"Чет-нечет" - читать интересную книгу автора (Маслюков Валентин)

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ. ЗАМОГИЛЬНЫЙ ГОЛОС

В Павшинской слободе, как и везде по границе большого пожара столько было отчаяния, горя, что и самому не мудрено было ослабеть. Плакали, надрывно звали родителей дети; озираясь безумными глазами, матери выкликали: Сергунька, Ларька! Аринка! Не чаяли найти друг друга мужья и жены, пустыми глазами, оглушено глядели всё потерявшие.

Кричала и Федька: Вешняк! Слышала она в ответ: Фома! Аксенка! Заглядывая в лица мальчишек, Федька бродила вдоль стены возле куцеря, описывала круги и доходила до пожара. Поднялась она и на стену, чтобы заглянуть в городню, но лишний раз убедилась, что разбойничье логово давно заброшено.

Этого она и боялась. Потому и бежала сюда сломя голову, что вдохновилась надеждой отыскать Вешняка без промедления, тотчас, по горячему следу. А как не встретила его сразу, так поди сыщи, когда все перемешалось и на голову стало. Ничего не оставалось, как слоняться по всей округе, пока огонь не выгонит или до темноты.

Забрела Федька ненароком и на старое Павшинское пожарище; не задержалась бы здесь, если бы не приметила одинокий сундук возле обгорелого колодезного журавля. Несколько слов, что Федька выпытала из брата, она не раз перекрутила в уме, несуразный сундук с золотом и сейчас там вертелся. Или с медом сундук? Трудно было понять этот бред. И запряженный Бахмат болтался зря в голове, не находя себе применения, напрасно Федька оглядывала всякую подводу. Попадал у нее под подозрение всякий пригодный для меда кувшин. И уж тем более сундук – с медом он там или с чем, а вещь сама по себе достойная внимания, раз уж Вешняк зачем-то его вспомнил.

Федька остановилась, приметив еще и узелок из грязной рванины.

– Вешняк, – тихо позвала она, словно опасаясь спугнуть витающий неподалеку призрак. – Вешняк! – повторила она чуть громче.

Открытые взору окрестности не обещали ответа. Но призрак явился: за сундучком, не настолько большим, чтобы без затей за ним спрятаться, приподнялась голова. Настороженный взгляд, борода калачом вокруг рта.

Неприятное чувство заставило Федьку поежится, но и незнакомец, похоже, не обрадовался, смотрел он пристально… с внутренней собранностью, которой не ждешь при случайной встрече.

Борода Калачом имел намерение Федьку перемолчать.

– Мальчик потерялся, Вешняк. Братик, – сказала она, испытывая внутреннее неудобство.

Незнакомец удивил ее еще раз: встал во весь рост (впрочем, обыкновенный) и страдальчески замычал, показывая себе в рот, – немой! Восточное лицо его с долгим прямым носом сделалось при этом бессмысленным и тупым, зато объяснился, пожалуй, взгляд – напряженный взгляд, пытающегося что-то себе уяснить глухого. Хотя не глухой ведь, если услышал, как она звала Вешняка!

Искать тут, тем не менее, было нечего, а расспрашивать бесполезно. Федька остановилась шагов за пять. С обостренной, противоестественной даже восприимчивостью она почувствовала, что немой разочарован тем, что она остановилась и не подошла ближе. Он помялся, будто собрался все же, несмотря на весьма убедительную немоту, заговорить, замычать, на худой конец. Но передумал и наклонился к сундучку.

Невеликий ладненький сундучок чуть побольше обыкновенного подголовка для ценных вещей. Немой взялся за боковые ручки и замычал, выразительной гримасой призывая Федьку на помощь. Потыкал в сундук, показал себе на загривок и снова взялся за ручки. Мычал он жалобно и кривлялся всем телом, как добросовестный нищий на паперти.

Месяц назад Федька не усомнилась бы поспешить на помощь, однако слишком часто и настойчиво хватали ее последнее время за горло, чтобы не приобрести волей-неволей побуждающий к осмотрительности опыт. Смущали ее не только преувеличенные вихляния немого, но и скромные размеры сундучка – чем же он набит, что здоровому мужику не справиться? Золотом?

И опять же – пятна крови. Бурых, похожих на кровь пятен на синем кафтане, может быть, еще не достаточно, чтобы отказать человеку в помощи, но хватит, чтобы замешкать.

Федька медлила. В затянувшихся завываниях немого проглядывало уже нечто нарочитое, если не сказать смешное. Должно быть, он это почувствовал и переменил повадку: перестал вихляться, принял сундучок на живот – довольно просто – и тогда уже опять застонал, замычал проникновенно и укоризненно. Что, мол, стоишь, ну как сейчас уроню.

– Да что у тебя там? – громко спросила Федька.

– У-у-у… э-э-э… Федя-а! – последовал завывающий ответ, словно пустая бочка загудела.

Федя! – вскрикнул затем немой непрожеванным голосом, будто из недр души. И хотя губы при этом не размыкал, «Федя» слышалось вполне явственно. И главное: как Федька уставилась в недоумении, так и немой застыл. Замогильное «Федя» застало его врасплох, словно забравшегося в клеть вора голос хозяина. Или в утробе заговорил бес.

Теряясь, готовая поверить уже и в беса, Федька озиралась, не находя вокруг укрытия, где можно было бы предполагать спрятавшегося затейника. Холодок пробирал ее от рокового «Федя», которое хочешь – не хочешь, а приходилось принимать на свой счет.

И надо было ожидать продолжения: что дальше? Однако немой застыл, не издавая ни звука, только сундучок к животу прижимал.

– Да, что у тебя там? – повторила Федька.

– Ы-ы-ы, – с угодливой гримасой завыл утробой немой, – золото э-э-э та-ам Фе-е-дя-а!

На этот раз не одну только Федьку проняло, кажется, и немой пережил немалое потрясение. Он затравленно покосился через плечо, надеясь отыскать источник замогильных звуков где-то вовне себя. Да только надежда-то была слабая: во все стороны на расстоянии окрика пустыня пожарища, и немой, обретавшийся здесь в яме еще до Федькиного появления, отлично это знал. Так что, не имея возможности переложить ответственность на кого другого или отпереться от собственных слов, он испытывал потребность промычать, во всяком случае, нечто благонамеренное и успокаивающее; только он сложил губы – как тем же сдавленным воем всколыхнулась утроба:

– Ы-золото-ы!

Немого перекорежило, а Федька попятилась и вспомнила пистолет:

– Ты кто?

Обнаружив наставленное дуло, немой с отчаянием превратно понятого человека завыл:

– Ы-ы-ы-Бахмат!-э-разбойник-у-у-берегись!

Лучше было бы ему все-таки вовсе не двигаться. Содрогнувшись, немой застыл, и утробный голос в нем смолк. Ужас одержимого замогильным голосом немого казался столь понятен, что и Федьку вчуже пробирало холодом.

Они таращились друг на друга, словно рассчитывая получить объяснения.

Немой, то есть Бахмат, если это был в самом деле Бахмат, боялся пошевелиться, чтобы не потревожить засевшего в утробе беса. Федька не видела прежде Бахмата при дневном свете, но помнила, как сказал он: не кричи, дурак, люди спят! Слова эти, не лишнее в ночи поучение, запали в душу так же прочно, как тени затонувшей в лунном свете улицы. То был Бахмат. Это – немой. И уж нечто третье – замогильный голос, трубный и глухой, точно из недр земли! Федька не знала, что и думать.

Очень бережно, вкрадчиво немой поднял сундучок на плечо, и однако, как ни был он осторожен и предупредителен до жалостливой даже гримасы, не уберегся, брюхо его предательски взвыло:

– Берегись!

Немой-Бахмат сгорбился, кинул на Федькин пистолет осуждающий взгляд и пришибленно, едва не на цыпочках побрел прочь. Потянулась следом и Федька. Но, похоже, брюхо немого откликалось только на резкие движения, когда он не беспокоил брюхо, предупредительно ему угождал, утробный бес помалкивал. Призрачное то было, однако, затишье, ненадежное, и немой это чувствовал. Чувствовала Федька, зачарованная ожиданием замогильного голоса.

Ничего, тем не менее, не происходило. Немой прибавлял шагу, забирая в сторону горевшего посада, по той единственной причине, должно быть, что путь к открытым, вольным местам, к пустырю у стены, Федька отрезала. Он рассчитывал скрыться в чаду и неразберихе ближайших окраин пожара.

– Стой! – опомнилась наконец Федька.

Немой как будто только того и ждал – от окрика он пустился бежать, и сундучок не так уж ему мешал, когда приспичило.

– Стой! Буду стрелять! – кричала Федька, только теперь вполне поверив, что это Бахмат! Уходит!

Стрелять она не решалась, не готовая к тому внутренне, а угрозы лишь подхлестывали беглеца, прибавляя ему прыти, недалеко было уже до разломанных заборов и клетей, где, припадая к земле, крутил дым.

– Держите разбойника! Держите! Тать, разбойник! Зажигальщик! – заверещала Федька, что было мочи. Повсюду мелькали люди, и можно было Бахмата перехватить, да не случилось перед ним никого, кто сумел бы преградить дорогу. Бахмат мчался напролом, прямо в огонь и жар, туда, где надеялся оторваться от погони. Федька кричала, на помощь к ней подоспел мужик с колом, еще кто-то, а беглец нырнул между горящими срубами на укутанную гарью улицу.

– Взяли?! – повернувшись, крикнул немой. Своим собственным голосом крикнул. – Вот вам! – Миг – он исчез в дыму.

Набежало немало возбужденного словом «зажигальщик» народу, да поздно, нестерпимый жар останавливал и самых горячих. Бахмат сгинул. И, как ему было выскользнуть, не сообразишь; положим, он немало мог пробежать в дыму и в гари – а дальше?

Мрачно настроенные мужики не брались гадать.

– То-то, – молвил человек с опаленными, в пепле бровями, – то-то, значит, нечистая совесть гонит, коли в огонь попер.

А больше и говорить было нечего.

Сомнения между тем не отпускали Федьку. Если вполне телесный немой заговорил ни к чему не принадлежащим, блазным голосом, то, может, – почему нет? – и бесплотный голос воплотится во что-то вещественное. С этим Федька вернулась к обгорелому колодезному журавлю.

Убегая в смятении, Бахмат бросил здесь узел, который так и валялся, никому не нужный, рядом со впадиной колодца. Федька присела, тронула узелок и, ощущая себя ужасно глупо, решилась все же окликнуть:

– Кто здесь? Есть кто-нибудь? Есть здесь живой человек?

Она напрягала слух, настороженно озираясь… и услышала в ответ глухие, из-под земли рыдания. Это уж слишком. Она вскочила, сжимая пистолет.

– Федя, Федя, это я! – простонала земля.

– Вешняк? – сказала Федька, все еще не веря слуху. – Ты живой? Да где ты? – сказала она, хотя и видела уже где.

Яростно дергая, разобрала трухлявую дрянь, расчистила скважину, из темной глубины которой взывал к ней рыдающий голос.

Осталось только подыскать подходящую жердь, чтобы опустить ее вглубь земли и убедиться окончательно, что это Вешняк. Мальчишка вылез замусоренный, взъерошенный, заплаканный; оглушенный падением, он не кинулся на шею, а безучастно позволял себя целовать.

Да только можно ли было устоять против Федьки, когда она улыбалась, просто улыбалась, следуя душевному движению? А если сияла она любовью и счастьем? Тут уж особая житейская закалка требовалась, чтобы устоять. А Вешняк, хоть и многому выучился у разбойников, искомой черствости не доспел, не было в нем той безмятежности духа, которая помогла бы ему уцелеть под нежными Федькиными поцелуями.

Он разрыдался, как маленький, позволяя себя ласкать.

Вперемежку с упреками хлынули сладостные слезы. Поглупевшая от счастья Федька не сразу поняла, к чему сейчас эти упреки. А когда вспомнила, то засмеялась, а потом нахмурилась и заторопилась объяснять про брата Федора, о котором Вешняк ничего и слыхом не слыхивал. В горле ее, мешая говорить стояли слезы. А говорить нужно было много, очень много нужно было друг другу объяснить и рассказать. Они перебивали друг друга и кричали, признавая во всем свою вину, оба они были виноваты в том, что разлучились, а от разлуки пошли все беды. И потому-то некому было жаловаться на свои несчастья, разве друг другу. И они это делали, получая прощение, прежде чем успевали его просить. Так они говорили и счастливы были наперебой.

Пока Федька не подступила к тому, что сегодня утром она видела мать Вешняка Антониду… и отца… И матери, и отца больше нет… здесь в городе… Они далеко. Так далеко, что Вешняк не скоро, очень не скоро их увидит.

Он глядел застывшими глазами, постигая то, чему не хотел верить.

– Но они живы? – сказал он наконец, когда Федька замолчала и молчала уж слишком долго.

– Я потом все расскажу, – отвечала она.

Сейчас она не может (почему не может? – просто не может) объяснить все, но потом, вечером, скорее всего, скажет. Мать поручила ей Вешняка и закляла заботиться о нем… как о брате. А сейчас матери нет, и это очень долгий разговор. Сядут они вечером рядышком, и она все расскажет и про родителей, и про себя. Это большой будет разговор и очень важный, и Федька сейчас к нему не готова. Вечером она расскажет Вешняку такое, что, может быть, сильно его поразит. Много чего ей придется ему рассказать.

– Хорошего? – спросил Вешняк.

Под требовательным взглядом мальчика Федька опять запнулась.

– И плохого тоже.

– Но это будет всё? – спросил он, помолчав. – Ты расскажешь тогда всё, чтобы ничего плохого не оставлять на потом.

– Да, это будет всё, – сказала она, покривив душой. Она знала и понимала то, что не мог принять разумом мальчик: хорошее и плохое нельзя остановить. Жизнь не кончается однажды вечером, когда можно сесть рядышком и поговорить обо всем… А потом внезапно – все равно внезапно, как обухом по голове, – объявить, что родители умерли. Никакое горе и никакое счастье еще не конец. Когда поутихнет горе, через много дней и недель, и потом еще, потом, будет хорошее. И не меньше будет плохого.

– Но… батя и мама… Как же батя, он же не встает? Их из тюрьмы выпустили? Они где?

– Они ушли. Их уже никак не найти. Нигде ты их не сыщешь. А мы с тобой уходим на Дон. Мама хотела, чтобы мы ушли. Она не хотела, чтобы мы здесь оставались, понимаешь? Она завещала, чтобы никто здесь не оставался. И сама не осталась.

– Она что, не могла… подождать?.. Не хотела меня с собой брать? А отец? – Глаза его наполнялись слезами.

– Так ведь никто же не знал, что ты найдешься! – быстро возразила Федька. – Это такое счастье, что ты нашелся! Никто не чаял видеть тебя в живых!

Мысль эта поразила Вешняка, и он забыл слезы. Трудно было постичь, что кто-то представляет его себе мертвым, что кто-то – мама! – поверила в его смерть. Было это так же неестественно и… и непостижимо, как сама смерть.

– Но я живой! – улыбнулся он вдруг недомыслию всех неверующих.

– Ты как мне будешь брат или сын? – сказала Федька.

Вопрос не сильно озадачил Вешняка после всего, что он уже пережил. Конечно же, брат.

– Стало быть братик. Так и говори. Так и знай: братик, – кивнула Федька.

– А… – снова запнулся он.

– Вечером расскажу, что знаю, – строго перебила Федька. – А больше меня не знает никто. И добавила: – Мама, когда уходила, велела, чтобы ты меня во всем слушался. Мамино слово свято.

Больше он не решался спрашивать, страшно было утратить даже то смутное, шаткое душевное равновесие, которое он обрел возле Федьки. И он притворился, сам себе притворился, будто не догадывается о том, что желание избежать опасного разговора само по себе уже есть нечто неблагополучное. Если не сказать постыдное. Ладно! Пусть вечером. Он рад был поверить Федьке. Тем легче было поверить, что только что он разоблачил призрачную, легковесную убедительность обмана: вот же, все думали, что Вешняк умер – а он, на те вам, выскочил. Жив. Обиделся он на Федьку – и обознался, потому что с готовностью признал худшее. А ведь настолько разные братья, что и спутать-то невозможно, если имеешь хоть каплю веры. Веры Вешняку не хватило, только веры. Теперь он испытывал раскаяние и верить хотел до пренебрежения собой и своим не шибко-то надежным разумением.

Они поговорили еще про то, что дом сгорел, – дотла, и Федя там был на пожарище, ничего не осталось, и что уходят на Дон… Тут наконец Вешняк кстати вспомнил, что богат. Засуетился, распутал завязанные узлом рукава кафтана и, в самом деле, несказанно Федьку удивил. Но это было еще не все! За пазухой тяжело перекатывалось серебро и золото, которое, рыдая, он набрал среди трухи на дне колодца, когда исчезли голоса Бахмата и Федьки. Радостное изумление брата целительно радовало и Вешняка.

Они снова упрятали ценности в узел, а мелкие деньги переложили Федьке в кошель. И узел был так тяжел, что Федька хотела нести, но Вешняк сказал: я сам!

И следовало поторапливаться, пока Прохор Нечай с товарищами не ушел. А добираться им было, Федьке и Вешняку, до казацкого стана кругом города. Сначала назад к Фроловской слободе, глянуть на родное пепелище, выбраться потом из города по краю болота, и дальше полем, мимо горящего острога. Придется дать крюку, хорошо, если за два часа доберутся.

Не ушел бы Прохор, беспокоилась Федька, и тем же Федькиным беспокойством проникался Вешняк.