлось усвоить странную истину: чтобы быть прахом, следует быть влюбленным прахом. Тогда, утром, в леднике, я наконец услышал голос, похожий на твой. Он пел: "Во Франции любовь начинается с танца. Выстрел раздался в ванной, и я впервые увидела тебя. Ты появился с веселым криком "А вот и я!"


Зео


После ледника я пробудился скелетом на острове Флинта. Зеленая, сочная трава буйно обнимала мои белые аккуратные кости, росла между ребер. Я лежал на горе. Остров каскадами сбегал к морю. Я был скелетом-указателем, стрелкой - сомкнутыми костями рук я указывал туда, где находился клад. Этот клад был лишь краешком того моря сокровищ, которые потом прошли перед моим взором. При жизни я был равнодушен к драгоценностям, да и сейчас они мало волнуют меня, но прихоть ночи заставила меня стать инспектором необъятных складов ценных вещей. Я - сам Инвентарь, мое зрение заведует шкатулками, перстнями, инкрустацией, горностаевыми мантиями, резьбой по камню и стеклу, малахитовыми галереями и янтарными комнатами, хрустальными и фарфоровыми вазами, яйцами Фаберже, гравюрами на стали и на меди, моделями парусников, венками, древними знаменами, орденами, монетами всех времен и стран, а также всеми бумажными деньгами, их водными знаками, всеми печатями, росчерками, вензелями, изысканными почеркушками, долговыми обязательствами и нотариально заверенными бумагами, гербовыми марками, всеми коронами, державными яблоками, скипетрами, дарохранительницами, амфорами, оружием, древними прялками, гребнями, ткацкими станками, эталонами мер и весов, живописными полотнами, амфорами, гобеленами, экспонатами всех музеев, слитками драгоценных металлов…

О господа яблок и черепах! Зачем? Возможно, так слепых еще котят окунают мордочкой в молоко. Пятнадцать человек на сундук мертвеца! Пиастры! Пиастры! Флинт! Старый Флинт! О Геката, Трехликая, медо-любивая, покровительница пыльных дорог! О Тривия, дочь Астерии! Хорошо, когда после смерти только вода во всех ее видах - пар, лед, снег, водопады, реки, море, подземные озера, бассейны. Разбитые вдребезги теплицы. Разбитые вдребезги стеклянные кенгуру, вомбаты. Один, почти целый, утконос.


Корин


Быть мертвым приятно, особенно поначалу. Потом случаются трудные встречи. Среди битого стекла, среди живых шкафов меня вызвали на дуэль. Это был огромный рыцарь, словно слитый из тошнотворного чугуна. Было страшно, но я принял вызов. Для поединка мне выдали тело, способное сражаться, - обычное, молоденькое, солдатское тело, какие разбросаны везде во времена войны. До этого моими телами были тела гор, тела кратеров, тела ветра, воды и микроорганизмов, ртутные, мраморные, сахарные, хлебные, ковровые…

Бывали и не-тела: похожие на опоздание поезда, на щели в горных породах, на выздоровление, на взрыв, на промежутки между книгами. Как Дон Жуан, я отважно протянул противнику руку. Как Командор, он сжал ее в своей. Но мы не провалились в ады. Нечто вроде шаровой молнии (такие молнии я видел когда-то в кино) снизошло на наши сомкнутые руки, превратив их в единое тело. Нас обоих без жалости ударило током, и я почувствовал, что в слипшихся руках что-то возникло. Это было зачатие какой-то вещи. Рыцарь исчез. С трудом я разжал измятые пальцы и на своей солдатской ладошке увидел игрушечный автомобильчик - грузовое такси, "мерседес" с удлиненным багажным отделением. Мягкие, нежные белые шины, белые шашечки на черных дверцах. Ногтем я поддел дверцу багажного отделения и там нашел костяную куколку, изображающую пятимесячного младенца в скафандре советского космонавта, с красной пятиконечной звездочкой на шлеме. Краска на нем облупилась, и румянец его казался фрагментарным, анекдотическим.

Бывал я и в адах. Ады стояли пустые и заброшенные. Я видел развалившиеся агрегаты, остывшие печи, истончившиеся ржавые котлы, замки и амфитеатры, колеса, игольчатые горы, похожие на белых дикобразов, мосты и пыточные стадионы - все казалось декорацией, глупо провалившейя внутрь себя. Для пущего смеха я кружил над адом на бутерброде, используя его как летательный аппарат. Это было уютно: я лежал на свежем белом хлебе, покрытом ласковым слоем сливочного масла, и глядел вниз. Накрылся же я, как одеяльцем, овальным кусочком жирной, приятно пахнущей колбасы. А ты пела: "Привет, странник! Ты - в опасности. Разреши мне быть с тобой всю эту ночь".


Журземма


Я люблю святую воду, но Геката принимает только мед. Толстый мед, в глубине которого горит теплый, пушистый огонь. Однако после поединка полагается совершать омовение. Я был погружен в ванну. Я нежился в ароматной белоснежной пене. Над пенным ландшафтом возвышалась моя огромная голова - самостоятельная и величественная голова воина-победителя. С одной стороны за бортиком ванны парадом текли бесчисленные священники, кардиналы, католикосы, епископы, патриархи, ламы, муфтии, раввины, митрополиты, архиепископы.

По другую сторону ванны бесчисленные парочки предавались пылкой любви - целый океан совокуплений. Я видел их всех сверху. Я думал о пирожках, которые надо будет испечь для будущих детей. Внезапно передо мной возник здоровенный монах. Он столпом поднимался из пены, родившись из нее, как некогда Beнера близ кипрейских берегов. Мрачный, величественный, в рясе телесного цвета, в надвинутом клобуке. Лицо аскетичное, гладкое, без черт. Неужели мне предстоит новый поединок? Но он не двигался, лишь предстоял предо мной. Монашеский капюшон постепенно сползал на затылок, обнажая лысину странной формы. Кто ты? Чего тебе надо? Он молчал. Вдруг я с изумлением узнал в нем свой собственный половой орган - я и думать о нем забыл за время смерти! Откуда он здесь? Да еще в состоянии эрекции? Так мы и стояли друг против друга - две колоссальные молчаливые фигуры, встретившиеся на белых облаках, отливающих мириадами радуг: голова и член.

С того дня мое живое, человеческое тело стало постепенно возвращаться ко мне: частями, то появляясь, то снова исчезая, но снова появляясь и обретая, вечность за вечностью, свою прежнюю полноту. Я понял тогда, стоя лицом к лицу с монахом на пенных облаках, что предстоит еще вернуться в отчий дом, откуда я был похищен смертью. Ведь если у нас есть гениталии, значит, у нас должен быть и дом. Где яйца, там и гнездо.

Я узнал его имя - Варфоломей.

Я так долго жил с ним, я мыл его и вводил в нежные женские тела, а имени его не знал. Теперь он написал свое имя белым семенем - имя на миг застыло в воздухе, словно вежливо дожидаясь, пока я прочту его, а затем его имя стекло белыми струйками по бортикам ванны, в пену. Его имя стекло теплыми ручейками по спинам совокупляющихся людей, его имя стекло по роскошным облачениям священнослужителей, по митрам, тиарам, камилавкам, по девическим животам, по рясам, по тонким женским запястьям, по атласным белым перчаткам, на которых золотой нитью вышиты были инициалы. А ты пела: "Аристократия! Западная ложь! Мокрые улицы ночного города…"


Бимерзон


Не могу сказать, что после смерти я понял все, но я понял, как все устроено. Понял, но потом забыл. Жаль. Если бы я лучше учился в школе, если бы я брал частные уроки физики, химии или даже математики, я смог бы, возможно, превратить мои понимания в знания, которые удерживались бы памятью.

Но при жизни я был ленивая скотина, к тому же бездарная по части точных наук.

Я же не подозревал, что после смерти меня станут посвящать в детали мирового механизма.

Я видел этот механизм (если его, конечно, можно называть механизмом) воочию, я, можно сказать, облизал каждую из его пружин, каждый клапан, каждое сцепление, каждый рычажок. Почему я должен быть одинешенек - я и мир, и больше никого?

Я видел, как время сжимает события до состояния вещей, а затем разворачивает их в ландшафты - так, с хрустом, рвут в гневе китайский барабанчик.

Я видел миры, где царствует чистое раздражение, и там возникают вещи.

Я видел миры умиления, и там тоже возникают вещи, точнее, вещицы, но они прочнее вещей. А ты пела: "Красота ангелов проникает в мои сны, чтобы стать моим тайным любовником, чтобы заставить меня улыбаться сквозь замерзающие слезы…" И ты пела: "Черно-белый серафим! Якорь в моем сердце! Трусливый мальчишка!" В саду Бимерзона я видел черные гнилые стожки, одетые в кружева. Я видел слишком много бессмысленного, и это не объяснить ничем, - разве что чувством юмора, которое никак не соотнесено с человеческим.

Я познакомился с Издевательством, которое без устали издевалось над самим собой. В тех краях оно почиталось в качестве бога.

Я видел Олимп, где все боги были убиты, а на их местах восседали сумчатые животные.

Мне сообщали секреты, от которых веяло ужасом истины. У меня слабая память. Если бы я был ученым! Но я всего лишь писатель. Иначе нашел бы способы сообщить живым много ценного - достаточно для того, чтобы они стали обожать саму память обо мне. Я снизошел бы к спиритическим столикам, пробившись сквозь облака псевдодухов, которых называют "конфетами", - вида они не имеют, но их речь живая и сладкая, как вкус батончиков.

Я обратил бы в слова и в формулы трещины на стенах научных институтов.

Я связался бы с разведками сверхдержав. Подавив тошноту, я вошел бы в телепатическое общение с руководителями религиозных сект и с передовыми мыслителями человечества. Как новый Прометей, я ввел бы в мир новые лекарства и новое оружие, новые интриги и фабулы, новый, доселе неведомый отдых. Если ты мальчик, то ты, рано или поздно, получишь девочку. Кажется, я смог бы подорвать саму основу страдания и оно было бы забыто.

Я сделал бы это, даже если бы потом меня приковали над бездной и львы ели бы мою слабую печень. Но здесь милосердно позаботились о том, чтобы меня не за что было наказывать.

Допуск был колоссальный, но, сообщив, они все непринужденно стирали из моего сознания, словно рукавом. Кто "они"? Здесь множество всяческих "они", и в то же время здесь нет никаких "они". Здесь нет никакого "здесь", одно лишь "там". А ты пела: "Красавица и Чудовище! Ты хочешь быть Королем, я хочу быть Королевой. Мы будем на Троне, но лишь на миг".

Я видел ВСЕ, но это было фальшивое ВСЕ.

Я был ВСЕМ, фальшивым ВСЕМ.

Я понял фальшивое ВСЕ, а это почти то же самое, что понять настоящее ВСЕ.

Но одного я не понял и сейчас не понимаю: со дня моей смерти было много встреч, но я ни разу не встретил никого из тех, кто умер до меня. Такое ощущение, что я первый мертвец во Вселенной. Почему так? Где они?


Соня


А маленького советского космонавта мне пришлось потерять. Утрата. Еще одна утрата. Я вспоминаю его так же часто, как и себя, - то есть почти никогда. Заблудился маленький мальчик. Дитя в белом скафандре в зыбучую ночь забрело. Бедный, бедный маленький мальчик! В тонкой плетеной корзинке несет он смуглый пирожок - на крови, на крови младенца замешан был пирожок! И сам же младенец несет его в корзине своей - сквозь темный лес, сквозь темный лес мальчик несет пирожок!

О сияние силы рыцарей зла - осыпалось, как хвоя с елей Шварцвальда, сияние силы рыцарей зла. Оплетены корнями сосен, укрыты мхом, спят они, как потухшие огоньки - навеки, навеки потухли рыцари зла! Маленький мальчик несет пирожок. По темному лесу, по темному лесу, по темному лесу в легкой корзинке несет пирожок. О, блести, блести красотою своею, о смерть! О прекрасный блеск смерти, о прекрасный блеск смерти!

Между живыми и мертвыми нет особых различий. Прошлое и будущее - одно, так как все мы в будущем станем прошлым. Жизнь живых делится на сон и бодрствование, причем большинство отчего-то больше времени уделяет бодрствованию. Меня все занимал вопрос: после своей смерти сплю ли я иногда, или же только посмертно бодрствую, или же только посмертно сплю? Последнее маловероятно - смерть не похожа на сон.

Но… Накопив некоторый опыт по части того, как быть мертвецом, я понял наконец, насколько важно в нужный момент притвориться спящим! Детский трюк, простейшая элементарная отмычка, но без нее не проникнуть в заповедные области смерти. Путь в рай прост, как хлеб с маслом. Смерть - это бесконечная и совершенно прямая дорога, иной раз она проходит через области отдаленно-суетливые, где можно увязнуть в бурных событиях, настолько непонятных и излишних, что потом нет сил даже на смех. Как-то раз я был втянут в подобный переплет, но затем прикинулся, что вдруг задремал.

Я изобразил себя затуманившимся, безоружным, потерявшим способность замечать происходящее - дескать, сплю, сплю как живой, беспечно раскинувшись там, где настиг меня сон, уткнувшись, как котенок, в молочное забвение.

Видно, сну подобает честь, и бог сна в почете. Меня тут же извлекли из несносных миров и осыпали милостями.

Честно говоря, я удостоился почестей совершенно незаслуженных, и они каскадами ниспадали на меня, не зная никакой меры. Мне напомнили, что я - королевской крови, и тут же меня венчали на царство: мир стал мягким и эластичным, дабы вместить мои помпезные церемонии, мои фейерверки, мои балы, мои купания, моих нимф, мои парки, гроты, павильоны, моих наложниц, мои армии, мои знамена, мои гардеробы, моих белошвеек… Затем меня облекли в папский сан: к моим туфлям припадали черные монахи, белокурые девочки и негры.

Помню свои атласные белые перчатки, на которых золотой нитью и жемчугами вышита была схема Голгофы: голова Адама, на ней три креста, центральный укреплен копьем. Мне сообщили, что я - гений, и поднесли мне в дар все вокзальные циферблаты, все шахматные доски, все шлагбаумы и всех зебр мира.

Меня поставили в известность, что я - святой, и я стал освещать все вокруг сверканием своего золотого нимба.

Мне вернули мое личное тело, но на ладонях были стигматы, из которых непрестанно сочился благовонный елей.

Мой нимб не только источал свет, он был также отличным оружием: его края были необычайно остры, и я, весело подпрыгивая и вращаясь, словно топор, прорубал себе дорогу в любом направлении.

Мне сказали, что я - бог, но я не поверил. Узрев мое сомнение, все вокруг наполнилось смехом - веселым, брызжущим смехом великодушия и щедрости.

Меня любезно пригласили вращать мирами и быть всем.

Я был луной, приливом, стрелками на часах, был мужским членом, входящим в женский половой орган, был женским половым органом, принимающим в себя мужской член, был самим инстинктом размножения, наращивающим свою мощь весной, был солнцем, был духом, который развлекает детей сновидениями, был снегопадом, был четырьмя временами года.

А ты пела: "Как, ты никогда не слышал об этом? Подойди ближе. Прикоснись ко мне. Пришло время попробовать…"


Анастасия


Аттракционы будущего состоят из "возможностей". Некоторые из этих "возможностей" я испробовал, другие нет. Как-то раз, например, я был персонажем американского фильма - плоской тенью, скользящей по белому экрану.

Я бежал, стрелял, вскрывал письма, но боковым зрением все время наблюдал зрительный зал небольшого летнего открытого кинотеатра где-то в Греции или в Крыму, и людей, сидящих на старых скамейках, чьи лица были обращены к экрану.

В их зрачках и стеклах очков, как в битых зеркалах, отражались фрагменты экрана.

Мелькал и я.

Изможденный гангстер, спасающийся от погони, я стоял на пожарной лестнице кирпичного дома. Мое лицо явилось на экране крупным планом - черно-белое, с впалыми щеками и глубокими морщинами.

Лента была старая, мой образ был словно из песка или из пепла. Подо мною уже мелькали полицейские фуражки, похожие по форме на черные короны или терновые венцы. Я видел их внизу сквозь решетчатые ступени со следами белого птичьего помета. И в то же время прямо передо мной был зрительный зал.

Я посмотрел на зрителей, прямо на них, я посмотрел на них со своего экрана. И взглядом я дал им понять, что я вижу их. Минуты шли, а мое лицо все таращилось на них, бесстыдно, внимательно, невозможно - я наблюдал, как до их сознания постепенно доходит неладное, как в лицах вызревает мистический ужас.

Я вдохнул запахи их вечера - аромат цветущих акаций, запах болотца и близкого моря. Отчего-то все это доставило мне необычайное удовольствие - тонкое, на гурманский вкус, как мне почудилось.


Я стоял на верхней площадке небесной лестницы, я был началом и концом всего, и при этом скромно наслаждался простыми запахами чужого южного вечера, затерянного среди других вечеров Юдоли. Мне была дарована безграничная свобода перемещаться во времени. Я оказался внутри своего тела, бегущего по железнодорожному мосту, когда я был десятилетним мальчиком, одетым в оранжевое. Меня окружала тьма моих здоровых внутренностей.

Я слышал над собой - там, где на морских пейзажах изображают солнце, спрятавшееся за облаком, - стук моего сердца, стук, учащенный, напряженный от быстрого бега. Мне захотелось взглянуть на мое сердце, которое я так любил и люблю до сих пор.

Я посветил вверх своим нимбом, как комариным фонариком, - сердце было огромно, и почему-то оно стучало в мешочке из грубой шерстяной ткани. Наверное, чтобы ему было тепло.

Я вспомнил о сердце, которое я однажды видел в юдоли, - оно не билось и тоже лежало в подобном мешочке. Мой брат как-то подарил этот мешочек моей маленькой сестре. Он также преподнес ей чью-то отсеченную руку, срезанную кисть. Так непринужденно, как протягивают через стол кисть винограда.

В тот момент я впервые почувствовал вкус скорби. Сердце - рука - кисть. Две вещи являются тремя вещами. Потерянный предмет - разновидность смерти. Потому что потерянный предмет становится словом, как и смерть, обреченная быть словом. В одной из Сокровищниц я снова увидел это сердце и эту руку - они были оправлены в золотые скорлупы, усыпанные драгоценными камнями.

Девочка (возможно, это была Китти, но я не разглядел лица), увенчанная короной с наклоненным набок жемчужным крестом, восседала на троне, сжимая сердце из сокровищницы в одной ладони, как державу, а отсеченную руку - в другой, как скипетр.

После этого я сумел вспомнить шум дождя. Затем я сам стал сокровищем - бесплотным центром белой, необъятной залы, где не было ничего, кроме особенного свежего воздуха. После этого во мне навсегда осталось открытым так называемое "белое окно". Оно всегда где-то сбоку, всегда открыто, за ним никогда нет ничего, кроме воздуха. В конечном счете это вентиляционное отверстие, нечто вроде жабр, без которых я задохнулся бы на безвоздушных вершинах рая. Таковы аттракционы будущего, таковы вагончики "возможностей".

Смерть - это бесконечная и совершенно прямая дорога, и по ней идут нескончаемые составы таких вагончиков. Выше была лишь тьма. Тьма, нареченная глуповатым именем Радость.

Я нырял в нее, резвился в ней, я был ее купальщиком, ее пловцом… То я был один, то чувствовал недалеко от себя чьи-то огромные тела. "Кто здесь?" - спросил я. В черничной темноте в ответ зажглись четыре пятна нежного, словно бы закатного света, и я увидел лица четырех Животных - Кита, Слона, Носорога и Бегемота. Они висели передо мной - живые, но неподвижные: лишь изредка помаргивали крошечные глазки на колоссальных лицах.

Я спросил их: "Где Крокодил?" Они не ответили. Они были освещены мягко, но тщательно, вплоть до мельчайших морщинок, в глубине которых прятались синие тени.

Большие животные - аргументы Бога, некогда предъявленные незаслуженно страдающему Иову. Теперь они были предъявлены мне, который блаженствовал незаслуженно.

Я был так высоко, или же так глубоко, что даже твой голос уже не долетал до меня. Я подумал о тебе и вернулся.


Кэролайн


Мне показалось, что я вернулся в свой труп. Я лежал на склоне, в жестком кустарнике. Надо мной было звездное небо. Я был одет во что-то тяжелое и плотное, вроде шубы. Мне показалось, на лбу лежит бумажная полоска с молитвой. Звезды погасли и снова зажглись - я моргнул. Бумага вспорхнула со лба - это был детский рисунок, неумело изображающий черную белку, сжимающую лапками изумруд. Рисунок был коряво подписан именем моей сестры. Я встал. Тело было твердым, бесчувственным, как дрова. Сердце в груди билось тихо, словно шепотом. Земля вокруг блестела от звездного света. Я пошел вниз. Я был одет Дедом Морозом - так, как его обряжают в наших краях: черный тулуп, белые рукавицы, белая конусообразная шапка, изображающая снежный холмик, синие валенки до колен, к которым прикалывают бумажные ленты с желаниями. В левой руке я сжимал мешок с подарками. Не было только посоха.

Возможно, я потерял его.

Это одеяние подошло бы к зиме, но была жаркая летняя ночь, наполненная скрежетом цикад. Я шел большими, твердыми шагами. На валенках шелестели развевающиеся ленты, под ногами хрустела земля, усеянная пустыми панцирями улиток. Змея лежала под кустом, свернувшись кренделем, похожая в звездном свете на блестящую горку человеческих испражнений. Я подошел к железной калитке, открытой настежь. Блестели темные окна отчего дома. Я вошел. Пусто. Поднялся на второй этаж и вдруг увидел Китти - она стояла в коридоре. Вид у нее был сомнамбулический, хотя в ту ночь не было луны. Ее маленькое, острое личико казалось злым, веселым и спящим одновременно. "Старый Холод!" - крикнула она, увидев меня. На ней была только черная майка. Худые голые ноги, между которыми виден был половой орган маленькой девочки - аккуратный, выпуклый, словно бы вылепленный для долгого бесстрастного созерцания, как сад камней. Я вынул из мешка одеяние Снежной Внучки и кинул ей. Она подпрыгнула от радости и надела белый тулупчик, белые варежки, белые валенки - все белое, расшитое искрами. Я перевернул мешок и вывалил его содержимое на пол - образовалась гора игрушек, причем все это были маленькие копии транспортных средств: самолетики, поезда, автомобильчики, ракеты, кареты, колесницы, линкоры, лодочки, дирижабли… Наверное, эта груда была яркой, но в темноте цвета были не видны - только отблески. Похоже было на кучу убитых майских жуков, сверкающих в ночи своими хитиновыми покровами. Китти что-то крикнула и перепрыгнула через подарки. Я хотел найти отца, чтобы преклонить перед ним колени, как на картине Рембрандта "Возвращение блудного сына". Я взял Китти за руку, я хотел, чтобы мы оба упали на колени, - Сын, одетый Дедом, и Дочь, одетая Внучкой, перед Отцом, который одет Отцом. Но его нигде не было видно. Все равно мы с Китти опустились на колени, а затем встали на четвереньки. Так, на четвереньках, стали перемещаться по дому. "Мы - звери", - сказала Китти. Ползли коридорами. Путь привел нас на кухню. Здесь ярко сияла стальная посуда, отражая свет звезд. На полу стояло блюдо с абрикосами и сыром. Мы подползли к нему, стали обнюхивать еду. Запахи охватили меня целиком: острый, сложный запах сыра, свежий и холодный запах абрикосов…

- Сыр, - произнес я, словно называя кого-то по имени.

Китти отчетливым шепотом рассказала мне, что Резерфорд, умирая в Лондоне, попросил принести ему сыру. "Никогда не любил сыр, а теперь вот захотелось…" - сказал он. Съев ломтик, он промолвил: "Неприятный вкус. Я был прав, не любя его. Теперь я могу спокойно умереть".

- На самом деле сыр был вкусный, - прибавила Китти. - Просто Резерфорд умирал, и у него не было аппетита.

- Этому вас учат в школе? - спросил я.

- В школе? Я не хожу в школу, - ответила она.

Раздался звук, как будто о стекло ударился шмель. Китти встала, взяла с кухонного стола нож и протянула его мне. Я отрезал кусочек сыра, снова обнюхал его. В ломтике была круглая дыра. С трудом удерживая тонкий и скользкий ломтик в руке, одетой в толстую рукавицу, я поднес его к глазу и, как в монокль или в круглое окно, взглянул на Китти, на кухню, на резкое звездное небо. Затем я поднес сыр ко рту и откусил…