"Год французской любви" - читать интересную книгу автора (Волков Сергей Юрьевич)

История первая Один за все и все на одного

Это было давно, я еще в четвертом классе тогда учился. Школа наша, носившая не очень приличный номер «шесть», была, однако, не самой плохой и не самой занюханой в городе Средневолжске, носила она гордое имя Павлика Морозова, того самого, геройски погибшего от рук то ли собственного деда, то ли дяди пацана, что сдал своего единоутробного отца.

Четвертый класс в былые годы, когда советская система ну очень среднего образования была самой прогрессивной и лучшей в мире, считался весьма важным и ответственным. Начальная школа позади, детишки вместе с книжками и тетрадками вприпрыжку вырвались из-под опеки учительницы первой своей и теперь, как взрослые, слоняются на переменах по всей школе в поисках класса, где будет следующий урок.

Коллектив формируется, и сознание тоже коллективное — «один за всех, и все за одного». Правда, со второй частью этого замечательного девиза всегда почему-то выходит промашка, но это уж гримасы мира взрослой жизни.

В те незабвенные годы каждый класс в каждой советской школе представлял из себя еще и первичную ячейку детской коммунистической организации юных ленинцев — пионеров. Наш четвертый «а» исключением не был. А где коммунистическая организация, там и руководство, естественно. Номенклатура, проще говоря.

Так уж получилось, что меня, помимо редколлегии, что понятно, рисовать я любил, хотя и не умел, выбрали еще и председателем совета отряда. По-моему, какие-то из этих слов раньше писались с большой буквы, но я уже не помню, какие, так что пусть все будет с маленькой.

В обязанности председателя входило: проводить под руководством классной руководительницы пионерские собрания и сборы, выступать, критиковать, ходить на заседания совета дружины школы… Номенклатура, короче. Выступай, заседай, отлынивай, вполне законно, от учебного процесса.

Честно говоря, я лично против пионерии ничего не имею, возможно, изначально эта скопированная со скаутского движения организация была настоящим спасением для победившего пролетариата. Еще бы — бесхозные фабрично-заводские ребятишки, читай — шпана, наконец-то были взяты в оборот, организованно построены и с песнями и речевками отправлены в светлое будущее. Спите, жители, спокойно, вся шпана ушла на сбор.

С другой стороны, хорошая идея очень быстро была запоганена и вот уже лучшие из пионеров закладывают собственных родителей, после чего уподобляются отпрыскам Тараса Бульбы и их именами называют через пятьдесят лет школы по всей стране.

За минувшие со дня основания пионерской организации годы «дети рабочих» все больше и больше накапливали в себе острую неприязнь ко всякого рода официозу, мероприятиям разным, а тут еще отцы и старшие братья чуть не все поголовно — сидельцы, привезшие с зон и «химий» неписаный закон: кто сотрудничает с администрацией, тот — сука. Не в смысле — самка собаки, а в смысле — ссучившийся индивид.

В нашем четвертом «а» пацанов, знакомых с подобной выкладкой не понаслышке, а непосредственно из первых рук, было немало. Понятное дело, они-то, этакий актив класса наоборот, и были «крутыми», а остальные звались «чушками». Не куришь? Не ругаешься матом? Учишься хорошо? Значит — чушок…

Я чушком быть не хотел, и поэтому изо всех сил старался «выбиться в люди». Курил. Дрался. Портфели ни за кем из актива наоборот не носил (чушки — носили). Но — прокололся, став председателем. Значит — приблизился к администрации. С этого все и началось…

Апрель. Весна в самом соку. Все течет, все изменяется, сугробы почернели, осели, покрылись тонкой и блестящей корочкой льда, ажурной, точно кружево. Если полоснуть по такому сугробу прутом или палкой какой-нибудь, все это ледяное кружево с еле слышным шорохом и едва уловимым для уха звоном обрушиться, и на мгновение станет жалко, что ты совершил такое, чего исправить, восстановить уже невозможно…

Солнце заливает весь город своим яростным светом, точно оно с ума сошло, безжалостно растапливает снег, высвечивает, вытаивает, выплавляет из него всю дрянь, весь мусор, всю грязь, что накопилась за долгую зиму в сугробах. Но вот удивительное дело — под палящими лучами никчемные, а то и откровенно отвратные вещи выглядят совсем по иному, и пацанва радостно собирает в карманы вытаявшие пуговицы, ключи, ржавые гайки, гвозди, какие-то обломки, шпильки, расчески и прочую дребедень. Потом, дома, все это богатство будет безжалостно извлечено из грязных продырявленных карманов и выброшено под канючание и вопли оскорбленных сборщиков, а на завтра все пойдет с начало, ибо поисковый азарт — штука великая и разуму не поддающаяся.

Отдельная тема в апреле — вода. Ручьи и чуть не целые реки ее, текущие по щербатым улицам и ухабистым дворам Средневолжска, манят к себе, влекут, и влечение это сродни тому, что двигало Колумбом, когда тот снаряжал свои каравеллы.

Старыми ножами из щепок, веток, досок, палок выстругиваются цыпкастыми пацановскими руками по всему городу корабли и кораблики, и вот уже несутся по мутным, в бензиновых разводах, «рекам» флотилии гордых парусников, а в необъятных «морях» меж полузатонувших окурков и всякого сора происходят морские баталии, окруженные разлетающимися окрест брызгами и сопровождаемые дружным хлюпанием простуженных носов.

Однако плавания «вокруг дома» и экспедиции «до гастронома» — не для настоящих моряков. Настоящим морякам подавай кругосветку, подавай шаткую палубу под ноги и северный ветер, ох нет, норд-вест в лицо! Риск подавай! Чтоб все взаправду, как в кино и в книгах!

Настоящие моряки в Средневолжске собираются позади городской бани. Там, на дне небольшого овражка, заваленного всяким сором, досками, остовами машин, какими-то ржавыми железными бочками и прочими отходами людской жизнедеятельности, в апреле, когда Волга еще скована льдом, разливается настоящее море. Ну, озеро. Озерцо. Пруд. Лужа…

Лужа-то лужа, а вот глубина ее, особенно в середине, метра три, между прочим, так что все действительно по настоящему, как в кино.

Если ты решил податься в мореманы, первым делом нужно обзавестись командой. Команда — это еще один человек, как правило, потому как втроем плавать тяжко, третий всегда лишний, так уж заведено в этом мире.

Потом — плот. Самый лучший плот для двоих юных корсаров — деревянный блин от кабельной катушки, держит идеально, сколачивать ничего не надо, да и устойчив. Более-менее…

Не знаю, может я какой-то особенный, может урод или придурок, но для меня каждое плавание или морской бой в нашем овраге заканчивался всегда одинаково. Да, именно так — костром в подвале соседнего недостроенного дома, сушащимися штанами и свитером (куртки мы всегда снимали перед плаванием) и легким насморком.

В апреле того, странного и зловещего года, когда все прогрессивное человечество готовилось к великому празднику дружбы и спорта, а все непрогрессивное — этот праздник байкотировало, когда «державный бровеносец в потемках» еще был достаточно крепок для того, что бы самостоятельно всходить на трибуну, но уже достаточно в маразме для того, чтобы годом раньше отправить ограниченный контингент наших пацанов погибать за весь соцлагерь в богом забытый Чуркестан, когда Высоцкий, уже неизлечимо больной, репетировал в далекой Москве «Гамлета», и когда все готовились к празднованию сто десятой годовщины со дня рождения человека, которого так и не похоронили, словом, в апреле восьмидесятого, я, в очередной раз провалившись в мутную воду нашего «моря», слишком долго проваландался в ней, и заболел «по серьезному».

Болеть весной — нет хуже наказания. Зимой или, еще лучше, поздней осенью, болеть даже приятно. На улице холодно, мерзко, сыро, неуютно, а ты лежишь себе в теплой и мягкой кровати, кормят тебя, поят, уроки делать не надо, в школу ходить, вставать в семь утра и выбредать из дому в ледяную тьму, освещенную лишь редкими фонарями — тоже.

А вот весной все иначе. Весной и в школу ходить — в радость (Не на уроках сидеть, а ходить, улавливаете разницу?), а уж после школы — и вовсе раздолье. Но нет, попался в сети коварному ОРЗ или мерзкому бронхиту на крючок — и все это уже не для тебя. Лежи, скучай, изнывай от тоски и осознания того, что сейчас все твои друзья-приятели балдеют от души. Лечись. Поправляйся.

Вот и лежал я целыми днями, смотрел, сощурив глаза, в залитое солнцем окно, температура все не падала, кашель все не заканчивался, не смотря на интенсивную терапию, проводимую моей мамой, не смотря на пилюли, таблетки, порошки, банки, горчичники, «дышание над картошкой» и прочие прелести домашнего лазарета.

А время шло. Снег стаял, громыхнул первый гром, распустились почки, в открытую форточку запахло уже не весной — летом. Каникулами запахло. Апрель пролетел, словно и не бывало, десять дней всего осталось до «мир-труд-мая», и день рождение вождя мирового пролетариата и великого сахема, буквально через два дня должен был быть. Тут меня пришли навестить. Актив класса. Настоящий, не наоборот, да еще и с пионерским поручением. Не хала-бала, короче…

Мне уже разрешено было вставать, ходить, по квартире, и ясное дело, дверь активу я открыл сам, чем поверг пришедших в невероятный восторг. Они, актив то есть, ожидали меня чуть не при смерти застать, а я во какой шустрый, даже чаю предложил.

За чаем и вскрылось — к 22 апреля стенгазету необходимо сотворить, большую и чтобы и про Ленина, и про революцию, и про пионерию в ней было. И про злостного прогульщика и двоечника Серегу Бурляева, обличительный материал. Вот ватман, вот даже краски. Пионерское поручение. Сможешь? Смогу. К послезавтра? Запросто!

Актив попил чайку, сожрал все конфеты и баранки и ушел. Остался я вновь один-одинешенек, с ватманом и красками. И, устав от вынужденного болезненного безделья, с азартом принялся за дело…

Ну, с революцией все просто. Есть универсальный такой стишок, автора, к сожалению, не помню, а то бы благодарность от всей души высказал, еще бы — человек «эпохалку» сотворил, всем помог, на несколько поколений вперед. В оригинале там значилось такое: «Я вижу город Петроград в семнадцатом году…».

Дальше — дело техники: срисовываешь с открытки отважного матроса, сурового рабочего и серьезного красногвардейца, а снизу красиво, «шрифтом», пишешь:

Я вижу город Средневолжск в семнадцатом году. Бежит матрос, бежит солдат, стреляя на ходу. Рабочий тащит пулемет, сейчас он вступит в бой. Висит плакат: «Долой господ! Помещиков долой!».

Да, чуть не забыл! Плакат этот, ну, который висит, изобразить надо над тремя товарищами. Все, про революцию есть.

Теперь — про вождя. Ленина рисовать нельзя, если разрешения нет специального, это нам наша старшая пионервожатая Наталья Кирилловна поведала, когда собирала нас, всех школьных редколлег, еще осенью. Значит все проще — берешь журнал «Костер» или «Пионер». В одном из двух произвольно выбранных номеров обязательно отыщется подходящая картинка. Находишь, вырезаешь, клеишь. Обводишь красным фломастером, если есть. Если нет — и карандаш сгодится. Красота!

Теперь стих. Можно что-нибудь заковыристое, типа «И будь я хоть негром преклонных годов…». А можно попроще: «В Горках знал его любой…» или «Когда был Ленин маленьким…».

Поразмыслив, я все же остановился на негре — звучит могуче, писать много не надо, и про русский язык есть, про школу, значит. А чтобы было нагляднее, рядом с вырезанной картинкой, изображавшей двух пионеров, стоящих у бюста Ленина, я нарисовал сгорбленного седого и губастого негра в красном галстуке. Негр вроде как тоже отдавал Ленину пионерский салют, правда, больше похоже получилось на то, что он закрыл лицо рукой, в ужасе от увиденного, ну да это фигня, кому надо, те поймут правильно.

И вот осталось самое сложное — «пропесочить» в газете Серегу Бурляева, а попросту — Бурляя, грозу чушков, совершеннейшего, как станут говорить потом, отморозка. Отношения у меня с Бурляем были сложные — он подозревал меня, в измене подозревал, и, наверное, подозревал правильно — я был «не ихний», я не мечтал жить «как на зоне», я не тырил мелочь из карманов в школьной раздевалке, я никогда не участвовал в коллективных наказаниях тех, кто струсил, «сканил», по-блатному, и еще — я всегда имел свое мнение, часто отличное от мнения коллектива, а Бурляй такого не простил бы даже самому себе.

Правда, до поры до времени Бурляй был не просто обходителен со мной, он даже как бы заискивал, и если, к примеру, в школьном туалете, где мы курили на переменке, речь заходила о каком-нибудь фильме или книге, и некто косноязычный начинал излагать сюжет, бекая и мекая через раз, Бурляй молча показывал горе-рассказчику кулак, а потом, улыбаясь, точно родному, говорил мне: «Лучше ты расскажи. Ты „четко“ рассказываешь».

И я рассказывал, благо, читал постоянно и знал великую прорву всяких сюжетов. Зато, когда я начинал говорить, все замолкали, и бывало даже, что никто из нашей компании «юных курцов» не шел на урок, пока я не заканчивал какую-нибудь «Одиссею капитана Блада» или «Приключения капитана Гаттераса».

И вот теперь мне предстояло нарисовать на Бурляя карикатуру, написать обличительный стишок про «Ай-ай-ай!», то есть не просто пойти на «сотрудничество с администрацией», а еще и как бы «заложить своего блатного кореша». Не сделаешь — пионерия навалится. Сделаешь… Тоже ничего хорошего. Дилемма, блин!

Раскинув мозги по закоулочкам, я все же решил, что с Бурляем я договорюсь. Ну чего такого, в конце концов, отвалится от этого придурка что-нибудь, что ли, если я нарисую его верхом на «двойке», с бычком в зубах и с большими кулаками? Нет, конечно, целый весь останется. А я? Вот это ба-альшой вопрос…

Вопрос тем и хорошо, что ответы на него могут быть разными. Положительными и отрицательными. Плюнул я по итогу и нахреначил вот такенную картинку, в припадке катарсического вдохновения умудрившись даже лицо Бурляйское похоже изобразить. Получи, фашист, и не кашляй.

Вечером, когда родители вернулись с работы, я гордо продемонстрировал им свое творение, получил «одобрямс», свернул ватман в трубочку и убрал на шкаф — до послезавтра.

Актив пришел, как и ожидалось, в два. Осмотрели газету, похвалили, скупо выцедили из себя новости типа: «Классуха два дня болела», спросили, когда я сам выздоровею, узнали, что через два дня, обрадовались и ушли, унося в свернутом ватмане похожего на себя Бурляя верхом на «двойке». Я затаился.

Осмысление содеянного пришло, точно полуночный кошмар, ночью. Я проснулся в холодном поту, ясно и четко осознавая — все, хана. Морда будет битой, но это только полбеды…

Два оставшихся до выздоровления дня я ходил, точно в воду опущенный, ругая себя самыми последними словами — на кой черт я нарисовал эту карикатуру? Ведь яснее ясного — Бурляй мне этого не простит.

И вот настал день, когда болезнь окончательно отступила, и я, с утра побывавший в поликлинике, получил «справку об освобождении».

В принципе этот день еще можно было бы «проболеть». Но я, маясь от неизвестности, решил идти в школу, к пятому уроку. Лучше уж — сразу. Как там писали в книгах: «Или пан, или пропал». И выбирали обычно поляка, хотя и сокрушались по этому поводу.

Апрель был на самом излете. Кругом и всюду весело зеленела молодая зелень, со свистом и чириканием носились в воздухе всякие стрижи, воробьи, вороны и прочие ласточки. Стояла теплынь, и на широком школьном дворе первоклассная мелюзга гоняла на одной ножке по расчерченным мелом квадратикам баночку из-под вазелина. Шел четвертый урок.

Я вошел в гулкий и пустой вестибюль и направился к «Расписанию занятий». Без труда найдя свой четвертый «а», с удивлением обнаружил, что расписание за то время, пока я болел, у нас изменилось. Сейчас все были на «рус. яз.», а потом два урока подряд должны были быть труды.

Уроки труда в школе — это тема отдельного юмористического романа. Ну, представьте сами: человек двадцать десятилетних оболтусов с умным видом сидят за верстаками и внимательно слушают, как пожилой и умудренный опытом мастер объясняет, что такое рейсшина, штангенциркуль, чем пассатижи отличаются от круглогубцев, а драчевый напильник — от надфиля. И над всем этим гордо высится плакат: «Семь раз отмерь, один — отрежь!» И подпись под плакатом — И. Левша.

Потом начинается самое веселое. Оболтусам в руке дают пилы, рубанки, стамески, те же рейсшины и напильники, и Левша вместе со своим великим изречением отдыхает. Боже мой, какие нелепые и асимметричные штуки умудрялись сотворить мои одноклассники и я в их числе! А ведь тема урока была всего лишь — «кормушка для птиц „домик“…

Для меня в тот день труды были отчасти спасением — проходили они не в здании школы, а рядом, в одноэтажных кирпичных мастерских. Девчонки занимались где-то отдельно, что-то шили или кроили, не знаю. Короче, на уроках труда нас делили по половому признаку, и сейчас мне это было на руку — если чего, все будет „келейно“, девчонки ничего не узнают, и, соответственно, до учителей ничего не дойдет.

Чтобы не тратить время на слоняние по школьному двору в ожидании конца урока, я сразу отправился в мастерские — дожидаться своих. Трудовик, краснолицый пенсионер Геннадий Иванович, потомственный столяр, потерявший во время общения с циркулярной пилой два пальца, увидев меня, удивился, что я раньше времени, но спрашивать ничего не стал и отправил в класс расставить стулья.

Прозвенел звонок. С замиранием сердца сидел я в пустом классе, вдыхал запах свежего дерева, что исходил от разложенных на верстаках заготовок для наших будущих поделок, вслушивался в звуки, доносившиеся до меня со школьного двора и ждал, когда с гомоном и гамом примчится весь шалман моих одноклассников.

Не дождался. Прозвенел звонок с перемены, урок начался, но никто, ни один человек не пришел. Геннадий Иванович, зайдя с плакатами наглядного пособия под мышкой в класс, сильно удивился, но он не знал, как был удивлен я! Это ж надо! Никто! Ни один человек!

Посмотрев на меня поверх очков, трудовик скучным голосом велел мне идти домой, сам не дрогнувшей рукой выставил всему классу двойки за неявку на урок, забрал журнал и ушел. Да, теперь дело окончательно запахло керосином. Двойки выставили всему классу. Всем, даже чушкам. Избежал сей злой участи только я, чем вступил в развернутый антагонизм с коллективом. А коллектив — это сила…

Вышел я на школьный двор, полный великих дум и сомнений, и напоролся на нашу классичку, Любовь Семеновну. Она, женщина неплохая, наверное, никак не могла понять, что детьми можно управлять, но нельзя руководить, как солдатами, и поэтому класс находился в состоянии ползучей войны со своей классной дамой, впрочем, об иной доле и не мечтая, ибо учителей другого склада в нашей стране было не просто мало, а буквально по пальцам пересчитать.

Увидев меня, Любовь Семеновна заорала вдруг диким голосом, что, мол, наконец-то появился этот выродок! Этот циник! Этот формалист! А ну бегом за мной! Куда мне было деваться? Побежал…

Забежав в буквальном смысле следом за классичкой в учительскую, я был усажен на стул, и завуч по внеклассной работе, кажется, Наталия Викторовна, сунув руки в рахитичные кармашки короткого жилета, с металлом в голосе начала настоящий допрос: кто надоумил меня создать этот грязный пасквиль? Как я мог так опозорить класс, Любовь Семеновну, всю школу, в конце концов, и когда? Когда весь мир, все прогрессивное человечество, празднует день рождения великого вождя рабочих и крестьян! И так далее, и тому подобное…

Я сидел, скажу честно, ни жив, ни мертв. Самое смешное, я никак не мог взять в толк, в чем, собственно, дело-то? В чем меня обвиняют? Оказалось дело в газете. Во-первых: какой „Средневолжск“ в семнадцатом году»?! Город построили в начале пятидесятых, неуч!

Во-вторых: какое отношение имеет «негр преклонных годов» к дню рождения Ленина? Что, лучше стиха подобрать не смог? И в третьих, в самых главных: почему на картинке, посвященной дню рождения Ленина, посвященной сто десятой годовщине вождя мирового пролетариата, изображены вьетнамские пионеры у бюста Хо Ши Мина?! Как это понимать?! И еще — почему хулиган и двоечник Бурляев едет на двойке и грозит кулаком под надписью «Ленин и теперь живее всех живых!»? Что это за намеки?!

Валандались со мной долго. Народу набилось в учительскую — полным полно. Старшая пионервожатая, по моему, даже всплакнула в углу. Рядились и трепали мое честное имя битых два часа. Постановили: из председателей совета отряда — вон, из редколлегии — вон, родителей вызвать в школу, самого — на педсовет, во всех классах провести собрания, усилить воспитательную работу с привлечением ветеранов и компетентных товарищей.

А ведь я хотел, как лучше! Ну похожи они — Хо Ши Мин этот и Ленин. Оба с бородками, у обоих скула калмыцкая. А уж вьетнамских пионеров от бурятских или казахстанских даже сами вьетнамцы, буряты или казахи не отличат. И все остальное тоже не со зла…

Вы сами понимаете, в каком настроении я приплелся домой. Да, родителям я все сказал. Слава Богу, с родителями мне повезло, хотя они тоже были люди советские (а других, к слову, в нашей стране и не водилось), и расстроились, что их сын покинул ряды пионерской номенклатуры, но по поводу злосчастной газеты решительно встали на мою сторону, мол, нечего ребенку доверять такие вещи. Мол, педагоги сами виноваты и шить мальчику чуть ли не антисоветчину никто не позволит.

Ладно, с этой бедой пронесло. Но оставался Бурляй и его гнилые зонские законы…

На следующий день в классе со мной никто не разговаривал. Актив класса глядел на меня с суеверным ужасом, так, наверное, смотрели на Джордано Бруно юные послушники ордена иезуитов. Бурляйская команда одаряла презрением и во время третьего урока от них мне пришла записка: «После уроков будет прОвилка. Готовься, козел!»

Но после уроков сперва было классное собрание. Любовь Семеновна брызгала слюной чуть не до Камчатки. Всплыл вчерашний срыв трудов, всем пацанам поставили неуд по поведению. До сих пор не знаю, была ли это гениальная интрига Бурляя, или просто совпадение, но так или иначе кто-то распустил слух, что трудов не будет, и именно поэтому я оказался вчера один одинешенек в мастерских.

А потом меня под усиленным конвоем поволокли на «провилку». Происходило все это занимательное действо в старой хоккейной коробке за школой, подальше от чужих глаз. Бурляй пригнал сюда всех пацанов из нашего класса, включая даже самых расчушпанских чушков, сказал речь про козла и гниду, который оборзел, падла, а потом меня долго и больно били, пинали ногами, причем, следуя блатной практике, Бурляй заставил хотя бы разок ударить меня каждого. Как там после споют? Круговая порука мажет, как копоть…

Я неделю не ходил в школу. Я два года восстанавливал свой авторитет, хотя уже на будущий год Бурляй с великой радостью начал свои «этапы большого пути», убыв от нас в спецшколу, откуда потом прямиком угодил в колонию для несовершеннолетних, а оттуда пошел дальше, на так манившую его с детства зону…

Но все это было для меня уже не так важно. Я получил урок, и наверное, урок был заслуженным и справедливым. Нельзя быть «лучшим из худших и худшим из лучших». Нельзя быть «и нашим, и вашим». Жить в мире со всем миром невозможно, ибо он, мир, очень разный, и всегда приходится выбирать — с кем ты. Ибо сказано: «кто не с нами — то против нас…»

«Обсуждение после просмотра»

— Н-да, интересно…

— Погоди, а Бурляй… Это тот самый, который в машине сгорел в 95? Ну, возле заправки, ночью? Он еще на 27-ом квАртале жил? Он, да?

— Да не знаю я, может быть.

— Не, в машине сгорели тогда двое — Димон с Пестрого двора и Шанхай, рыжий. А на 27-ом нету никакого Бурляя.

— Ладно, пацаны, хрен с ним, с Бурляем этим. Дай-ка помидорчик. Кто еще чего-нибудь расскажет, повеселее?