"Повести" - читать интересную книгу автора (Сергеев Юрий Васильевич)

2

Подмигнув секретарше, Фёдор толкнул обитые дермантином двери и шагнул за порог. Просторный, залитый светом кабинет, на стенах красочные геологические карты, по углам шкафы, забитые образцами минералов.

Строго посмотрел на вошедшего с висящего на стене портрета легендарный геолог Билибин. Ряд мягких кресел вдоль полированного огромного стола. В конце его, под Билибиным, склонившись над бумагой, сидит лысеющий полный мужчина.

Услышав скрип двери, он поднял голову и недовольно уставился на посетителя. Фёдор прошёл по цветному линолеуму, сел напротив и, с лёгкой усмешкой, проговорил:

— Что? Аль не признал? Знать мало из тебя дурь вышибал…

— Рябов?! Фёдор! Неужто ты, старина? Откуда? — Сидевший вскочил, заулыбался и подал пухленькую вялую руку. — Оброс ты бородой и закряжел, не угадал, не угадал… Долго жить будешь, хотя… с твоим неуёмным характером…

— Так бич, сам знаешь, должен марку держать.

— Ты брось мне, брось, прибедняться… Ты иному профессору фору дашь на сто очков. Так откуда прибыл?

— На работу возьмёшь?

— Какой разговор! Сам к тебе опять помбуром пойду, до сих пор школу помню.

— Да-а… Погонял когда-то студентика, погонял. Но, смотрю, не напрасно дурь и лень выбивал! А знаешь, грешным делом, я в тебя не верил. Уж больно ты был какой-то… Не рабочей крови. С ранним величием на морде. А вишь, как промахнулся! Во всех газетах про тебя пропечатали. А я ведь, редко ошибаюсь в людях, в работе сразу видно, кто чего стоит…

Собеседник весело расхохотался, щёлкнул тумблером и проговорил в невидимый, встроенный в стол микрофон:

— Валя! Ко мне никого не пускать! И кофейку… Стоп, нет-нет, не надо кофе, тащи кружку чая, да погуще, всю пачку завари. Кружку у инженера по ТБ возьми, рукавицей-верхонкой прикрой при заварке, чтобы было всё, как положено.

Встал, подошёл к сейфу, вернулся с тёмной бутылкой импортного коньяка.

— Хорошо живёшь, Вадька! Ишь, какое брюхо-то отрастил! Однако, не поспеешь помбуром, не поспеешь… Да и волосом слинял. И величать-то теперь не Вадька? А? Я тебя по батюшке-то не помню.

— Вадим Григорьевич, — рассмеялся и разлил коньяк по крохотным рюмочкам, выточенным из какого-то фиолетового, с цветными прожилками камня.

Фёдор вертел в своих корявых пальцах рюмку, пытаясь определить минерал, любовался тёплой игрой полированного камня. Из чего сделаны, никак не пойму?

— Чароитом назвали. Мы открыли это единственное в мире месторождение на южной границе Якутии. Американцы готовы отвалить по сто двадцать долларов за кило, — хвастался Вадим.

— Начальником, значит, заворачиваешь?

— Нет, пока ещё, врио, шефа на лето в отпуск отправил. Пусть погреет старые косточки. Всё никак на пенсию не выгоню…

Долго говорили, вспоминали совместную работу в Воркуте, когда Вадька был на преддипломной практике у Фёдора помбуром.

— Как ты меня гонял! Как ты меня гонял тогда! Я ходил на смены, как на казнь, ещё на трапе буровой в пот бросало.

Помню, помню… Уж больно ты был тогда самоуверенный, спеси много. Я этого и сейчас не терплю. А гоняю я всех так, по иному не могу работать.

— Как попал в нашу глухомань?

— Газету прочитал, да и не бурил я в этих местах, спокойно не помру.

Зазвонил телефон. Вадим проворно сорвал трубку, подобрался весь и стал недоступным начальником. Говорил баском, назначал сроки, кивал головой. Всё ловил левой рукой редкие пряди на затылке и осторожно приглаживал ко лбу.

Знаешь, Фёдор! Сегодня я последний день на работе, через сутки улетаю в отпуск. На хорошие озёра забросят летуны, порыбачу и поохочусь с недельку. И на юг! Жена уже там…

— Дети-то есть?

— Да нет, пока, не спешим. Надо самим пожить. А дети — дело не хитрое. Будут ещё, какие наши годы!

— Рыба-то, какая тут?

— Хорошая рыбка… Ленок, хариус, таймень. По озёрам — карась, сиг, окунь, щука… Вот, только что, напарник отказался лететь. Слушай! Давай со мной? Завтра шеф выходит из отпуска, спихну ему дела, и айда.

Вадим зажёгся идеей, встал из-за стола и зашагал по кабинету. Сразу как-то хищно подобрался весь, движения стали резкими, глаза заблестели азартом.

— Знаешь, какие там заповедные места! Горы, сопки, изюбр орёт… Красота! Я тебе устрою настоящую королевскую охоту, как в джунглях! Ну? Спеши! Соглашайся, пока я не передумал.

— Ты же знаешь, охотник из меня неважнецкий. Для интересу только? Ладно уж, ну, а с работой как?

Вадим негодующе замахал руками:

— Считай, что ты уже работаешь, трудовую отнеси в кадры, я им позвоню.

— Когда летим?

— Послезавтра, в четыре утра подъём, вылет в шесть. Вот тебе талон в нашу гостиницу, завтра приходи ко мне домой, будем собираться.

— А ружьё?

— У меня их три, карабин, тозовка есть, только поливай.

— Ну, пока, до завтра, пойду посмотрю ваши достопримечательности.

— Магазин виноводочный — внизу, не увлекайся только.

— Да нет, завязал я Вадька, пятый год уже, без водки жить интересней. Так, выпиваю немного по праздникам.

Вышел из управления и побрёл по посёлку. Старые рубленые дома, почерневшие от времени, кривые улицы с тротуарами из горбыля, разбитые тракторами и машинами дороги.

Стаи собак, разомлевших от полуденного солнца; бродят, свесив языки, ловят зубами в своих пыльных шубах блох, со скукой смотрят сквозь прохожих.

Фёдор до слёз любил эти северные забытые посёлки. Несмотря на строительство их без всяких планов, на кривые улицы и ветхие дома, как правило задерживались в них и оставались жить добрые и трудолюбивые люди, не страшащиеся холодов и бед иных, кормящиеся тайгой и здоровающиеся даже с незнакомыми людьми, как в деревне.

Кажется Фёдору, что, после долгих скитаний, наконец, прибился домой, до чего всё напоминало маленькую деревеньку в Архангельской области. Такая же рубленая изба, в ней — мать, сестра с кучей белоголовых ребятишек.

Шли туда от него переводы и редкие письма. Когда случалось залететь домой, мать долго, словно не признавая, присматривалась к блудному сыну, с трудом угадывала в нём того, знакомого из детства, свою кровинушку…

— Федя, Федя… Сгубил жисть ты свою, сгубил-таки. Ну, какого лешего скачешь, чё потерял? Ни детей, ни угла, так… Вертухан. Оторвал от родной земли корень свой и сохнешь.

Мать безнадёжно махала тонкой ладошкой, вытирала краем платка глаза. Ить один сын, а не углядела, че ж теперь… Вон и Машка Круглова — вдовая, такая справная баба, чистюля и хозяюшка. Сошёлся бы да жил с ей, прищемил свою непоседную задницу. В кого такой и выдался, непутёвых в родове нашей не водилось…

И долго горевала: и звала, и просила, и грозилась на алименты подать: „Срам-то какой будет на службе!“

Но, пожив месячишко и даже подсобив Машке Кругловой по хозяйству, опускал руки. Горели в глазах и тухли чудные закаты над неизвестными горами, блестели и звали неведомые реки и штормила, звала к себе в объятья дикая тайга.

А по ночам снилась буровая, подступал жар, просыпался весь измотанный и больной… Украдкой начинал собираться… Мать с укором глядела на него с печки.

— Боле не стану ожидать. Помру скоро, глаза б на тебя не глядели.

Сползала по приступкам вниз, тряслась на прощанье в плаче, обнимая мослатого и сутулого сына, теребила пальцами его волосы, трогала побитое морщинками лицо.

— Нижняк ты! Кружелево в жерновах. Кружишься, кружишься округ себя, а без толку. Ничё таки не смолол. Федя, Федя…

Сестра, как всегда, чем-то своим занятая, затурканная детьми и хозяйством, выпивохой мужем, обычно в разговор не вмешивалась, только напоследок, не утерпев, роняла:

— Куды ж теперь? Носит скрозь жизнь, непуть!

— А кто её знает, бодрился Фёдор, куда на билет хватит, — а самого комок в горле душил…

Деньги, все до копейки, оставлял сестре… А сам на попутках, в товарняках… Отталкивался от родной избы, как в океане от обломков родного корабля, и плыл, искал свою незнаемую землю.

Иной раз, проснувшись где-то в гостинице или просто на скамье незнакомого вокзала, сжимался от тоски: „Ну, почему такой? Почему? Может в пращура удался?“

В поморской деревне жила легенда, что Феодосий Рябов ходил на утлом дощатом коче, меж льдов, по Северному пути, аж в саму Америку… И не брала его никакая пропастина… Заветное слово знал…

Фёдор по телефону автомату узнавал в справочном о наличии поблизости геологоразведки. Она везде была, и, как всегда, не хватало буровиков.

… Фёдор прошёл через весь посёлок и увидел реку. Она внезапно являлась под ноги из-под скалистого, поросшего елью утёса. Громыхнув на перекате, ныряла под тёмный деревянный мост.

Машины медленно ползут по старому брусовому настилу, грузовики тяжеловесы бурунят воду. На гору за мостом изредка падают самолёты — там аэродром. Высоко прошёл большой рыкающий вертолёт, что-то неся на подвеске, не снижаясь пропал за сопкой.

Хорошо было тут! Фёдор снял плащ, кинул его на густую и цветастую, обвянувшую траву, с наслаждением вдохнул всей грудью сырой речной дух, осеннюю свежесть и сладость разомлевшей под останним солнышком земли.

Разулся и забрёл в студёную воду. Сыпанули от ног перепуганные мальки из тёплого заливчика, поросшего по дну зелёной тиной. На противоположном берегу мальчишки, в отцовских болотных сапогах, терпеливо караулят с удочками хариусов и ленков у переката.

Добытчики с раннего детства, они солидно показывают улов какому-то любопытному шофёру, тот сует деньги, но рыбаки отрицательно мотают головами, отказываясь продать…

Для них рыба — момент самутверждения, а не товар… Деньги для них ничто не значат, а вот, похвала отцов, когда вернутся по домам, радость матерей и ласка… Разве это купишь за мятые рубли?

Фёдор хорошо знал характер северных мальчишек, этих отчаюг, взрослых с малолетства, поголовно страстных охотников и рыбаков, бесстрашных перед медведем и любым речным перекатом, через них они умудряются сплавляться на обычных автомобильных камерах, а на такое не всякий взрослый решится, сидя в надёжной лодке и в спасательном жилете…

Фёдор вернулся на берег и прилёг на траву. Голубое небо кое-где припудрено прозрачными облачками. На островах пылают жаром листья берёз и осин. Земля отдаёт холодом, жухлая трава потускнела, смялась, видимо, прихватил ночью заморозок. Бабье лето…

Солнце жарило, напоследок согревая эту суровую землю, монотонно и убаюкивающе шумел перекат. Фёдор так любил смотреть на бегущую воду и на огонь костров… Незаметно и сладко уснул.

Очнулся на заходе солнца от жажды. Не вставая, подполз к близкому берегу и стал с наслаждением пить ледяную, хрустально-прозрачную воду.

— Ишь! Как лакает, кобелина. Заклекло, видать, у нево все внутрях от запоя-то!

Фёдор обернулся на голос. По тропке от реки уходили две женщины с корзинами, полными кумачёвого цвета брусники. Одна оглянулась. Увидев, что лежащий приподнялся, укоризненно покачала головой.

— Эй, бабоньки! Пошто зазря лаетесь?! — окликнул севшим от ледяной воды голосом. Женщины остановились, обернулись. Одна старая, седая и костистая. Вторая, что качала головой, моложе, да и одета посправней.

— Да ну его, мама, пошли домой…

— Меня с собой возьмите!

— На кой нам бич! Толку-то от тебя! — изумилась бабка.

— Ты, старая, видать огнь была в девках! А толк потом поглядим…

Старуха помяла губами, что-то прикидывая, покачала головой. Поставила тяжелую ношу и взялась поправлять платок на голове.

— Идём, мама!

— Погодь-погодь. Могёт быть человек пропадат с похмелья, а ты идё-ом! Ишь, как воду хлещет, болезный… Вставай уж, есть у меня припасенная, так и быть, похмелю…

Она повернулась и пошла. А молодуха с интересом сощурилась на незнакомца, ожидая, как тот клюнет на приманку. Коль взметнётся следом значит, алкаш, бичара…

— А мне, что? Раз зовете, пойду в гости, может, и породнимся…

Молодая фыркнула и догнала мать. Фёдор взял мятый плащ с травы, неторопливо пошёл следом. Хотел уж свернуть к остановке автобуса, чтоб не тащиться в гору до гостиницы, когда старуха остановилась, поджидая.

В растоптанных кирзовых сапогах, прохудившихся по голенищам, в вытертой плюшевой кофте, она на голову возвышалась над дочерью. Уж приветливо и с интересом оглядела незнакомца с ног до головы.

— Зовут-то как?

— Фёдор.

— Хведька, значит… Ну, ну, редкое нынче имя… Чё встыл? Пошли! Не кажнева в гости привечаю… Я — страсть, какая привередливая старуха… Аль боишься?

— А чего бояться, — бесшабашно улыбнулся Фёдор и решительно забрал обе тяжёлые корзины.

Молодуха было застеснялась и воспротивилась, но бабка так глянула на неё, что та растерянно отдала ношу.

Они повернули в проулок. Косо вихлял он между старорубленными, осевшими домами с маленькими, горячими от заката окошками. В землю врос истлевший настил, место болотистое. Брёвна по пазам обомшели, прихватила плесень…

Во всех палисадниках празднично горела алыми кистями спелая рябина. Остановились у одного из домов, весь палисад, двор, были залиты кипенью самых разных цветов, уже прихваченных морозцем, но, в своём буйном предсмертии, казавшихся ещё краше и душистее, нежнее и беззащитнее…

Изумлённый Фёдор замер, разглядывая это чудо на северной мерзлотной земле, жадно вдыхая причудливый буке в застоявшемся, ещё тёплом воздухе. Старуха отворила покосившуюся, скрипучую калитку и, со вздохом, бросила через плечо, пропуская с ношей гостя, приметив его удивление:

— Девка с измальства на цветках тронулась… Вона их в тайге… хучь косой коси. Прочла в детстве сказку про аленький цветочек и сбрендила, всё вырастить ево норовит… Кланька! Набери дровец, печь прокинем, а то замёрзла вчерась, кровь землицу уж чует, не греет боле… — не оглядываясь, вошла в избу.

Гость шагнул следом. Старуха щёлкнула выключателем и сощурила от света полинявшие, когда-то голубые глаза. Скинула платок и тяжело стянула линялую плюшевую кофту. Потрясла одной ногой, другой, по-ребячьи сбросила сапоги. Кувыркнувшись в воздухе, они свернулись котятами у порога.

— Садись, мил человек, раз пришёл, садись… Раздевайся, счас Семёновна тебя облегчит…

— Да я и не пил вовсе.

— Неуж-то? А ну, дыхни, паря!

Фёдор дунул на её крючкастый нос и засмеялся, уж больно у старой был растерянный вид, промашку дала…

— Всё одно брешешь, ишь, как глаза попухли.

Вошла Кланя, грохнула дрова у печки и скрылась за занавеской в комнате. Фёдор подсел к поленьям, взял нож и щепанул лучину. Открыл дверку забитой золой печки.

— Керосин возьми в чулане, не бей руки.

— Вонять станет, я так растоплю.

Он разжёг печь, снял и повесил плащ, пригладил руками соломенный чуб и сел к старому проскоблённому столу. Старуха вытащила из кособокого шкафчика бутылку водки, поставила чашку густо присыпанной сахаром брусники, нарезала лук.

— Кланька! Не хоронись, подь сюда.

Кланя вышла приодетая, украдкой, взглядывая на гостя. Фёдора кинуло в жар… Сняв в комнате старенькую будничную одежонку и накинув на себя простенькое ситцевое платьице, Кланя разительно переменилась. Словно Царевна-лягушка, сбросившая кожу…

Милое русское лицо, длиннющая толстая коса, ясный девичий взор глубоких больших глаз. Только вот, застыла в них невыразимая печаль, отрешённость от всего земного, словно ей было скучно и холодно здесь, в этом жестоком людском миру…

— Ну и дочка у тебя… — выдавил Фёдор, прям царевна-раскрасавица…

— Ага… всё пр-рынца ждёт, не дождётся… Дак, они токма в сказках являются. Дурёха… Всё книжки читает, а жисть мимо текёт. И в ково такая мечтательная? Я ить вовсе неграмотна, она меня хучь расписываться за пенсию подучила… Такие ухари сватались… От ворот-поворот…

— А за меня отдашь? — шутя промолвил Фёдор.

— Ты погодь-погодь. Шибко резво взял, ноги поломаш…

Старуха всё доставала на стол припасы: навалила в миску грибов, поставила капусты, солёные огурцы.

— Хватит, Семёновна, закормишь, тут закуски на неделю.

— Молкни, паря. Ешь вдосталь, что Бог послал. У нас всё — по простому, в лесторанах небось шибко сладко, да мы непривышны…

Старая примостилась на углу крашеного горбатого сундука, окованного железом, неумело сколупнула пробку с бутылки, сняла с подоконника три гранёных стакана, смахнула пальцем сор в них и разлила на троих.

— Хороша кашка, да мала чашка! Ну, бывай залётный. Спасибо, что не побрезговал, зашёл. Скукота у нас, мыши подохли все. — Она махнула стаканом, крякнула и нехотя поднесла горбушку к носу.

Фёдор выпил и приналёг на грибы. Кланя пригубила и отставила водку к окну. Помолчали… Ты ешь, ешь, нынче год грибной был, две кадушки насолила в зиму.

— И ем, не стеснительный.

— О, то и вижу, что с нашева батальону! Думаш пригласила бы другова? Не… Мотрю свой человек пропадат. Жалко… Откель приблудился?

— На работу приехал.

— Брешешь поди… Грачи и бичи вместе в тёплые края норовят попасть.

— А я может и не бич вовсе?

— Меня не омманешь… Вона все дороги по тебе видать, потёрли они тебя, покатали. Оседлых сразу приметно, покорные, смирились, а ты свободу любишь! Давят тя стены, цепи боишься, как старый и ушлый кобель, добрый ты и невезучий в жизни, вот и весь мой сказ.

Фёдор мотнул головой и улыбнулся.

— Как цыганка чешешь, старая, ну, такой уж есть…

— Мама, что ты к нему привязалась?

— Кланька, молкни. Дай с человеком побрехать. Ты уж мне надоела чище горькой редьки.

Печка разгорелась, потёк дух по кухне, комнате, коснулся щёк.

— Коль упрел, сымай пинджак. Кланька, повесь! Наша горница с Богом не спорница, во дворе тепло и в хате жарко. Дрова замучили, пять машин за зиму в трубу вылетают, да все поколоть надо, да сложить… Тяжко без мужика в доме.

Старуха закурила из мятой пачки крепкий „Беломор“, туманно глядя куда-то в синий сумрак через стекло. Большие дряблые руки перекручены работой, оплетены тёмными венами. Они чуть вздрагивали, беспокойно шевелились пальцы.

— Однако, брагу соседка ставила. Сбегай, Кланька!

— Иди сама, вытурит еще. Хватит.

Старуха тяжело поднялась, нашарила сапоги. Перелив из эмалированного ведра в крашеную бочку воду, вышла.

Кланя же подпёрла кулачком щёку и засмотрелась тоже за окно, улетела к низким первым звёздам, ярко высыпавшим на чистом небе. Фёдор украдкой близко разглядывал её и вдруг, невпопад вырвалось:

— Ты что такая, Кланя, дикая?

— Я-то? Я смирная. Это вы, мужики, дикие все…

— И много ты Тарзанов повидала?

— Много. Тебя третьего вижу.

— И детей не нажила?

— Не нажила… — печально вздохнула она и покраснела, — всё алкаши попадались, на кой им дети?

— Ну, это дело поправимое…

— Ишь! Губы раскатал… Между прочим, второй-то муж… да и какой он был муж! Слова доброго не слыхивала… Так он вот в эти самые двери, — она кивнула головой на выход, — в эти двери вперёд ногами уплыл…

— Даже так? Интересно… Спился, что ли?

— Не успел. Махаться кулаками любил, ну матери и подвернулся под руку… Месяц потом похворал, и всё…

— Да… Тёща серьёзная.

В коридоре загремели шаги, спиной вперёд вошла Семёновна. В ведре, как парное молоко, пенилась брага. Старуха размашисто поставило ведро на стол.

— Вот это посудина! А то, в склянки наплескают, срамота одна… Жахнем, Федька! Бражка на рябине, дюже пользительная. Гуляем сёдня!

Она сходила в комнату и нежно вынесла оттуда старенькую „хромку“.

— На гармони могёшь? Я ить чую, что ты все могёшь!

— Немного шарю… — Фёдор поставил инструмент на колени, привычно закинул ремень за плечо и снова подивился, откуда бабка проведала о его потаённой страсти к музыке…

Самоучкой играл с малолетства на всём, что подвернётся под руку, а уж, на гармони, творил чудеса. Он так обрадовался гармони, так ласково и любовно огладил её руками, перебирая пальцами клавиши, что забылся на мгновение, а когда очнулся, то поймал внимательный взгляд Клани, полный удивления…

Фёдор растерялся от его доверчивости, не зная что делать, зачерпнул из ведра кружкой и посмотрел на Семёновну.

— Давай, бабка, за знакомство! Может, встретимся на том свете.

— Я тя, паря, ишшо на этом укатаю!

Фёдор отведал душистого, приворотного зелья на рябине, прошёлся по ладам, наиграл, половчей примостил инструмент на коленях, и вдруг мощно, оглушительно и больно ударила „Барыня“! Старуха затаилась, потом вскочила, чуть не опрокинув Кланьку со стулом. Закружилась, выхватив из-запазухи платочек, гремя сапогами по половицам.

Миле-енок мой, да не ходи за мно-ой! Ты при часах и при картузе, А вши лазиют по пузе-е-е…

— Мама! Режь, Федька! Режь, твою душеньку… И-иех!

Взвякивали стаканы, качнулась под потолком засиженная мухами лампочка.

— Поддай ишшо! Наяривай, Федя-а! Помолодевшая, с капельками пота, проступившими над верхней, вмятой вовнутрь губой, она упала на сундук.

— Ой, запалилась! Ублажил, гость дорогой, ублажил. Век незабуду. Грю, с нашева батальону! И такое добро на берегу реки валялось, а я углядела… Не лыбься! Думаешь я бичиха! Накось! — Она сунула увесистую дулю под нос Фёдора.

— Я с измальства батрачила, надрывалась, как лошадь. Четырёх мужиков пережила, дитёв в войне сгорело троя. А счас гуляю! Куда иё, пензию, солить штоль? Врежь ишо „Барыню“! А? Нет. Лучше вот эту. Она подпёрла голову рукой и вдруг девичьим грудным голосом взяла:

Вот кто-то с горочки-и-и спустился-а, Наверна, мии-и-лай мой идет… На нем зашшытна гимнастерка-а, Она с ума меня сведе-е-е-т…

Фёдор подыграл, встряхнул чубом и запел сам. Пели долго, бабка плакала и смеялась, хлебала брагу и не пьянела.

Перебрали вроде все старые песни, а Семёновна всё начинала и начинала опять, и снова слова приходили из детства к Фёдору и текли, басисто вплетались в дрожащую ниточку песни, старая выводила высоко её, бережно и любовно.

Видно было по ней, как дороги эти бесхитростные куплеты, может, только они и связывают с далёким прошлым и молодостью. Кланя молча слушала, подперев голову рукой, и тоже где-то плутала далеко, вспоминала что-то, хмурила брови, и грустная складочка залегла у чуть тронутых помадой губ.

Фёдор всё не мог подобрать к ней ключик: то одну мелодию трогал, то другую, но никак не получалось, не выходила она из печальной полудремы, слушала и молчала. Но он почуял нужную музыку, нутром своим почуял, вспомнил и, чуть скосив глаза Кланю, наиграл…

Дёрнулась она вся и посмотрела издалека-издалека на гармониста, засуетились руки у неё, пыхнули щёки, словно застал её Фёдор неодетой, засмущалась и опустила глаза. Но видно было, как напряглась она струночкой, как заспешили, захлопали ресницы и заобнимались ласково пальцы маленьких рук.

Фёдор распахнул уж меха пошире, да так врезал эту песню, аж у самого слеза навернулась и зачесались глаза. Кланька остолбенела, растерянно и оглушённо прилипла к коленкам матери, как бы ища спасения, как в детстве, за её подолом…

За полночь Семёновна тяжело поднялась и ушла в комнату. Шуршала чем-то там, вышла, согнувшись под притолокой.

— Новехонькие простыньки устелила вам… Ложитесь на кровати, а я тут на сундуке кости погрею у печки. В сказках печь для Бабы-Яги первое дело.

— Мама!

— Ну, что мама? Дура! Самой давно пора мамой стать, четвёртый десяток разменяла, а всё девкой прикидываешься. Цыть мне!

— Да нет, Семёновна, зачем так, я пойду в гостиницу.

— Федька! Не дури. Гварю, иди спи. А эта яловая тёлка пусть метётся куда хочет. Эх! Мне бы годков тридцать скостить… Охмурила б тебя, охмурила… — Она подбоченилась и прошлась по тесной кухне.

Кланя прыснула. Мать сгребла её со стула, как дитя, отнесла и кинула на кровать. Хрустнули и зазвенели пружины.

Старуха вышла на кухню, щурясь от света.

— Вот так её третий раз замуж выдаю, кхарактером квёлая вышла, боится всего. А чё вас, мужиков, бояться? Чё? А мне, могёт быть, охота пред смертью внука понянчить, сопли подолом утереть или калачей напечь ему. Не везёт…

Она гокнула о ведро кружкой, налила.

— Ну, зятька! Давай! Не подведи! Шибко на тебя надеюсь. Коль ты не смогёшь, возьму в детдоме, говорят, дают. Иль совсем от скуки сдохну — нечё делать. Всю жисть не было времени, а счас нет делов. Не поровну.

— Ну, я пошел, Семёновна, в другой раз…

— Я те пойду! Я те пойду! Ты хто?! Мужик аль мерин?

— Мужик вроде…

— Так вот, не дури. Не сотрётся, не бойсь. Люди куском хлеба делятся.

— Тьфу! Ну и тёща! Рассказали б не поверил…

— Ладно, ладно. Не бреши! Знаю я вас, миленьких. — Она осторожно подняла его со стула и, поборов слабое сопротивление, легонько толкнула в отгороженную занавеской тёмную комнату.

— Мама! Ты ишшо не спишь?

— Сплю…

— Вот и спи. Не съест небось…

В кухне померк свет, прогремела устраиваясь на сундуке старуха, ворочалась, скрипела и вдруг зашлась басовитым, густым храпом…

Постоял-постоял Фёдор… куда идти в три часа ночи… Махнул рукой, разделся и прилёг на край кровати.

Завернувшись в тёплое одеяло и прижавшись к стенке, затаилась Кланя. Полежал Фёдор, чуя, что она не спит и осторожно прикоснулся к горячему и пахучему плечу — оно дернулось, отстраняясь.

— Спите-спите, а то скину на пол…

Вдруг храп на кухне прервался:

— Я тебе скину, я тебе скину! Мне докель с тобой мучиться?!

Кланя, с отчаяньем, вздохнула и прошептала:

— И вам не стыдно так? Бухнуться к чужой женщине в постель?

Фёдор не отозвался, засыпая. Ещё как было стыдно! Хоть срывайся и убегай, куда глаза глядят… Ведь она совсем безвинная и ручная, грех было обидеть такую…

Проснулся ночью. На кухне дребезжала посуда, казалось, изба шатается. Старуха развела пары. Доверчиво прижавшись и закинув на него руку, спала Кланя. Он осторжно повернул её голову и поцеловал.

Забытый с юности жар прошёлся внутри и ударил в голову. Кланя спросонья обняла и ответила на поцелуй. Едва внятно промолвила:

— Аленький цветочек… ты хороший, и добрый… чудище…