"Дела и люди(На совесткой стройке)" - читать интересную книгу автора (Либерман Семен)Глава первая РЕВОЛЮЦИОННАЯ МОЛОДОСТЬЯ родился в еврейской семье, в маленькой деревушке на Украине. Мой отец занимался земледелием и надеялся, что его единственный сын пойдет по его стопам. Но судьба судила иначе. Наша семья уже в третьем поколении «сидела на земле» и в то же время очень ревностно поддерживала традиции иудаизма. Мой дед со стороны матери, в доме которого я родился, делил свое время между чтением старинных еврейских фолиантов и земледельческой работой. Отец же мой - брат моего деда, женившийся на его дочери, а своей племяннице - с юных лет предпочитал соху и запах чернозема книжной премудрости. Мой прадед поручил ему поэтому заведывание имением в полторы тысячи десятин, которое он арендовал у польского помещика. В имении этом находились также рыбный пруд и мельница. Четыре раза в году устраивалась большая рыбная ловля; в ней участвовало все население деревни, и каждый крестьянин по традиции получал известное количество рыбы в зависимости от улова. Мельница производила помол крестьянского зерна. Жизнь деревни и жизнь нашей семьи были вообще тесно связаны между собой; мы знали все радости и печали каждого жителя деревушки, а когда кто-либо из крестьян заболевал, его родня приходила к нам за советом и помощью. Судьба польского помещика, у которого мы арендовали землю, была окутана какой-то тайной. Говорили, что он пострадал во время польского восстания 1863 года, был будто бы сосланв Сибирь. По неписаному договору его имение досталось в аренду моему прадеду, который принял на себя попечение о двух сестрах помещика, старых девах, и о двух его детях. Я хорошо помню панскую усадьбу на возвышенности, на краю нашей деревушки,- население которой состояло из двухсот крестьян, деливших свое время между тяжелой работой на своих скромных наделах и поденным трудом н а помещичьих свекловичных полях. В усадьбе было два дома: в одном, большом, жила наша семья, а в меньшем - старые «панны». . Мы относились к ним с большим почтением; при встрече я целовал им руку, а они целовали меня в голову. Они частенько зазывали меня к себе, чтобы тайком побаловать меня душистым малиновым вареньем. При этом они уверяли меня, что в лакомстве нет греха и что мой дед - который был весьма строг насчет соблюдения его внуком правил «кошер» - ничего не узнает. И я украдкой довольно часто забегал к этим добрым и ласковым женщинам. Оба дома выходили в общий густой и запущенный сад, со старинными тополями и плакучими ивами, на берегу речки, обрамлявшей усадьбу; росли там и душистые яблони, и вишни, черные, как смоль, и красная малина. Я нередко забирался в эти малиновые кусты, откуда добрые сгорбленные панны, с неизменными черными шалями на плечах, украдкой уводили меня к себе. Их ненависть к «москалям» в какой-то мере объясняла их нежность к нам: ведь и наша семья принадлежала к народу, которому несладко жилось в России. Несмотря на то, что в этих двух домах разно жили, разно молились Богу и говорили на разных языках, все же чувствовалось, что была какая-то общность, гармония, какая-то внутренняя закономерность, побуждавшая всех обитателей этих двух домов искренно любить и уважать друг друга… Позднее, когда я вырос, - в минуты сомнений и неудовлетворенности результатами моих политических увлечений я бросался к источникам веры. Среди других, я ознакомился с жизнью и философией святого Франциска Ассизского и вдруг понял, как много общего было между понятиями о мире и отношением к людям, царившими в доме старушек, которых жизнь так мало баловала, и той религиозной мудростью, которая проповедывалась в доме моего деда. Я вспомнил, что основным источником религиозного миросозерцания моего деда было учение рабби Иегуды Хасида, историческое значение которого, как мне стало ясно, было близко к значению христианского учителя веры, святого Франциска Ассизского. Аскетический отказ от всего мирского, совершенная ясность ума, доведенный до крайности альтруизм и какой-то всеобъемлющий пантеизм - таковы были краеугольные камни веры великого католического проповедника, и таковы были также основы миросозерцания моего деда. Дети нашего помещика с юных лет воспитывались в Варшаве. По завещанию отца и матери забота о них лежала на моем деде. Однажды они приехали на каникулы в деревню и отправились в соседний уездный городок в цирк; в цирке этом вспыхнул страшный пожар, в котором погибло около двух тысяч человек, в числе их дети помещика. Память об этом несчастье еще долго жила в песнях бродячих шарманщиков и в народе. Мой прадед подготовил своего старшего сына к тому, чтобы он продолжал традиции своих предков в ряду поколений знаменитых ученых, основоположников еврейской книжности; второго же сына- моего отца - прадед предназначил для работы на землле. Старший сын - мой дед со стороны матери - делил свое время: с зари и до начала трудового дня он углублялся в учения еврейских мудрецов, а з атем верхом на лошади объезжал имение и наблюдал за полевыми работами. Отец же мой все время был с крестьянами. Он вставал засветло, раньше всех. При севе он первый, с мешком через плечо, начинал сеять - делал это особенно торжественно и благоговейно. Когда крестьянские парни и девушки шли под музыку на работы на свекловичные поля, отец мой, на своем коне, всегда находился впереди них. У деда моего было шесть дочерей, я был единственным его внуком мужского пола; он поэтому сосредоточил на мне все свои надежды и любовь. Он твердо помнил изречение мудрецов, что еврей мог быть лишен мужского потомства только за тяжкие прегрешения, и верил, что я предназначен Богом заменять ему сына. На его половине я с детства видел каких-то людей, деливших с ним молитвы и беседы о подвигах праведников. Это были приезжие из соседних местечек, которых он часто сам привозил в свой дом, чтобы иметь возможность совершать молитвенные обряды в составе необходимых десяти мужчин. С малых лет они наводили на меня страх своей суровостью и необычностью и приучали меня к послушанию. Они не терпели громкого смеха («кто смеется утром, тот плачет вечером»), не признавали ни в чем превосходной степени, ибо - только Он является мерилом всего идеального. Все эти странные, таинственные люди, окружавшие моего деда, в течение всей рабочей недели куда-то исчезали, ютясь по разным темным углам и дальним закоулкам. Но в пятницу вечером они появлялись в праздничных одеждах, причесанные и прилизанные, и как-то автоматически овладевали парадной половиной нашего дома. Главная комната немедленно превращалась в молельню, в ней устанавливался амвон, и здесь в продолжение суток царил Божий дух: здесь говорилось о чудесах и о знаменитых чудотворцах, и творилась одна молитва за Другой… В течение этих священных суток ни один работник не смел обратиться к моему деду: отец мой принимал посетителей по делам на другом крыльце. Помню, с каким огорчением я воспринимал наступление будней в субботу вечером после молитвы; дед тогда переходил из состояния возвышенного покоя в область земных повседневных забот, и тогда лишь мы все - и я в том числе - чувствовали, что, действительно, есть какая-то таинственная грань между двумя мирами, и слова«Богу - Божье, кесарю - кесарево» получали для нас реальный смысл. Дед не только сам пользовался всякой возможностью для изучения основ веры, но считал для себя большим счастьем и своим религиозным долгом рассказывать окружающим главы из деяний древних еврейских пророков. Раз в год мой дедушка вдруг исчезал на несколько недель; он возвращался домой умиротворенный, добрыйи ласковый, и привозил всем нам подарки. Эти отлучки он проводил у своего духовного вождя, цадика, жившего где-то на границе России и Австрии. Самой большой радостью и гордостью для деда было, когда в присутствии его гостей я мог сказать наизусть страницы талмуда, прочитанные накануне. Отец мой, наоборот, все время старался развить во мне любовь к природе, земле, животным. Для него было истинным удовольствием видеть меня верхом на неоседланной лошади в обществе деревенских мальчишек. Вообще, контраст между отцом и дедом был разительный, хотя они были родные братья. Дед, длинный, сухой, с острой бородой, с воспаленными глазами, в своей традиционной одежде был похож на старинную гравюру, изображавшую мудреца моего племени. Но когда я вспоминаю его верхом на его лошадке, особенно в ветреные дни, образ его напоминает мне Дон-Кихота. Отец же был среднего роста, широкоплечий, коренастый, с окладистой рыжей бородой, расчесанной в лопату, с волосами, разделенными пробором. Он напоминал собой крепкого, зажиточного крестьянина. Ему нравилось править лошадьми, и он всегда выбирал резвых коней, которым нужна была хорошая узда. Мать обычно боялась отпускать меня с отцом, когда он брал меня в свою бричку, сам правя норовистой лошадью. В то время как дед мой смотрел на мир экзальтированно, веря, что Бог всеобъемлющ и вездесущ, - отец мой любил природу, землю,запах навоза. Деда и отца объединяла их одинаковая любовь и привязанность к простому, обыкновенному человеку, и оба они прославляли простоту,непосредственность в жизни. Мой дед считал свой земледельческий труд неизбежным бременем («в поте лица твоего будешь есть хлеб»); его настоящей стихией были долгие беседы с еврейскими ревнителями благочестия, с которыми он углублялся в мистические толкования текстов и теорий. На подобных собраниях отец, к великому стыду моей матери, большей частью засыпал; он, в свою очередь, оживлялся лишь среди крестьян, в разговорах о запашке, кормежке скота и т. д. Мать моя вообще считала себя обиженной судьбой, так как, во имя благополучия семьи, ее выдали замуж за человека простого, не интересовавшегося духовными вопросами; она мечтала о том, что ее единственный сын пойдет по стопам деда - ее отца. Поэтому она всячески пыталась удалять меня из конюшен, из стойл, из сараев и амбаров, куда я украдкой убегал, и возвращала меня к премудрым наукам… Однажды рано утром меня подняли с постели, нарядили в праздничную одежду и повели в комнату прадеда. Глубокий старик, с длинной, окладистой белой бородой, лежал на своей кровати; вокруг стояла в сборе вся семья, а в соседней комнате слышался плач крестьянских баб, работавших в доме. Прадед умирал… Протянув дрожащие руки, он нежно погладил меня по голове и сказал слабеющим, но многозначительным голосом, что меня ждет большое будущее и что я уйду далеко, далеко… Дед и моя мать истолковали это, как указание, что я, наверное, стану великим знатоком наших учений и традиций; отец же понял эти слова по-своему: он стал водить меня с собою и посвящать в нехитрые тайны трудового хозяйства. Слова прадеда оставили какой-то отпечаток в моем подсознании. Я часто думал о его предсказании, и во мне постепенно укрепилась смутная уверенность, что где-то есть другой мир, еще для меня закрытый, но в двери которого я должен постучаться. Я вспоминав также слова наших двух стареньких панн, сказанные ими в одно из моих посещений их уютного домика. Одна из них, гладя мою голову, сказала:О, ты, наверное, будешь, как твой дед - мудрый и хороший, и станешь, может быть, ученым раввином». А другая возразила: «Нет, он пойдет по пути своего отца и будет дальше обрабатывать эту землю на радость всем нам». Каждая из них была отчасти права, ибо на меня одновременно действовали два противоположных влияния. Дед, как патриархальный глава семьи, настаивал на том, чтобы меня воспитывали в строго-религиозном духе. Он желал, чтоб я овладел мудростью предков и постиг тайны библии и талмуда. Он добился своего, и с семи лет меня отправили в ближайшее местечко, в десяти верстах от нашего села, в хедер, где я должен был пройти схоластическую учебу и постепенно превратиться в ортодоксального книжника. Романтика и мистика иудаизма, конечно, оставили во мне глубокий след, но меня не привлекали сухие формулы каббалистической науки. Я тосковал по деревне, по полям, по отцовским лошадям, по земле, я рвался к тем простым и «немудрствующим лукаво» людям, которые окружали моего отца. Это были украинские крестьяне, очень любившие нашу семью. Много лет спустя, во время революции, когда Украина была залита морем крови и на ней бесчинствовали банды Петлюры, Махно и др., какой-то отряд, забравшийся в нашу деревню, решил покончить с моим отцом. Но когда отца стали выводить из села на верную смерть, раздался набат с колокольни местной церкви. Все население сбежалось на этот призыв и вырвало отца из рук партизан. Крестьяне тут же заявили, что отец мой лечил их скот, жил с ними одной жизнью, ел хлеб, который сам же сеял, - и что они не позволят обидеть его только за то, что он другой веры. В эпоху моего детства крестьяне инстинктивно жалели маленького мальчика, принужденного томиться в хедере, и нередко, наезжая в базарные дни в местечко, где я одолевал все трудности изучения еврейских мудрецов, они навещали меня, а порою украдкой увозили домой. Я с детства научился любить крестьян, я знал их нужды, страдания, мечты, - и это тяготение к народу определило вссе мое дальнейшее развитие. Это второе влияние оказалось сильнее попыток деда направить меня по традиционному пути еврейской учености. А затем явилось и третье влияние, толкавшее меня на совершенно новую и самостоятельную дорогу. Оно особенно сильно сказалось в моем отрочестве. Это было притяжение русской культуры и освободительных идей русской интеллигенции. Местный священник, бывший довольно зажиточным человеком, близко сошелся с моим отцом на почве всяких земледельческих вопросов. Два сына его, видные петербургские чиновники, приезжали порою в гости к отцу, и один их вид действовал на мое воображение: я начинал мечтать о путешествиях, о столице, о далеких странах. Священник давал мне для чтения русские книжки, в том числе приложения к журналу «Нива». Я до сих пор помню впечатление, произведенное на меня романами Фенимора Купера и рассказами русских писателей 19-го века. Мне казалось, что передо мной распахнулось окно в какой-то незнакомый и чудесный мир. Как непохож он был на узкий круг торжественной и скорбной иудейской учености! Мною овладела страстная жажда знания. Я попал в местную школу, устроенную польским помещиком для детей польской национальности нашей деревни. Учительница полюбила меня и незаметно стала прививать мне чувство протеста против царских бюрократов и «петербургских поработителей». . Она снабжала меня книгами, и я потихоньку начал увлекаться романами Оржешко и поэмами Мицкевича. В них находил я пищу для моего смутного, неоформленного стремления к свету и общественному служению. А затем, рядом с древними еврейскими фолиантами, у меня появились книги великих русских писателей,«властителей дум» тогдашнего поколения. Подростком я познакомился с Белинским и Чернышевским. Они звали к жертвенности, к работе во имя народных масс, к сознательной деятельности во имя прогресса и свободы. Слова Белинского:«я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен на счет каждого из моих братьев по крови»- вызвали во мне восторженный отклик. Я с благоговением и любовью повторял его изречение: «нет счастья, если оно связано со страданием для других» Когда я впервые прочел роман Чернышевского «Что делать",мне стало ясно, по какой дороге мне следует пойти. Во мне родилось неистребимое желание уйти из дому, начать учиться по-настоящему и окунуться в жизнь, полную труда, подвигов и манящих перспектив. Вскоре я собрал сумму денег, казавшуюся мне достаточной для того, чтобы пуститься в самостоятельное плавание по бурным житейским волнам: я скопил пять рублей. Мои деревенские друзья, и в особенности священник, поощрявший мое решение, помогли мне, и шестнадцати лет от роду, с пятирублевым капиталом и скудным багажом, я. скрылся из отчего дома и отправился в Житомир, ближайший большой город. Мое бегство было,конечно, страшным ударом для деда. Теперь он один, при тусклом свете керосиновой лампочки, проливал слезы над древними сказаниями о разрушении Храма и сокрушался над прегрешениями предков, обрекших на рассеяние и муки народ израильский. Внук его стал отщепенцем, ушел в чужой мир, где царили неверие и соблазны. Мать моя тоже очень болезненно переживала мое бегство. Отец, как будто, считал это меньшим злом; он, вероятно, понимал, что мною руководили не материальные соображения. Я ушел в город не для того, чтобы приобрести всякие денежные блага, получить возможность лучше зарабатывать и вообще -«выбиться в люди».Меня толкала смутная идеалистическая вера и жажда знания и свободы. В Житомире я попал к двоюродному брату моего отца, большому идеалисту, врачу по образованию и искреннему еврейскому патриоту. Помимо военно-медицинской академии в Петербурге, он окончил и житомирское раввинское училище, преподавателями которого были лучшие силы русского еврейства, и медицинский факультет в Лейпциге. Он был учеником и последователем знаменитого врача и гуманиста Вирхова. В его доме можно было встретить весь цвет русско-еврейской интеллигенции 90-х годов: Шолом-Алейхема, Фруга, Менделя Мойхе Сфорима, Левинского, Житловского, Кулишера, Бараца, а также первых деятелей сионизма: Усышкина, Темкина, Хаима Бялика, Ахад Гоома и др. В то время, в конце прошлого столетия,Житомир был одним из центров духовной жизни еврейства. Передовые элементы вели тогда отчаянную борьбу с традиционной изолированностью еврейства и пытались, наперекор ортодоксам, разрушить духовное гетто и приобщить еврейскую молодежь к русской и европейской культуре. Эта просветительная и освободительная проповедь нашла отклик во многих сердцах. В Житомир из черты оседлости потянулись молодые люди. Они приходили из ешиботов- закрытых школ, где изучались основы еврейской религии и еврейской традиции, - жили впроголодь и готовились к экзаменам на аттестат зрелости в качестве «экстернов». . Они давали друг другу уроки - это была единственная форма заработка, - терпели нужду и холод и учились - учились запоем. Они отращивали себе длинные волосы, носили бородки, надевали для пущей важности очки и демонстративно проявляли свое презрение к традициям. То была пора еврейского нигилизма. Средоточием духовной жизни являлась библиотека, служившая в то же время и клубом. Толстые журналы, в которых печатались произведения Короленко, Горького, Андреева, разбирались нарасхват. Тут же читатели знакомились между собой, спорили по поводу прочитанного и с нетерпением ждали очередной книжки «Мира Божьего» или «Русского Богатства». . Единомышленники составляли кружки и группы, по заметкам и подчеркиваниям в журнале или книге узнавали людей одного толка и завязывали с ними дружбу. В сумерки возле биржи молодые люди встречались друг с другом на «прогулке». . Помню, с каким трепетом и волнением я отправился в первый раз на такую «прогулку» ,на которую непосвященного принимали только, если он знал«пароль», служивший и пропуском, и свидетельством зрелости. «Там» все отлично знали друг друга, и каждое новое лицо вызывало настороженную подозрительность: не шпион ли и предатель? И в доме моего кузена, и в среде экстернов шли горячие споры по поводу еврейского вопроса. Для меня все это было ново. Прежде я жил в чисто религиозной атмосфере и слышал, что настоящий еврей должен исполнять все законы в угоду Богу и тем ускорить наше искупление. Я помнил рассказ деда о том, что во время рабства в Египте один из врагов еврейства так объяснял свое решение уничтожить племя израильское:«Народ этот очень опасен, ибо он может опуститься ниже земной пылинки - и все же подняться выше звезд». . Я все раздумывал над тем, что надо сделать для опровержения первой части этого обвинения… Часть молодых людей, порвавших, подобно мне, с затхлостью гетто, мечтала о служении своему народу путем возрождения его на обетованной земле. Другие - их противники - верили в революцию, ту долгожданную, прекрасную революцию, которая принесет освобождение всем - а значит и евреям. Я инстинктивно тянуулся к этой социалистической и революционной среде. Меня привлекала идея служения не только еврейскому народу, но и тем крестьянам и батракам, которые выпестовали меня в детстве. Я слишком хорошо знал по личным наблюдениям, до чего тяжкой была доля народа, причем не было в этом никакой разницы между народом-хозяином, великороссами, и другими народностями, включая и еврейство. На верхах, быть может, положение было иное, но в низах, составлявших 95% всего населения, все одинаково недоедали и тянули свою подневольную лямку. Большинство крестьян нашей деревни могло прокормиться собственным урожаем лишь три месяца в году, и им приходилось продавать свой труд помещику или арендатору, получая по 25 или, в лучшем случае, по 50 копеек за 10-12-часовой рабочий день. Еврейские мелкие торговцы в местечках жили не лучше крестьян и были в кабале у «банкиров», снабжавших их капиталом для покупки товара: получив, примерно, 36 рублей для своей торговли, торговец должен был выплачивать ссуду из расчета по 1 рублю в неделю, т. е. платить ростовщические проценты. А к нужде еще прибавлялась забитость, бесправие, поборы грубой администрации, полицейский произвол… Наши революционные увлечения были совершенно естественны. Готовясь к экзамену на аттестат зрелости, я нуждался в учителе русского языка. Меня направили к одному специалисту, только что приехавшему в Житомир. Под его руководством я принялся писать сочинения о Некрасове, Шелгунове и Чернышевском, а после уроков мой ментор тайком подсовывал мне нелегальные издания, напечатанные на папиросной бумаге. Впоследствии оказалось, что мой учитель, посвящавший меня в тайны не только русского языка, но и русской революционной мысли, был известным деятелем Бунда, Либером, сосланным в Житомир под надзор полиции. Бунд считал, что необходимо говорить с еврейскими массами на их родном языке и постепенно привести их к национальной идее и к сознанию международного единства трудящихся. Но Бунд и его идеология показались мне тогда узкими, однобокими - меня привлекали более широкие горизонты. Мы все, воспитанные на идеалах Великой французской революции, с момента, когда в каждом из нас пробуждалось политическое сознание, неизбежно становились враждебными российскому государственному укладу, построенному на примате государства над личностью, и мы вступали в ряды тех, которые, начиная с эпохи освобождения крестьян (1861 год), вели борьбу против русского этатизма. Это была освободительная борьба, и поэтому мы автоматически становились революционерами. Революционная литература, начиная от Герцена и кончая сочинениями Струве, бывшего тогда марксистом, окончательно оформила мои взгляды и укрепила мое желание посвятить себя делу освобождения обездоленных и борьбе за преобразование России. Я верил, что все народы и национальности найдут свое место под солнцем в необъятной стране, едва над ней взойдет заря свободы. В те годы жестокая действительность автоматически воспитывала в молодежи дух оппозиции к существующему режиму. Мы, например, отлично знали, что местная администрация подготовляет еврейский погром: власти считали полезным, чтобы недовольство масс нашло отдушину в избиении и грабеже евреев. Погром организовывался под видом «народного гнева против жидов, революционеров и студентов». Когда, наконец, разнузданная подстрекательством чернь- воспользовавшись слухами об убийстве пристава-черносотенца - начала с гиком и шумом громить бедные еврейские кварталы, полиция бездействовала и равнодушно взирала на сцены насилия и разорения. Громилам оказывала сопротивление лишь «самооборона», состоявшая из студентов, гимназистов и группы молодых рабочих, евреев и христиан, вооруженных допотопными револьверами. Когда в неравной схватке несколько молодых людей, в том числе студент Блинов, были убиты наповал, а остальные стали разбегаться, неожиданно появилась сотня казаков и пошла в атаку против членов самообороны, избивая их нагайками и рубя шашками. Во время еврейского погрома в Житомире я получил первый урок практической политики и подвергся боевому крещению. Я тоже участвовал в самообороне и был ранен ударом шашки, пришедшимся по ключице и едва не задевшим правый глаз. Опомнился я лишь в больнице вечером того злосчастного дня. Несколько моих товарищей тоже были ранены, некоторые были убиты. Рана моя быстро зажила, но воспоминание о том, как полиция и казаки помогали громилам против горсти молодежи, осталось во мне навсегда. Несмотря на молодость, я испытывал и прелести полицейских обысков, и всякие административные преследования. Но они могли лишь разжечь мой пыл неофита: я стал близок к подпольной революционной работе и начал помогать украинской социал-демократической партии - Спилке. В этом не было ничего случайного: меня не привлекал Бунд, потому что он казался мне узко-национальной партией, а у меня всегда перед глазами был весь народ моей страны, и я мечтал о работе в широких, всероссийских масштабах. Как и большинство окружавших меня сверстников, после прочтения книги «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» Плеханова, я считал себя социал-демократом. Немалую роль в этом сыграл и Бердяев, ставший впоследствии известным христианским философом. В то время он примыкал к марксистам и был за это сослан в Житомир. Дружеские отношения с ним я сохранил на всю свою жизнь и нередко приходил к нему спустя много лет, в минуты духовных сомнений и исканий. Мои симпатии к меньшевизму в то время определялись отчасти тем, что в мировоззрении меньшевиков доминировала идея «народоправства»,то есть идея демократии, основанная на том, что народ сам должен решать собственные судьбы, в то время как большевизм уже тогда ставил в основу водительство меньшинства, что впоследствии привело к диктатуре над народом,«во имя интересов» последнего. Должен, однако, сказать, что не марксизм, как теория, и не экономические формулы социал-демократии были основным фактором, определявшим в то время мое духовное развитие и революционную деятельность. Решающим были скорее моральные и общеидеалистические стремления. Я мечтал о царстве свободы, равенства и социальной справедливости. Ведь я вышел из среды, где живы были традиции еврейского романтизма, где слово «чудо» пробуждало отклик в сердцах, - и это настроение совпало с проповедью русских моралистов и социологов, обращавшихся не только к разуму, но и к совести и чувству. Окончив среднее учебное заведение, я решил добиться и высшего образования. Это имело значение, и не только теоретическое, ибо высшая школа давала мне право свободного передвижения по России (евреи без университетского диплома были прикреплены к черте оседлости) и жительства в столицах и крупных городских центрах, где била ключом политическая жизнь и где я мог приблизиться к истокам русского рабочего и социалистического движения. Мне удалось отправиться за границу, и в Вене я стал усиленно учиться, посещая лекции знаменитых философов, экономистов и историков того времени (Бем-Баверка, Иерузалема, Иоделя, Молнера и др.) и следя за борьбой тенденций в австрийской социал-демократии. В ту эпоху Макс Адлер, Гильфердинг, Либкнехт-сын, Роза Люксембург и др., с которыми мне приходилось встречаться, были почти так же молоды, как и я. Мой приезд в Вену совпал с моментом оживления политической жизни в Австро-Венгрии. Помню, какое громадное впечатление произвела на меня первомайская демонстрация, когда рабочие и другие граждане разных национальностей, входивших в состав тогдашней дунайской империи, стройно маршировали с флагами и музыкой. Здесь я впервые услышал пламенные речи народных трибунов - Виктора Адлера, Пернерсдорфа, рабочего Шумахера, Зайца и многих других, говоривших на различных наречиях о том, как нужно бороться за всеобщее избирательное право, за знаменитую четыреххвостку - лозунг, который в моей стране так легкко отцвел, не успев расцвести… События 1905 г. заставили меня вернуться в Россию. Там ширилось и росло революционное движение, и я с головой окунулся в него. История броненосца «Потемкин» и его героическая одиссея в борьбе с царским режимом нас всех манила. В Одессу я попал с рекомендательным письмом от Плеханова и тотчас же вошел в нелегальную организацию социал-демократической партии, в которую в те годы входили и меньшевики, и большевики, и бундовцы. Кроме того, я участвовал в профессиональном движении и состоял членом Бюро юго-западного объединения профессиональных союзов. В 1905-1907 гг. я встретился и сдружился с большим количеством будущих деятелей Октябрьской революции. Все они видели меня на работе, на собраниях, на заседаниях Одесского Комитета партии, членом которого я вскоре стал; я проводил с ними редкие часы досуга, я помогал многим из них во время полицейских преследований, ставших особенно свирепыми, когда революционная волна начала спадать. Очень часто я был на волосок от ареста, но у меня была счастливая звезда, и я с честью выходил из самых трудных положений. Странное дело: мне всегда помогали те самые простые люди из народа, к которым я сохранил с детства горячее чувство симпатии и уважения. Однажды, подойдя к дому, где должно было состояться заседание Одесского Комитета социал-демократов, я увидал у входа каких-то подозрительных личностей, сильно напоминавших сыщиков. Вместо того, чтобы подняться по лестнице, я вошел во двор, а оттуда направился к первой попавшейся двери. В квартире, в которую я позвонил, жил портной еврей. Он только что вернулся из синагоги: день был субботний. В квартире находились также его жена и довольно красивая дочь. Я объяснил, что опасаюсь ареста и что хотел бы переждать у них, покамест полиция уйдет из дома. Портной сперва очень испугался, жена его пришла в совершенный ужас, но оба они сдались на мои уговоры, и я стал изображать репетитора молодой девушки. Она принесла учебники, и мы начали заниматься. А в это время в помещении комитета шли обыск и аресты. Слышно было, как по лестнице топали сапожищи городовых. Один из полицейских заглянул даже в квартиру портного, но, увидав мирно сидевшего в первой комнате еврея в ермолке, захлопнул входную дверь.«Урок» мой продолжался два часа, но и после него портной и его жена все выходили на улицу, чтобы разведать, нет ли опасности, и умоляли меня не покидать моего убежища до самого вечера. Мой первый урок, очевидно, пошел впрок: дочь портного стала впоследствии активной революционеркой. Благодаря ей я познакомился и с моей будущей женой, которая в то время тоже принимала деятельное участие в общей борьбе. В другой раз я был послан прочесть доклад в летний лагерь пехотного полка, расположенный в нескольких верстах от города. Дело было ночью. Мы собрались в приемной врача местного госпиталя. Не успел я начать доклад, как наш дозорный поднял тревогу: к зданию приближались жандармы. Если бы меня, штатского, нашли в военном лагере, да еще занимающегося революционной пропагандой, мне грозил бы военно-полевой суд и, по всей вероятности, суровая кара. Да и собравшихся меня послушать солдат также ждали крупные неприятности. Но они не думали о себе. Быстро связав кожаные пояса, они спустили меня через окно второго этажа на землю, а оттуда препроводили меня прямым путем в соседний лесок. Меня глубоко растрогало то, что они прежде всего позаботились не о собственном спасении, а о том, как бы вызволить из беды меня, человека чужого и иноплеменного. После этого случая я понял, что мне следует на некоторое время убраться из Одессы. Я поехал к себе на родину повидать отца и мать, уже примирившихся с моим самостоятельным образом жизни. Во время летних каникул я давал уроки детям местного зажиточного землевладельца и жил у него в доме. Однажды, придя домой, я с удивлением обнаружил исчезновение всех моих бумаг и книг, включая и учебники по физике и геометрии. Оказалось, что в село неожиданно приехал пристав с казаками. Деревенские парни, мои друзья, решили, что начальство нагрянуло, чтобы поймать«студента» : Они пробрались ко мне, взяли все, что, по их мнению, могло бы меня скомпрометировать при обыске, и по собственной инициативе бросили всю «крамольную литературу» в соседний пруд. Я, конечно, не мог на них за это сердиться: их поступок был продиктован искренней любовью и заботой о моей безопасности. Все эти мелкие эпизоды заставляли меня особенно остро чувствовать мою связь с теми народными массами, во имя которых мы шли в революционное движение. А их сочувствие и помощь революционерам служили залогом их близкого пробуждения и выхода на общественную арену. Но момент этот еще не наступил. Наоборот, царское правительство, оправившись после революционной бури 1905-6 года, начало с удвоенной энергией подавлять освободительное движение. Летом 1907 года Вторая Государственная Дума была распущена, десятки тысяч людей были брошены в тюрьмы, казни и карательные экспедиции наводили террор на всю страну. Столыпин затянул свой «галстук» на шее России. Пришла эпоха свирепой реакции и полного разгрома революционных сил. Все наши организации были разбиты, а вслед за внешним поражением появились и внутреннее разочарование и усталость. Подавленность и апатия воцарились в обществе, среди социалистов все резче намечались тенденции. Продолжать революционную пропаганду стало почти совершенно немыслимым. Связи между недавними соратниками были порваны, былые друзья были разметаны вихрем преследований и полицейского розыска. Мое положение тоже было не слишком блестящим. Чтобы избежать ареста, я принужден был покинуть Одессу и уехать в Киев. Я очутился там без всяких материальных средств, оторванный от прежних товарищей. Подобно тысячам других работников подполья, я прекрасно понимал, что продолжать нашу деятельность нет никакой возможности. Приходилось - в ожидании лучших дней - заняться каким-либо практическим делом, чтобы иметь возможность материального существования. Период моих революционных увлечений кончился. Открылась новая глава моей жизни. |
|
|