"Дитя слова" - читать интересную книгу автора (Мердок Айрис)

ПЯТНИЦА

— Ты простужена.

— Ничего подобного.

— Нет, простужена.

— С чего ты взял, что я простудилась?

— Это совершенно ясно. У тебя горят щеки. Нос красный. Губы воспалены. И ты без конца тычешься в этот грязный носовой платок.

— Он не грязный!

— Не махай им передо мной. Ты же знаешь, как надо вести себя при простуде. Я никогда не общаюсь с простуженными.

— Вечно ты со своими идиотскими правилами!

— У тебя же из носа льет. Я пошел домой.

— Ну, и иди, иди!

Томми жила неподалеку от Нью-Кингс-роуд в Богом забытом районе между Фулэмом и Челси, где чувствовалось дыхание Патии,[24] но не было оживляющей близости метро, — жила в маленьком домике, аккуратном, стоявшем в ряду других аккуратных маленьких домиков, каждый с крошечным причудливым портиком, с крошечной лестницей из потрескавшихся ступенек, ведущей к двери, и вонючим подвалом, усеянным мусором, вывалившимся из бачков. Я обычно шел к ней пешком от Парсонс-грин. Приходил я после семи, иной раз значительно позже семи, если у меня бывали другие дела. Это тоже входило в мою повседневную рутину. Выйдя из конторы, я ехал на метро либо до Слоан-сквер, либо до Ливерпул-стрит и там в буфете на станции пропускал рюмку вина или кружку пива. Во всем метро только на этих двух станциях, насколько я мог обнаружить, есть бар на платформе. Сама идея — бар на платформе — возбуждала меня. Да и вообще метро не оставляло меня безразличным — у меня возникало ощущение, будто это в какой-то мере мой родной дом. Я заходил в тот или иной из этих двух баров не для того, чтобы после работы сменить казенную обстановку на более уютную, нет, они были для меня источником непонятного возбуждения, местом глубинного общения с Лондоном, с истоками жизни, с пропастями смирения перед горем и смертью. Стоя там с рюмкой в руке между шестью и семью, в переменчивой толпе пассажиров часа пик, ты словно чувствуешь, как на плечи тебе опускается, странным образом успокаивая и умиротворяя, ярмо усталости трудового Лондона, эта тупая, высвобожденная работой усталость, которая каким-то образом утихомиривает даже тех, кому все осатанело, даже тех, кто дошел до точки. Грохот приходящих и уходящих поездов, непрерывное перемещение пассажиров — появление на платформе, ожидание, исчезновение — складываются в некую завораживающую и поистине символическую фреску: сколько мелких мгновенных решений, сколько мелких безвозвратностей, непрерывное изменение основы, непрерывное разрушение клеток, меняющее и подводящее к старости жизнь людей и миров. Неопределенность графика движения поездов. Небезопасность платформ. (Поезда — как летальное орудие.) Необходимость принять в определенный момент (но в какой?) решение поставить на столик рюмку и сесть в очередной поезд. (Но зачем? Ведь через две минуты будет другой.) «Ah, qu'ils sont beaux les trains manques!»[25] — кому это лучше знать, как не мне? А потом, когда ты уже сел в поезд, — ощущение его устремленности вперед, заранее намеченных, целесообразных поворотов, которые так мягко передаются телу пассажира, наклонов и виражей, приводящих туда, где тебя ждет неизбежная пересадка или конец маршрута. Текучесть сознания, мгновенность настоящего, маленький освещенный мирок, движущийся в длинном темпом тоннеле. Неизбежность всего этого и, однако же, бесконечное разнообразие: слепящие проблески дневного света и снова благословенное погружение в темноту; станции — каждая в своем роде: зловеще яркая Черинг-Кросс, таинственно сумрачная Риджент-парк, обветшалая Морнингтон-кресчент, футуристски-печальная Мургейт, монументальная, с железным литьем Ливерпул-стрит, вопиющий образец art nouveau[26] — Глостер-роуд, барочное убожество Барбикен, ждущее кисти Пиранези. А Радиальная линия с ее цветущими летом откосами — точно едешь на экскурсию в деревню. Я, однако, предпочитаю ездить в темноте. Поезд, выскакивающий на дневной свет, подобен червяку, вытащенному из своего укрытия. Больше всего мне правится Внутреннее кольцо. Двадцать семь станций за пять пенсов. В самом деле, за пять пенсов можно проехать столько станций, сколько вздумается. Иной раз я проезжал по всему кольцу (что занимает почти час), прежде чем решал, совершить мне вечернее возлияние на Ливерпул-стрит или на Слоан-сквер. Я был не единственным пассажиром такого рода. Находились и другие любители, особенно зимой. Бездомные, одинокие, алкоголики, наркоманы, люди отчаявшиеся. Мы узнавали друг друга. Метро было самым подходящим для меня местом — я ведь подземное существо. (Я и эту повесть собирался назвать «Мемуары человека, живущего под землей» или просто «Внутреннее кольцо».)

Сегодня, в пятницу, я стоял на станции Слоан-сквер. Ливерпул-стрит и Слоан-сквер — станции совсем разные, в известном смысле слова даже антиподы. Слоан-сквер простая, ярко освещенная станция, и ее непритязательная современность радует душу, тогда как Ливерпул-стрит — станция огромная, в ней есть что-то угрожающе метафизическое. И бары на этих станциях тоже разные: на Ливерпул-стрит вы, по сути дела, стоите на платформе со стаканом в руке, тогда как на Слоан-сквер смотрите на поезда из окна бара. Итак, я принял требуемое количество горячительного в этом ярко освещенном, уютном убежище и прибыл к Томми в половине восьмого. Томми обладала несколько более развитым чувством стиля, чем Кристел, и квартирка ее была уютной и хорошенькой, хоть и заставленной. У нее есть телевизор, но она накинула на него кашемировую шаль, как только я вошел. (Я терпеть не могу телевидение. Мне говорили, что средний человек проводит сейчас двенадцать лет жизни у телевизора. Чего же удивляться, если нашей планете приходит конец.) Томми, как ребенок, собирала «хорошенькие вещицы», всякую дешевку из Японии и Гонконга, предметы эпохи королевы Виктории, разнообразный хлам из лавок старьевщиков — вазочки, тарелочки, раковины, веера, фигурки, изображения животных, занятные безделицы, на которые никто, кроме нее, не польстился бы. Все дешевое и кричащее притягивало ее. (Отсюда и ее страсть к театру.) Квартирка была буквально забита барахлом. (И при этом — вычищена, вылизана.) Вполне возможно, что Томми, как многих женщин с несложившейся судьбой, привлекала просто сама процедура хождения по магазинам. Она без конца покупала дешевые украшения, дешевую одежду, никогда ничего стоящего, что имело бы какой-то вид, — просто разную разность, которую она надевала в зависимости от настроения. Руки ее всегда были унизаны кольцами. А платья, по-моему, у нее не было ни одного. В тот вечер она надела кричаще-желтую юбку в складку, зеленые колготки и длинный темно-синий свитер с кожаным поясом; шею ее украшало ожерелье из черных стеклянных бус с медальоном из гагата. Томми была тоненькая, изящная, но особой красотой не отличалась, если не считать глаз и ног. Глаза у нее были продолговатые, слегка миндалевидные, совсем иные, чем у Кристел, ибо у той они были большие и круглые, как у кошки. Ноги у Томми были длинные, стройные. У женщин ведь бывают иногда безупречные ноги — как раз такими ногами и обладала Томми. Я никогда ей этого не говорил. Старался по возможности не давать ей козырей. Лицо Томми уже утратило свежесть юности, а на щеках заметнее проступили оспинки. Мне это казалось даже привлекательным, хотя опять-таки ей я никогда ничего такого не говорил. Тускло-каштановые волосы крутыми природными завитками обрамляли лицо, свисая до плеч. Говорила она высоким голосом, намеренно четко, с мягким шотландским акцептом. У нее были маленькие, изящной формы, ротик и носик; оба они обладали способностью придавать Томми поразительно упрямое, надутое выражение, что делало ее совершенно отталкивающей.

— Ну, так почему же ты не уходишь? Почему ты сидишь тут и пьешь, когда, судя по запаху, ты уже достаточно выпил? Ты изводишь меня, хотя, конечно, делаешь это просто так, без всякой задней мысли, да? Мы ведь по-прежнему мы, верно, дорогой? Верно?

— Нет, — сказал я. — По-моему, уже нет.

— Разве тебе не лучше быть здесь с женщиной, которая тебя любит, чем на улице под дождем и ветром? Разве не так, не так? Ах, до чего мне больно слушать эти твои непонятные угрозы, ты прямо как гангстер какой-то, специально портишь наши свидания, сидишь тут, и пьёшь, и дуешься, и все портишь, и не хочешь подарить мне еще один день, — ну почему бы нам не встречаться еще и по средам?

— Ты же знаешь, что мы не можем встречаться по средам.

— Почему? Только потому, что ты так постановил? Мне надоело жить по твоим правилам, я устала. Среда не подходит. А почему, собственно, я не могу быть с тобой и по средам?

— Среда — это особый день.

— Чем же среда — особый день?

— Среда — это мой день для меня.

— Тебе же плохо, когда ты один, — сидишь и киснешь. Ведь верно, верно?

— А я люблю сидеть и киснуть.

— Ни за что не поверю. Ты законченный лгун. Я не верю, что ты встречаешься с мистером Данкеном по понедельникам. И не верю, что по средам ты сидишь один. У тебя кто-то есть.

— Ох, Томазина, дорогая моя, зачем все усугублять, — не будь такой глупой и вульгарной и, пожалуйста, пожалуйста, убери это отвратительное воинственное выражение с лица. Я так устал.

— Устал! Устал! Я тоже устала.

— Но ты же весь день ничего не делала — только таскалась по магазинам и покупала всякое барахло.

— Я писала свою лекцию к понедельнику.

— Ха-ха.

— И потом делала куколок из перчатки.

— Куколок из перчатки — Бог ты мой! Мы сами — куколки из перчатки.

— Прекрасно. Можешь издеваться над тем, что я делаю. А я буду издеваться над тем, что делаешь ты.

— Я ведь в этом ничего не понимаю.

— И у тебя кто-то есть. Лора Импайетт. Ты встречаешься с ней по средам. Я знаю таких женщин — она коллекционирует мужчин и теперь охотится за тобой.

— Не будь занудой и не бросайся, как кошка, на других женщин. А то я начинаю думать, что ваш пол в самом деле отстает в развитии.

— Я вовсе не бросаюсь, как кошка, и говорю не вообще, а про конкретного человека!

— Это не довод, и криком ничего не добьешься.

— Ты специально выводишь меня из себя, чтобы потом унизить.

— Не моя вина, если у тебя интуитивное мышление, а не логическое. Женщины, говорят, гордятся этим.

— Если бы мы чаще встречались, мы бы меньше ссорились. Мне необходимо чаще видеть тебя. Я буду приходить к тебе на службу.

— Если ты хоть раз это сделаешь, больше ты меня не увидишь.

— А когда мы будем перекрашивать квартиру, как ты обещал? Ты говорил, что для мужчины нет более всепоглощающего и бездумного занятия, чем красить квартиру.

— Томми, так больше не может продолжаться.

— А я и не хочу, чтобы так продолжалось. Я хочу выйти замуж за тебя. Хочу иметь ребенка. Мне ведь уже тридцать четыре года.

— Я знаю, что тебе тридцать четыре года! Ты достаточно часто об этом говоришь!

— Ты отнял у меня годы жизни.

— Всего три года, моя дорогая.

— Ты обязан расплатиться за них.

— Никто за такие вещи ни с кем не расплачивается.

— Ты преследовал меня…

— Не передергивай. Это ты преследовала меня.

— Я хочу ребенка.

— Ну, так пойди и сделай его с кем-нибудь еще.

— Ты выражаешься так грубо, так вульгарно, пользуешься таким отвратительным словарем специально для того, чтоб сделать мне больно. Так ведь? Так ведь? Так ведь?

— Да перестань ты задавать мне эти идиотские, никчемные вопросы!

— А теперь кто кричит?

— Ты просто уходишь от спора, не желаешь слушать ничего, что тебе не правится.

— Я что-то не заметила, чтоб мы спорили. Я люблю тебя. И мне не нужен чей-то ребенок. Я хочу иметь ребенка от тебя…

— Ну, а я не хочу иметь этого чертова ребенка и не хочу жениться, и раз ты хочешь того и другого, значит, мы должны расстаться.

— Мы не можем расстаться.

— Если бы я мог заставить тебя поверить, что можем, все было бы в порядке.

— Вот почему я никогда этому не поверю. Мы оба друг для друга — последний шанс.

— Возможно, я — твой последний шанс. Но ты — не мой последний, слава тебе Господи! Послушай, Томми, отпусти ты меня. Пусть это будет кусок, отрезанный чистым ножом, а не мясо, выдранное с кровью.

— Ты теперь никогда не бываешь со мной хорошим…

— Как же я могу быть хорошим, когда я в капкане?

— Ни в каком ты не в капкане — так ведь про кого угодно можно сказать. Мы с тобой оба могли бы быть свободны, если бы…

— Кто тебе вообще говорит про свободу?

— Ты, ты же сказал, что сидишь в капкане.

— Плевал я на свободу, по моему глубокому убеждению, никакой свободы нет — просто мне не правится чувствовать себя связанным по рукам и ногам.

— Вообще-то почти все браки оставляют желать лучшего и…

— При том, что я вовсе не хочу жениться, ты едва ли уговоришь меня, признавая, что и наш брак будет никудышным.

— Я так не говорила, и для меня наш брак не будет никудышным, потому что я люблю тебя…

— Не нужна мне твоя любовь, Томкинс, так что этим ты меня не возьмешь. Боюсь, сегодня ты не отличаешься понятливостью.

— Но в чем причина — почему ты все портишь?

— Никакой у меня нет причины! Просто любовь может кончиться. Это — одна из кошмарных особенностей человеческой жизни. Да и вообще ты интересовала меня лишь чисто физически.

— Ах ты, паршивый врун! Есть у тебя причина все портить. Кристел.

— Нет, не Кристел. Советую быть поосторожнее, Томми.

— Она выходит замуж за Артура Фиша?

— Нет.

— Значит, ты не позволяешь.

— Осторожнее. Ты что, хочешь, чтоб я что-нибудь разбил?

— Ты считаешь, что всегда можешь справиться со мной, стоит только начать буйствовать, да? Как же тебе должно быть стыдно! Я, кстати, склеила ту вазочку, которую ты разбил. Смотри. Вещи, оказывается, можно склеить.

— Не пытайся меня растрогать — в душу ко мне тебе все равно не залезть. Ты говоришь так, будто в наших отношениях есть отдельные сложности и если их устранить, мы жили бы потом счастливо до конца своих дней, но все это не так, не так! Господи, да неужели ты не видишь, разницы между большим и малым? Правда, ни одна женщина, наверно, не способна ее увидеть.

— Кто теперь философствует?

— Не выводи меня из себя. Не хочу я жениться на тебе, даже спать с тобой больше не хочу; человеческие отношения не могут длиться долго, и наша связь исчерпала себя. Ничего не осталось — ни тайного влечения, ни даже поводов для препирательств.

— Почему же мы в таком случае препираемся?

— Потому что ты не желаешь смотреть фактам в лицо.

— Я тебе скажу, почему мы препираемся. Потому что мы с тобой связаны одной веревочкой. Ты не можешь расстаться со мной. Ты способен только болтать об этом. Если бы ты в силах был уйти, ты бы ушел. А вместо этого мы препираемся, чтобы ты мог делать вид, будто хочешь уйти и не уходишь. Почему бы тебе не посмотреть некоторым фактам в лицо?

— Если ты хочешь, чтобы я показал тебе, как уходят…

— Прекрасно. Ты, значит, не придешь в следующую пятницу — я так должна тебя понимать?

Наступило молчание — лишь окопные рамы подрагивали от порывов западного ветра, который чуть-чуть касался их, словно боясь своей силы, да по стеклам причудливым узором стекали ручейки дождя. До начала ссоры, пока у нас еще не пропал аппетит, мы приступили было к ужину (бараньи котлеты со спаржевой капустой) и немало выпили. Но и сейчас продолжали потягивать вино. Я научил Томми пить. Мы сидели за круглым столом, накрытым прелестной французской скатертью из ярко-красной ткани, густо усеянной маленькими зелеными листочками. Горели натыканные среди безделушек лампы — совсем как в лавке. Маленькая ручка Томми с пальцами, унизанными тонкими серебряными колечками с эмалью, поползла по столу ко мне. Своим вопросом Томми затянула на моей шее петлю. Ситуация складывалась привычно безнадежно. Томми во многом была права. Она действительно оказалась для меня неожиданным подарком судьбы. После того, как я оставил мысль о возможности общения с людьми, эта умная маленькая шотландочка с неясным голосом сумела все-таки найти щель в моем панцире. Потому что была умна. Она умела спорить, обладала хорошей памятью, все время будоражила мой ум, — с ней было интересно препираться даже по поводу нашего расставания. Создавалось впечатление, что препирательства эти, как она и сказала, заменяли расставание — во всяком случае, так было сегодня. При ее хорошем образовании, богатом словарном запасе и остром умишке она могла бы пробиться в жизни, если бы театр не сгубил ее. Она была пытливая и отважная и пыталась удержать меня не слезами, а словами. Мы действительно понимали друг друга, а это не так часто встречается, и теперь, отказавшись играть с нею в любовь, я тем не менее наслаждался игрой в слова — просто потому, что это была для меня одна из редких возможностей общения с другим человеком. Только дальше этого дело все равно не шло. Моя специфическая жажда обособленности неуклонно и властно тянула меня прочь от нее, моя боль тянула меня в свои одинокие объятия, прочь из этой чуждой мне атмосферы маленьких радостей. Мне хотелось теперь раз и навсегда избавиться от этих уз и поставить точку. Это стало бессмысленным, пустым времяпрепровождением. И, однако же, в тот вечер — да еще потому, что я был так измотан, я не мог сказать, что не приду в будущую пятницу. Такой подвиг был выше моих сил.

— Приду.

— Вот видишь! Ясно тебе! Просто тебе правится устраивать потасовки! — Она сказала: «потаски».

— Ничего подобного. Подумай о том, что я сказал, пожалуйста. Надо все это кончать, Томми. И говорить, что мы останемся друзьями, тоже пи к чему. Пока мы будем встречаться, ты по-прежнему будешь любить меня, а это-то как раз и безнадежно, особенно если ты хочешь иметь ребенка. Нельзя так с тобой поступать.

— Ты так говоришь, чтобы я поверила, будто с твоей стороны это альтруизм!

— Какое, черт подери, имеет значение, что это такое. Наши отношения пришли к концу. А теперь я отправляюсь домой.

— Тебе рано уходить: еще нет и десяти.

— Если я останусь, я разозлюсь и что-нибудь разобью. К тому же ты простужена.

— Ничего подобного. Но раз так — уходи. Увидимся завтра… У Кристел… или я тебя там не увижу?

Раз в месяц по субботам в шесть часов вечера Кристел приглашала Томми на бокал вина.

— Возможно, увидишь. Только не зарази этой своей чертовой простудой Кристел. Если завтра утром ты обнаружишь…

— Ах, ты только и знаешь командовать и устанавливать правила!

— Спокойной ночи!

Я побежал вниз по лестнице, на ходу натягивая плащ. На улице шел холодный мелкий дождь и свет фонарей расплывающимися пятнами отражался на мокром асфальте. Я двинулся пешком в северном направлении. Я был расстроен и взволнован. А завтра предстояла суббота. Оказалось, что я привязан к юной Томазине куда больше, чем предполагал, когда решал, исходя из столь прекрасных побуждений, расстаться с ней. Приходила ли мне когда-нибудь мысль жениться на Томми и укрыться в скорлупе супружеской жизни с ней, что было бы равносильно самоубийству, которого я не мог из-за Кристел совершить? Нет. Жизнь ведь не кончается, даже когда человек вступает в самый безнадежный из браков; она течет себе, серая и будничная, побуждая к жестокости, — жизнь в преступлении. Настолько-то плохим я уж не был. К тому же узы, привязывавшие меня к Кристел, исключали смерть посредством брака. Конечно, вначале я солгал Томми. Чтобы проложить путь к ее постели, я нагромоздил слишком много вселяющих надежду полуправд. Я поставил себя в ложное положение и, по-видимому, не смогу из него выбраться до тех пор, пока боль не приведет меня в такое исступление, что я готов буду схватиться за топор. Здраво рассуждая, я понимал, что еще не достиг той стадии, когда прибегают к топору. Тем не менее я не в состоянии был сочувствовать Томми, а это страшно, когда так лишают сочувствия, — ведь это все равно что отказать в сочувствии умирающему. И все же мне придется еще немного подождать, прежде чем я смогу полностью покончить с Томазиной Улмайстер. Было тут и еще одно соображение. По причинам, которые я вкратце изложу, мне не хотелось рвать с Томми до тех пор, пока я не выясню, какие чувства питает Кристел к Артуру Фишу.