"Лев Толстой" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)Глава 5 Смятение юностиПервой заботой Льва по возвращении в Ясную Поляну было просить вернуться сюда тетушку Toinette. В свои девятнадцать лет он не нуждался более ни в каких опекунах и мог самостоятельно выбрать того, кто вел бы его хозяйство. Тетушка с благодарностью приняла приглашение и с удовольствием снова заняла две комнатки на первом этаже, повесила в углу иконы, разложила на комоде коробочки с финиками, конфетами, печеньем и коринками.[53] Некоторое время спустя, успешно сдав выпускные экзамены в университете, в старый дом возвратились Сергей и Дмитрий. Николай присоединился к ним, воспользовавшись предоставленным ему в виде исключения отпуском по семейным обстоятельствам. Теперь они могли поделить наследство. По закону дочь имела право лишь на четырнадцатую часть движимого и восьмую часть недвижимого имущества, оставшегося от родителей, остальное поровну делилось между сыновьями. Молодым людям это показалось несправедливым, и было решено, что сестра Мария, так же, как и каждый из них, получит пятую часть наследства. Годом ранее они уже обсуждали, как распределить земли. Старший, Николай, выбрал Никольское, Сергей, большой любитель лошадей, получил имение и конный завод в Пирогове, Мария – 904 десятины[54] земли и 150 душ в этом же имении, Дмитрий – Щербачевку, расположенную в Курской губернии, Льву досталась Ясная Поляна и прилегающие к ней деревни, всего 1470 десятин и 330 душ. Когда Сергея спрашивали, почему Лев предпочел Ясную всем другим владениям, он отвечал, что это считалась самой неважной частью наследства. Акт о разделе имущества был подписан 11 июля 1847 года, и почти сразу братья разъехались. Мария тоже не задержалась – в ноябре она должна была выйти замуж за своего кузена, Валерьяна Петровича Толстого, и начать жить с ним в его имении Покровское. Ставшему единоличным хозяином Ясной и ее обитателей, Льву ежедневно приходилось вникать во все новые сферы деятельности. Поначалу решил усовершенствовать обработку сельскохозяйственной продукции и построил по собственным чертежам механическую молотилку. Запущенная в присутствии крестьян, машина задрожала, заскрипела, запыхтела, но ничего не смолотила. Обескураженный, он обратил внимание с техники на помощь крестьянам. Ему нравилась идея их духовного возрождения, но на деле пришлось усомниться в своих теориях. Управляющие с раболепной улыбкой выслушивали его план социального переустройства, но только он заканчивал свои речи, показывали ему до того запутанные счета, что невозможно было разобраться – они ли мошенничают или хозяин неспособен управлять имением. К тому же юный Толстой был слишком застенчив, чтобы спорить, кричать и прогнать вон из кабинета все это жулье. В результате, лишившись сил к сопротивлению, сквозь зубы давал согласие на то, что осуждал. С другой стороны, когда пытался внушить мужикам мысль о возвышенной и богатой жизни, чувствовал, что нарушает их устои. Его увещеваниям и любви противостояла вековая инерция, столетия рабства не прошли бесследно: крестьяне отказывались расстаться со своим полуживотным состоянием ради достижения какого-то благополучия и смотрели на молодого барина как на сумасшедшего. Например, у Ивана Чурисенка обваливалась изба, но когда пораженный ее плачевным состоянием Лев предложил построить новый дом, несчастный умолял не трогать его и оставить в родном углу с привычной грязью. Другой крестьянин хотел продать лошадь, утверждая, что та слишком стара для работы. Желая оказать ему услугу, хозяин решил купить животное, но обнаружил, что оно еще очень крепкое и мужик хотел избавиться от скотины, чтобы не возделывать свое поле. Кучер и его сыновья вздыхали, что работа не приносит им никакого дохода в сравнении с тем, что получали землепашцы. Когда же барин предложил им на очень выгодных условиях тридцать десятин собственных земель для обработки, отказались из боязни, что он наживется за их счет. В деревне не было школы, никто не умел читать, повсюду царили нерадение, невежество, болезни, леность и хитрость. Из года в год повторялось одно и то же, и никто ничего не предпринимал, чтобы изменить жизнь к лучшему. Возможно ли было в одиночку справиться с такой нищетой? Но нельзя было не заниматься этим. Крепостные и их владелец были нераздельны. Когда господин долго не появлялся в деревне, крестьяне сами шли повидать его. «Тут была и оборванная, растрепанная и окровавленная крестьянская женщина, которая с плачем жаловалась на свекора, будто бы хотевшего убить ее; тут были два брата, уж второй год делившие между собой свое крестьянское хозяйство и с отчаянной злобой смотревшие друг на друга; тут был и небритый седой дворовый с дрожащими от пьянства руками, которого сын его, садовник, привел к барину, жалуясь на его беспутное поведение; тут был мужик, выгнавший свою бабу из дома за то, что она целую весну не работала; тут была и эта больная баба, его жена, которая, всхлипывая и ничего не говоря, сидела на траве у крыльца и выказывала свою воспаленную, небрежно обвязанную каким-то грязным тряпьем, распухшую ногу».[55] Справившись с замешательством, молодой человек повышал голос и с высоты своего незнания наказывал одних, утешал других. Затем, «испытывая какое-то смешанное чувство усталости, стыда, бессилия и раскаяния»,[56] шел к себе в комнату. Тем не менее, пытаясь облегчить жизнь крепостным, Лев вовсе не был противником рабства. «Мысли о том, что этого не должно было быть, что надо было их отпустить, среди нашего круга в сороковых годах совсем не было, – напишет он в „Воспоминаниях“.[57] – Владение крепостными по наследству представлялось необходимым условием…» Потеряв надежду на преобразования, о которых мечтал, Толстой стал думать, что, пожалуй, надо оставить крестьян в покое, пусть они продолжают прозябать, управляющие извлекут из ситуации свою выгоду, а имение вновь погрузится в сон. «Разве богаче стали мои мужики? образовались и развились они нравственно? Нисколько. Им стало не лучше, а мне с каждым днем становится все тяжелее, – думает герой „Утра помещика“ Нехлюдов. – Если б я видел успех в своем предприятии, если б я видел благодарность… но нет, я вижу ложную рутину, порок, недоверие, беспомощность. Я даром трачу лучшие годы жизни». «Легче самому найти счастие, чем дать его другим». В деревне, как и в городе, Лев продолжает читать все, что попадает под руку, и делать заметки по самым разным поводам. Любя точность, он составляет перечень своих литературных открытий, фиксируя степень восхищения, которое то или иное произведение у него вызвало. Евангелие от Матфея. Нагорная проповедь. Огромное. Стерн. «Сентиментальное путешествие». Очень большое. Руссо. «Исповедь». Огромное. «Эмиль». Огромное. «Новая Элоиза». Очень большое. Пушкин. «Евгений Онегин». Очень большое. Шиллер. «Разбойники». Очень большое. Гоголь. «Шинель», «Невский проспект», «Вий». Большое. «Мертвые души». Очень большое. Тургенев. «Записки охотника». Очень большое. Дружинин. «Полинька Сакс». Очень большое. Григорович. «Антон Горемыка». Очень большое. Диккенс. «Давид Копперфильд». Огромное. Лермонтов. «Герой нашего времени», «Тамань». Очень большое. Прескотт. «Завоевание Мексики». Большое. В этом перечне очень разных произведений два посвящены мужикам – «Антон Горемыка» и «Записки охотника». Льва восхищало, что, например, у Григоровича мужик не был больше частью пейзажа, но знатоком жизни и что автор говорил о своем неприметном герое «не только с любовью, но с уважением и даже трепетом».[58] Что касается рассказов Тургенева, они покорили его и стилем, и благородной мыслью о равенстве. Позже он скажет, что «Записки охотника», «Антон Горемыка» и «Хижина дяди Тома» внесли свой вклад в искоренение рабства в мире. Но и другое рабство занимает его теперь – зависимость от плоти. Юношу раздражало, что он столь чувствителен к женским прелестям. «Ах, трудно человеку развить из самого себя хорошее под влиянием одного только дурного», – отмечено в «Дневнике» 14 июня 1847 года. В то время, когда Толстой пытается подавить в себе молодое, весеннее возбуждение, подогреваемое жарой, пением птиц, видом работающих на полях крестьянок, в Ясную приезжают Дунечка[59] с мужем. Лев всегда смотрел на нее как на сестру, мысль о том, что она еще и женщина, никогда не приходила ему. И вот она вернулась, молодая жена, чтобы провести несколько дней у него в гостях вместе с мужем. Для супругов готовят комнату, и молодой человек не может отогнать от себя картины их близости. В «Дневнике» появится запись: «Вчера я был в хорошем расположении духа и остался бы верно к вечеру доволен собою, ежели бы приезд Дунечки с мужем не сделал бы на меня такого большого влияния, что я сам лишил себя счастия быть довольным собою». Выражения «Я доволен собою», «Я недоволен собою» часто выходят из-под его пера, обозначая реакцию на заслуживающие порицания поступки. Крепкое здоровье, ненасытная жажда жизни требовали, как ему казалось, одиноких минут «очищения». Иначе можно попасть во власть самых низменных желаний. Но едва с трудом удавалось избавиться подобным образом от наваждений, связанных с женщинами, они вновь появлялись, и еще более бесстыдные. Как если бы мстили за то, что хотел без них обойтись. Негодуя, он пытался покорить их диалектикой, выйти победителем из этой схватки. Не в силах забыть о Дунечке, записывает 16 июня: «Дойду ли я когда-нибудь до того, чтобы не зависеть ни от каких посторонних обстоятельств? По моему мнению, это есть огромное совершенство; ибо в человеке, который не зависит ни от какого постороннего влияния, дух необходимо по своей потребности превзойдет материю, и тогда человек достигнет своего назначения. Я начинаю привыкать к 1-му правилу, которое я себе назначил, и нынче назначаю себе другое, именно следующее: смотри на общество женщин как на необходимую неприятность жизни общественной и, сколько можно, удаляйся от них. В самом деле, от кого получаем мы сластолюбие, изнеженность, легкомыслие во всем и множество других пороков, как не от женщин? Кто виноват, что мы лишаемся врожденных в нас чувств: смелости, твердости, рассудительности, справедливости и др., как не женщины?» Высказав накипевшее, почувствовал себя лучше, как вдруг странное разочарование овладело им. Ему показалось, что нет никакой необходимости записывать свои каждодневные впечатления. Без сожаления убрал в ящик свою тетрадь, где та затерялась среди других бумаг. Он вернется к «Дневнику» только через три года. Лев планировал пробыть в Ясной Поляне как минимум два года рядом с дорогой тетушкой Toinette. Но ожидания по переустройству жизни не сбылись, и через полтора года деревня начала раздражать его. Он читал, скучал, мечтал о городе, женщинах, огнях… Осенью 1848 года, когда крестьяне засели у себя в избах, а дождь со снегом беспрестанно трепал деревья, яснополянский отшельник решил ехать в Москву. В городе провел несколько недель, за которые успел завести новые знакомства и сильно проиграться в карты, потом, в конце января 1849 года, неожиданно отправился в Санкт-Петербург, куда собирались его друзья Озеров и Ферзен. Поначалу чувствовал себя чужим в европеизированной столице – туманной, сырой, изрезанной проспектами, на которых скучали под северным небом прекрасные дворцы. Казалось, что идущих по улицам прохожих тянет за собой невидимая нить, приводя, против их воли, к месту службы. Ни одного знакомого лица. Почти нет деревьев. Только гранит, мрамор, бронза. Эта строгость возродила в нем вкус к учебе. Он поздравлял себя с тем, что оказался в городе, где все говорит о порядке, службе, карьере, и, всегда открытый новым надеждам, 13 февраля 1849 года он пишет брату Сергею, что решил держать экзамен на звание кандидата в Петербургском университете, потом служить, и если экзамена не выдержит, так как все может случиться, то и с 14-го класса начать служить: «Я знаю, что ты никак не поверишь, чтобы я переменился, скажешь: „Это уже в 20-й раз, и все пути из тебя нет, самый пустяшный малый“; нет, я теперь совсем иначе переменился, чем прежде менялся: прежде я скажу себе: „Дай-ка я переменюсь“, а теперь я вижу, что я переменился, и говорю: „Я переменился“». Вскоре он подтверждает свои намерения в письме тетушке:[60] «…петербургский образ жизни мне нравится. Здесь у каждого свое дело, каждый работает и занят своими делами, не беспокоясь о других. Хотя подобная жизнь суха и эгоистична, тем не менее она необходима нам, молодым людям, неопытным и не умеющим браться за дело. Жизнь эта приучит меня к порядку и деятельности, двум необходимым качествам, которых мне решительно недостает, словом, к положительной стороне жизни. Что касается моих планов, вот они: прежде всего хочу выдержать экзамен на кандидата в Петербургском университете; затем поступить на службу здесь или в ином месте, смотря как укажут обстоятельства… Не удивляйтесь всему этому, дорогая тетенька, во мне большая перемена; я не в том экзальтированном философском настроении, за которое Вы меня так часто бранили в Ясном…» Действительно, он принимается за работу, готовится к экзаменам и даже сдает один или два из них, но внезапно решает от следующих отказаться – снова увлечение юридическими науками оказалось мимолетным. Слишком много удовольствий и забот, им сопутствующих, отвлекали его. Прежде всего, карточные долги, которые составляли уже огромную сумму. В поисках денег Лев обращается к Сергею, которому два месяца назад писал, что стал другим человеком. В письме к нему от 1 мая 1849 года, которое просит прочесть в одиночестве, признается в своем проигрыше. Без сомнения, он боялся, как бы его адресат не рассказал все тетушке. «Ты, я думаю, уже говоришь, я самый пустяшный малый; и говоришь правду. Бог знает, что я наделал! Поехал в Петербург безо всякой причины, ничего там путного не сделал, только прожил пропасть денег и задолжал. Глупо. Невыносимо глупо. Ты не поверишь, как меня это мучает. Главное долги, которые мне нужно заплатить и как можно скорее, потому что ежели я их заплачу не скоро, то я сверх денег потеряю и репутацию. Ради Бога, сделай вот что: не говоря теткам и Андрею,[61] почему и зачем, продай Воротынку…[62] Мне до нового дохода необходимо 3500 рублей серебром… Я знаю, ты станешь охать и ахать, но что же делать, глупости делают раз в жизни. Надо было поплатиться за свою свободу и философию, вот я и поплатился. Некому было сечь. Это главное несчастие». Этого пытавшегося облагодетельствовать мужиков человека не смущает, что для уплаты карточного долга придется продать два десятка мужчин, женщин, детей вместе с лесом, землей и скотиной. Поступает, как велят нравы той эпохи. Все можно, лишь бы не прослыть неплатежеспособным в глазах кредиторов, поверивших его слову. Но надежда не потеряна. Никто не в состоянии так быстро поправить дела, как он сам после своего поражения. Еще вчера видел себя кандидатом, чиновником, дипломатом… Какое заблуждение! Станет военным, точнее, офицером конной гвардии. Момент для этого, казалось ему, выбран удачно: Николай I, разгневанный событиями 1848 года во Франции, собирался послать армию в Венгрию, чтобы подавить народное движение, возглавляемое Кошутом, и помочь укрепиться на троне молодому императору Францу-Иосифу. Прекрасная возможность прославиться, служа Отечеству! Конечно, при этом придется сражаться с теми, кто провозглашает республиканские идеи. Но все это иностранные, французские штучки, которые не должны беспокоить русский ум. Толстой, который восхищался Монтескье и Руссо и желал счастья обездоленным, оставался глух к отзвукам революции 1848 года, грядущая военная кампания подогревала боевой пыл юноши. Среди товарищей по игре не было никого, кто мог бы заняться его политическим образованием. Ближайший друг того времени – Константин Иславин – кутила, распутник, не имевщий собственного дома, не признававший никакой работы, смотрел на жизнь легко, транжирил деньги, которые вымогал у своего отца. Присутствие рядом этого весельчака мешало завести знакомых, исповедующих другие нравственные ценности. Лев вовсе не был поражен, узнав, что в ночь на 23 апреля 1849 года были схвачены и брошены в тюрьму молодые люди, возглавляемые служащим Министерства иностранных дел Петрашевским, по подозрению в антигосударственном заговоре. Некоторые из них были немного знакомы ему. Милютин и Беклемишев, например. Поговаривали, что с ними был и Федор Михайлович Достоевский, первый роман которого «Бедные люди» наделал шуму в 1846 году. Толстой никогда с ним не встречался, и его совершенно не заботило, талантлив ли автор и действительно ли виновен. В то время он так далек от искусства, литературы и принципов ненасилия! «Больше всего я надеюсь на юнкерскую службу, – пишет Сергею. – Она меня приучит к практической жизни, и nolens volens мне надо будет служить до офицерского чина. С счастием, т. е. ежели гвардия будет в деле, я могу быть произведен прежде двухлетнего срока». Через несколько дней намерения его резко меняются: он говорил брату, что поступит на военную службу только при условии, что война окажется серьезной. Видимо, теперь ему так не кажется, и внезапно отказывается служить, свое спасение намерен искать не в Венгрии, а в Ясной Поляне, в работе и сосредоточенной, отрешенной жизни. К тому же, рассерженный тратами брата, Сергей согласился помочь, если тот вернется в имение. Двадцать шестого мая 1849 года Лев пишет тетушке Toinette, как всегда по-французски: «Простите, дорогая тетенька, я презренный, я дурной, причиняя Вам страданья; знаю, что причина Вашего горя – я, и решаюсь вернуться к Вам как можно скорее и не расставаться больше с Вами, разве изредка на несколько недель». Он уезжает из Санкт-Петербурга в начале июня, вернув деньги нескольким кредиторам, но не выплатив значительные долги ресторану Дюссо, портному Шарме и трем-четырем слишком доверчивым друзьям. Тетушка встретила его с распростертыми объятиями, она знала обо всем и ни в чем не упрекала – карточные долги случались в дворянских семьях, скорее было не вполне нормально, когда молодой человек не проигрывался и не имел какой-нибудь связи. Тем не менее, увидев все это в цифрах, была несколько обескуражена – Лев во всем так чрезмерен! Она хмурила брови, но сердце ее сжималось от нежности. К несчастью, он приехал не один – привез с собой из Санкт-Петербурга «пьющего талантливого немца-пианиста Рудольфа», которого считал гением. Лев вообразил, что, слушая его виртуозную игру, сможет стать композитором. И в порыве энтузиазма серьезно подумывал о написании трактата «Основные начала музыки и правила к изучению оной». Пока же наигрывал сочинения самого Рудольфа, например «Кавалерийскую рысь». Меломаны, опьяненные гармонией, засиживались до поздней ночи. Но Рудольф пьянел еще и от водки, а его руки все чаще покидали клавиатуру, явно предпочитая служанок, поэтому пришлось отказаться от его присутствия. Тут тетушка вспомнила, что и сама когда-то была превосходной музыкантшей, и, чтобы угодить племяннику, вновь села за инструмент. В четыре руки они играли его любимые этюды и сонаты. Это были волшебные мгновения. Молчаливое восхищение отцом она перенесла на сына, иногда в разговоре называла его Николаем, что очень нравилось Льву. Ей было за пятьдесят, она располнела, волосы поседели, но ее глаза цвета агата были все так же живы и веселы. Почти каждый вечер молодой Толстой приходил к ней в комнату, садился на ковер рядом с креслом, жевал конфетки и финики, помогал раскладывать пасьянсы под взглядом Спасителя в серебряном окладе. «Знаешь, при каждой встрече с тетей Toinette я нахожу в ней все больше и больше достоинств. Единственный недостаток, который в ней можно признать, это чрезмерная романтичность. Происходит это от ее горячего сердца и от ума, которые нужно было бы куда-нибудь направить, а за неимением этого она всюду отыскивает романтизм», – писал Лев брату Николаю в 1846 году. Тетушка же отмечала в своем дневнике, что нежность племянника заставляет забыть о жестоком страдании, которое мучает ее сердце, что он «свет ее жизни» и жить без него она не может. В черновике одного из писем признается, что, когда он сидел подле нее, смотрела на него всей своей душою, всеми своими чувствами, вся превратилась в один взгляд и не могла произнести ни слова, душа была так полна, что она забыла обо всем. Но любовь не мешала тетушке трезво взглянуть на ее Левочку, который, говорила она, подвержен искушениям и должен заводить романы, чтобы избавиться от избытка энергии. Привязанная к нему как женщина, заменившая мать, и перенеся на него чувства, которые питала к его отцу, казалось, тетушка должна была бы опасаться, как бы другая не завладела им. Но она была выше столь мелочной ревности. Напротив, ей казалось, что обожаемый племянник живет слишком благоразумно. Мечтала о блестящей и беспутной жизни, которую он должен вести в соответствии с нравами эпохи. «Добрая тетушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, – напишет Лев Толстой в „Исповеди“, – всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтобы я имел связь с замужнею женщиной: „Rien ne forme un jeune homme comme une liason avec une femme comme il faut“;[63] еще другого счастия она желала мне – того, чтобы я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья – того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня, вследствие этой женитьбы, было как можно больше рабов». Ни один из этих прожектов не казался молодому человеку слишком чудовищным, но никакой и не увлекал его. Он уже давно отказался от уединенных занятий, но если женщины и манили его, то только те, которых легко завоевать и так же легко бросить. Он стал проявлять интерес к служанке тетушки – Гаше,[64] существу чистому и наивному. Черные, как смородина, глаза, улыбка на бархатных губах, белый фартучек, прикрывавший маленький животик, – он приходил в волнение от каждого ее движения, звука голоса. Подстерегал ее в коридорах, несколько раз поцеловал и однажды ночью умолил открыть ему дверь. Он проскользнул к ней в комнату и сжал в объятиях дрожавшее тело, съежившееся под рубашкой из грубого полотна. Утолив желание, почувствовал отвращение и усталость. «Что же: большое счастье или большое несчастье случилось со мной? – спрашивал себя. – Всегда так, все так».[65] Тетушка не замедлила узнать об этом его приключении и была возмущена, но не племянником, а служанкой, и удалила несчастную из дома. «Я соблазнил ее, ее прогнали, и она погибла», – говорил Толстой своему биографу Бирюкову. История с Гашей вспоминалась ему, когда он писал свой роман «Воскресение», где молодая девушка, соблазненная племянником своей благодетельницы, вынуждена, забеременев, покинуть дом, заниматься проституцией, жить в нужде, пойти на воровство. Впрочем, вопреки утверждениям Толстого, судьба Гаши не имела ничего общего с участью Катюши Масловой. Совершив «ошибку», она стала горничной в доме сестры Льва Николаевича – Марии Николаевны, завоевала ее доверие и помогала растить детей. Еще одна служанка привлекла внимание молодого барина и удостоилась его расположения – Дуняша, впоследствии ставшая женой управляющего по фамилии Орехов. Когда ему было уже шестьдесят девять, Толстой, совершив прогулку верхом по знакомым местам, записал в «Дневнике»: «Ехал мимо Закут. Вспомнил ночи, которые я проводил там, и молодость, и красоту Дуняши (я никогда не был в связи с нею), сильное женское тело ее. Где оно? Уже давно кости».[66] Он признавался и в близости с женщиной из деревни. Быть может, как герой его рассказа «Дьявол» Иртенев, он встречался с ней в лесной караулке? Иртенев поступал так оттого, что это «было необходимо для физического здоровья и умственной свободы». Приходившая к нему была «в белой вышитой занавеске, красно-бурой паневе, красном ярком платке, с босыми ногами, свежая, твердая, красивая». Благодаря ей, по словам автора, «устранилась эта важная прежде неприятность деревенской жизни – невольное воздержание». Но то, что казалось Иртеневу интрижкой, мимолетным увлечением, стало страстью. Сам Толстой этой участи избежал и, забавляясь, сохранял необходимую для работы ясную голову. Каждый раз, приступая к новой деятельности, он испытывал потребность написать трактат по интересующему вопросу. На смену труду, посвященному музыке, пришел написанный по-французски о гимнастике – в его распорядке по утрам упражнения на развитие гибкости, затем настал черед работы о картах, ведь проиграно было немало. Можно было бы заняться и бытописанием цыганок, так как с некоторых пор Лев навещал цыганский хор в Туле. Расстояние от Ясной до города было небольшим, дорога хорошая. Официально ездил туда время от времени по делам, будучи приписан канцелярским служащим к дворянскому депутатскому собранию Тулы. На самом деле сбегал с собраний в игорные дома и к девкам. Брат Сергей, разделявший его страсть к цыганкам, был влюблен в певицу Машу Шишкину – девушку семнадцати лет, маленькую, гибкую, с жгучими черными глазами, глубоким голосом. Она стала его любовницей. Выкупив ее за значительную сумму у владельца хора, Сергей мечтал поселить Машу в своем имении Пирогово и порвать со светом, если соседи окажут ей дурной прием. Лев не был влюблен в какую-то одну цыганку, все они вызывали у него одинаковое восхищение и одинаковое желание. Их хриплое пение волновало его до слез. «Хор замолк вдруг неожиданно, – напишет он в „Святочной ночи“. – Снова первоначальный аккорд, и тот же мотив повторяется нежным сладким звучным голоском с необыкновенно оригинальными украшениями и интонациями, и голосок точно так же становится все сильнее и энергичнее, и, наконец, передает свой мотив совершенно незаметно в дружно подхватывающий хор». Герой «Живого трупа» говорит о пении цыган: «Это степь, это десятый век, это не свобода, а воля… И зачем может человек доходить до этого восторга, а нельзя продолжать его?.. Ах, Маша, Маша, как ты мне разворачиваешь нутро все». Когда юноша возвращался с этих ночных празднеств, в голове мешался плач гитары, запах дыма, силуэты девушек в цветастых платьях, привкус шампанского, бездонная грусть, желание уйти на край света, полюбить кого-то, умереть, возродиться, напиться чистой воды и вновь вернуться к цыганам. Он записывает в «Дневнике»: «Кто водился с цыганами, тот не может не иметь привычки напевать цыганские песни, дурно ли, хорошо ли, но всегда это доставляет удовольствие; потому что живо напоминает».[67] Дома Толстой с наслаждением возвращался к тишине, однообразию повседневной жизни, доброму лицу ожидавшей его тетушки. «После дурной жизни в Туле у соседей, с картами, цыганами, охотой, глупым тщеславием, вернешься домой, придешь к ней, по старой привычке поцелуешься с ней рука в руку, я – ее милую, энергическую, она – мою грязную, порочную руку, поздоровавшись, тоже по старой привычке, по-французски, пошутишь с Натальей Петровной и сядешь на покойное кресло. Она знает все, что я делал, жалеет об этом, но никогда не упрекнет, всегда с той же лаской, любовью. Сижу на кресле, читаю, думаю, прислушиваюсь к разговору ее с Натальей Петровной. То вспоминают старину, то раскладывают пасьянс, то замечают предзнаменования, то шутят о чем-нибудь, и обе старушки смеются, особенно тетенька, детским милым смехом, который я сейчас слышу».[68] Но, делая вид, что увлечена разговором с Натальей Петровной, тетушка Toinette украдкой наблюдала за племянником. Она слишком хорошо его знала, чтобы не понимать, что скоро тот покинет ее. Однажды, проиграв 4000 рублей молодому землевладельцу Огареву, Лев впал в панику. К счастью, ему удалось отыграть все до последней копейки. Это дало ему повод думать, что стал он «уже слишком холоден», и только изредка, когда ложится спать, находят на него минуты, где чувство просится наружу, то же и в минуты пьянства. И он дает себе слово не напиваться. А значит, надо было бежать от Тулы и ее певиц в Москву, чтобы начать, наконец, добродетельную жизнь. Тотчас упаковал вещи. Пораженная быстротой этого решения, тетушка проглотила слезы, благословила путешественника, перекрестила его, велела принести провизию и вышла на крыльцо, чтобы смотреть вслед удаляющейся по аллее в сопровождении голых осенних деревьев повозке. В Москве Лев снял небольшую квартиру в районе Арбата: «Она состоит из четырех комнат – столовой, где у меня уже есть роялино, которое я взял напрокат; гостиная с диванами, стульями и столами, орехового дерева, покрытыми красным сукном, и украшенная тремя большими зеркалами; кабинет, где стоит мой письменный стол, бюро и диван, который напоминает мне все ваши споры об этой мебели, и еще комната, довольно большая, чтобы служить спальней и уборной, и, сверх того, маленькая передняя».[69] По моде того года он обзавелся санями – пошевнями, купил упряжь, которая казалась ему безупречно элегантной. Все это считалось совершенно необходимым, чтобы начать новую деятельность, – как всегда, ему хотелось двигаться вперед. Едва устроившись, 8 декабря 1850 года он возобновил «Дневник», в котором записал: «Перестал я делать испанские замки и планы, для исполнения которых недостает никаких сил человеческих. Главное же и самое благоприятное для этой перемены убеждений то, что я не надеюсь больше одним своим рассудком дойти до чего-либо и не презираю больше форм, принятых всеми людьми. Прежде все, что обыкновенно, мне казалось недостойным меня; теперь же, напротив, я почти никакого убеждения не признаю хорошим и справедливым до тех пор, пока не вижу приложения и исполнения на деле оного и приложения многими». Исходя из этого, он намечает план действий: «1) Попасть в круг игроков и, при деньгах, играть. 2) Попасть в высокий свет и, при известных условиях, жениться. 3) Найти место, выгодное для службы».[70] И, наконец, чтобы точнее определить роль, которую ему хотелось бы играть в свете, он составляет «правила для общества»: «…стараться владеть всегда разговором, говорить громко, тихо и отчетливо, стараться самому начинать и самому кончать разговор. Искать общества с людьми, стоящими в свете выше, чем сам… Не менять беспрестанно разговора с французского на русский и с русского на французский… На балу приглашать танцевать дам самых важных… Быть сколь можно холоднее и никакого впечатления не выказывать. Ни малейшей неприятности или колкости не пропускать никому, не отплативши вдвое».[71] Так яснополянский апостол превращается в карьериста. Его можно встретить повсюду: он наносит визиты генерал-губернатору Закревскому, Горчаковым, Волконским, Львовым, Столыпиным, Перфильевым, ездит верхом в манеже, раскланивается со знакомыми, гуляя в Сокольниках, ходит на концерты, в театры, на балы, обеды, занимается гимнастикой и фехтованием. Отмечая в «Дневнике», сколь пуста и глупа подобная жизнь, не делает ничего, чтобы от нее отказаться. Как и в Туле, он увлечен цыганами. Любя контрасты, с удовольствием сбегает со званого вечера, где в изобилии барышни на выданье, холодные закуски, музыканты во фраках, и отправляется со своими компаньонами по развлечениям во главе с Иславиным в кабаки с прекрасными цыганками – грозой невест, жен и матерей. Здесь поют, пьют шампанское, бьют бокалы и тратят деньги с восхитительным чувством, что совершаешь чудовищную, непоправимую, но дивную глупость. Торжественно обещав в «Дневнике» накануне Рождества 1850 года не ходить к женщинам, как того велит церковь, два дня спустя признает, что очень собою недоволен, так как ездил к цыганам. Двадцать девятого декабря пишет: «Живу совершенно скотски; хотя и не совсем беспутно, занятия свои почти оставил и духом очень упал… Утром писать повесть, читать и играть, или писать о музыке, вечером правила или цыгане». Цыганка Катя сидела у него на коленях, напевала его любимую песню «Скажи, зачем» и уверяла, что никогда и никого не любила так, как его. «Я в этот вечер от души верил во всю ее пронырливую цыганскую болтовню, был хорошо расположен, никакой Лев решает, что всему виной его беспутная жизнь, она не дает ему писать. Со времени его приезда в Москву карточные долги катастрофически росли. Он уговаривал себя, что сумеет все вернуть за два-три раза, если будет играть по определенной методике, изобретал экстравагантные расчеты, ни один из которых, к несчастью, не удался, вносил в «Дневник» все новые правила: «Менее, как по 25 к. сер., в ералаш не играть», «Играть только с людьми, состояние которых больше моего»… Надеясь, что сможет поправить свои дела за игрой, тратил все деньги, которые присылали из имения, заложил часы, приказывал рубить лес, пытался заложить каждый гектар своей земли и смиренно выслушивал тетушкины жалобы. «Дорогая тетенька! – писал он ей по-французски. – Все, что Вы говорите о страсти к игре, справедливо, и часто об этом сам думаю. Поэтому, я думаю, что больше играть не буду, – говорю „думаю“, а надеюсь скоро сказать Вам, что уверен, что не буду играть, но Вы знаете, как трудно бывает отказаться от той мысли, которая долго вас занимала».[72] Как-то, переживая особо трудный момент с деньгами, этот московский денди решает стать хозяином почтовой станции на пути между Москвой и Тулой, взяв ее в аренду. Он даже предпринимает шаги по получению разрешения на такого рода деятельность. Но несколько недель спустя оставляет эту затею из боязни потерпеть неудачу: овес дорог, а компаньон не слишком надежен. Стыдясь своей праздности, своего «ничтожества», начинает вести в «Дневнике» специальную рубрику о собственных слабостях на манер Бенджамина Франклина. Ежедневно в течение месяца занимается самобичеванием, на каждой странице обвиняя себя в тщеславии, самонадеянности, аффектации, лени, трусости, непостоянстве, необдуманности, подражании, обмане самого себя, торопливости, привычке спорить, слабости энергии, страсти к игре… Одержимый демоном самоанализа, Лев становится одновременно учеником и учителем. Учитель намечает план действий («с 8 до 10 писать, с 10 до 2-х достать денег и фехтовать. С 2 до 6 обедать где-нибудь, с 6 до ночи дома писать и никого не принимать») и делает выговор ученику, если он ему не следует. Ученик признает свои ошибки («Очень собою недоволен… Вел себя ни хорошо, ни дурно…») и обещает в следующий раз вести себя лучше. Ничто так не занимает Толстого, как он сам. «Дневник» – его зеркало, перед которым он гримасничает и ставит себе отметки. Другие интересуют его в связи с тем впечатлением, которое он на них производит. Молодой человек почти счастлив, считая себя средоточием пороков и предвкушая восхитительную работу, выполнив которую станет безупречен нравственно. С приближением весны он почувствовал воскрешение души. Видя пробуждающуюся природу, говорится в его письме тетушке, хочется и самому чувствовать себя вновь рожденным, сожалея о дурно проведенном времени, раскаиваясь в слабостях, будущее кажется ослепительно прекрасным. Лев спешит забыть товарищей по развлечениям с усталыми лицами, зеленое сукно, сигарный дым, цыган, пустые бутылки и вернуться к тишине природы в Ясную Поляну, где распускаются деревья. Провести Пасху в Ясной вместе с родными! На этот раз там будет и Николай, артиллерийский офицер, который служит на Кавказе и получил отпуск на шесть месяцев. Николай вернулся 22 декабря 1850 года, Лева тогда же ездил повидать его в Покровское, где должна была родить сестра Мария.[73] Встреча со старшим братом, которого не видел четыре года, поразила его и вспоминалась со смешанным чувством восхищения и недовольства. Николаю исполнилось 27, в своей офицерской форме он казался человеком с большим жизненным опытом, уверенным в себе, спокойным, честным, скромным и достойным уважения. Конечно, не прочь был выпить и повеселиться, по-прежнему сочинял истории, но при этом чувствовалось, что ему пришлось многое повидать, налет скуки лишь усиливал уважение к нему. Он никогда не спорил, никого не осуждал, только улыбался, выражая скептицизм или неодобрение. Младший брат рассчитывал поразить его своим элегантным костюмом от Шарме, тонким бельем и рассказами о ночах, проведенных за игорным столом, в аристократических салонах и у цыган. Николай скривил губы в грустной усмешке и прервал этот разговор. «Он или ничего не замечает и не любит меня, или старается делать, как будто он не замечает и не любит меня», – рассуждал Лев в «Дневнике» 1 января 1851 года. Эта неловкость в отношениях между ними усилилась во время кратких визитов Николая в Москву. Поэтому хозяин Ясной так хотел увидеть его в своем имении, где все напоминало о детстве, чтобы вновь поверить в их взаимную привязанность, и бессознательно ждал от брата совета, поддержки, как в те далекие времена, когда они играли вместе в муравейных братьев. Полный надежд, 2 апреля 1851 года он отправляется в поместье. Увы! Радость встречи с тетушкой, братьями и сестрой быстро проходит, ему снова скучно, он недоволен собой. «[5 апреля. Пирогово. ] Утром занимался хорошо, поехал на охоту в Пирогово, С тех пор, как вернулся в Ясную, он мучился от воздержания. Столько женщин окружало его и в доме, и в деревне! Даже когда избегал смотреть на них, шелест юбки, случайный блеск оголенной руки, пятно пота на прилипшей к телу рубашке – все влекло его к ним. Как всегда, периоды аскетизма у него стремительно сменялись бурным желанием. Два человека – святой и сладострастный – уживались в одной шкуре, ненавидя друг друга. После трех дней борьбы он уступил: «18 [апреля]. Не могу удержаться, подал знак чему-то розовому, которое в отдалении показалось мне очень хорошим, и отворил сзади дверь. Она пришла. Я ее видеть не могу, противно, гадко, даже ненавижу, что от нее изменяю правилам… Ужасное раскаяние; никогда я не чувствовал его так сильно». На следующий день после этого его «поражения» в Ясную приезжают Николай, Мария и ее муж Валерьян Толстой. Это показалось Льву знаком свыше. Уже много раз Николай пытался объяснить брату, что тот сбился с пути, ведя в Москве распутную жизнь, и что ни один из предпринимаемых им шагов, дабы найти выход из положения, нельзя считать достойным. Со всей суровостью он еще раз постарался доказать, что попытка поправить дела игрой попросту абсурдна, намерение взять в аренду почтовую станцию приведет к тому, что ему придется провести два года стажировки в губернии, так как у него нет университетского образования, а стремление жениться на богатой представляется отталкивающим теперь и станет опасным в будущем. И если Левочка не знает, куда девать свой избыток энергии, почему бы ему не отправиться вместе с братом на Кавказ. Природа там замечательная, охота, долгие переходы верхом, бивуаки, столкновения с горцами… По мере того, как перед ним разворачивалась эта заманчивая картина, чувствовал, как растет его энтузиазм. Как он не подумал об этом раньше! Победить дурные наклонности и привычки поможет одно лекарство – Кавказ! Тетушка Toinette храбро встретила эту новую прихоть, надеясь, что на племянника благотворно подействует присутствие Николая. Был созван семейный совет, чтобы решить, как наилучшим образом вести дела молодого человека в его отсутствие. Валерьян предложил свои услуги по управлению имением и обещал пустить доходы прежде всего на выплату долгов. Путешественнику оставалось лишь затянуть потуже пояс и распрощаться с родными. Он был заранее согласен на все. Чем предприятие окажется тяжелее, тем больше будет доволен! До последней минуты тетушка рассчитывала на быструю смену решений, свойственную Левочке. Когда-то он также внезапно решил последовать в Сибирь за Валерьяном, который ехал туда по делам. Как сумасшедший бежал за коляской, потом вспомнил, что забыл шляпу, вернулся домой, успокоился и переключился на что-то другое. Если бы и теперь ему забыть шляпу! Но тот не забыл ничего, и 29 апреля 1851 года братья – один в гражданском платье, другой в военной форме – распрощались со старушкой, которая старалась не плакать, благословляя их, и уселись в экипаж. Пока не тронулись лошади, в доме раздавался душераздирающий лай Бульки, собаки Левы, которую он запер из боязни, что она последует за ним. После первой остановки, вновь садясь в тарантас, заметил черный шарик, который несся по дороге. Это была Булька, которая бросилась к нему, стала лизать руки, а потом спряталась в глубине кареты. Позже Лев узнал, что собака, разбив стекло, выпрыгнула в окно, нашла его след и пробежала по страшной жаре двадцать километров, которые их разделяли. Он был не в силах отправить ее домой, и путешествие продолжалось с дополнительным пассажиром, который тяжело дышал, свесив язык, но глаза светились от счастья. У Николая оставался еще месяц до возвращения в полк, и братья двое суток провели в Москве, навещая друзей, не забывая рестораны, цыган, игорные залы. Лёвина «вторая натура» презирала этот фальшивый мир, который еще недавно был для «первой» источником стольких радостей. Певицы с монистами на лбу напрасно смотрели на него своими черными глазами, в которых отражалось пламя свечей, – он оставался холоден и, гордый собой, напишет тетушке: «… я отправился к плебсу, в цыганские палатки, Вам легко себе представить, какая внутренняя борьба поднялась там во мне за и против, но я вышел оттуда победителем, т. е. ничего не дал, кроме своего благословления веселым потомкам славных фараонов».[74] Но в то же время вынужден был признать, что не может устоять и удержать себя от игры, так как выиграл четыреста рублей. Он продолжает в том же письме: «Боюсь, что Вас растревожит, что Вы подумаете, что я опять играю и буду играть. Не беспокойтесь; как исключение я разрешил себе это только с г. Зубковым». Перед отъездом братья фотографируются в ателье Мазера. Дагерротип сохранился. Лев сжимает в руке набалдашник трости, на шее небрежно завязанный галстук, густые волосы, неподвижный взгляд, грубое, крестьянское лицо, пробивающиеся над верхней губой усы. У Николая болезненное лицо, сужающееся к подбородку, мягкий взгляд, прядь волос на лбу, плечи кажутся слишком широкими из-за эполет, семь медных пуговиц блестят на впалой груди. Из них двоих у него наименее воинственный вид, несмотря на мундир. Из Москвы выехали ранним утром после шумного дружеского прощального ужина с теми, кто был так похож на описанных позже в «Казаках». Ожидавшая их карета была простым тарантасом, сделанным в Ясной Поляне. Кузов его покоился на восьми гибких деревянных планках, служивших амортизаторами. Расстояние между передними и задними колесами было достаточно большим, благодаря чему опоры довольно подвижны. Багаж стеснял пассажиров. При малейшем толчке вся конструкция начинала скрипеть. В случае аварии подобные повозки чинились просто – по краям дороги леса были в изобилии. Они пересекли темный, бедный квартал, которого Лев раньше не видел. Ему, как и герою его будущей повести Оленину, казалось, «что только отъезжающие ездят по этим улицам». «Оленин был юноша, нигде не кончивший курса, нигде не служивший (только числившийся в каком-то присутственном месте), промотавший половину своего состояния и до двадцати четырех лет не избравший еще себе никакой карьеры и никогда ничего не делавший. Он был то, что называется „молодой человек“ в московском обществе… Воображение его теперь уже было в будущем, на Кавказе. Все мечты о будущем соединялись с образами Амалат-беков, черкешенок, гор, обрывов, страшных потоков и опасностей».[75] По дороге на Кавказ братья на две недели задержались в Казани у Юшковых. Здесь младший встретил подругу детства Зинаиду Молоствову, которую, ему казалось, любил, будучи студентом. Увидев вновь, не был разочарован: не красива, но жива, шаловлива, умна. От ее блестящих глаз все в нем замирало. Они танцевали, прогуливались, прижавшись плечом к плечу, но ни разу Лев не сказал ей о любви – ему хотелось увезти с собой воспоминание нежное и чистое, о котором можно с грустью думать, покачиваясь в повозке под перезвон колокольчиков, и некоторое время спустя записал в «Дневнике»: «Помнишь Архирейский сад, Зинаида, боковую дорожку. На языке висело у меня признание, и у тебя тоже. Мое дело было начать; но, знаешь отчего, мне кажется, я ничего не сказал. Я был так счастлив, что мне нечего было желать, я боялся испортить свое… не свое, а наше счастье. Лучшим воспоминанием в жизни останется навсегда это милое время».[76] Из Казани братья едут все в том же тарантасе в Саратов. Здесь пересаживаются на лодку: нанимают рулевого и двух гребцов, грузят вещи и отдают себя на волю волн. Путешествие из Саратова в Астрахань продлилось три недели, во время которых Лев наслаждался спокойными берегами, мирным покачиванием на воде, в которой отражалось переменчивое небо. Была весна, и еще не закончился разлив, утра стояли холодные, солнце не спеша выходило из тумана. Время от времени им навстречу двигалась баржа, которую тянули бурлаки. Или пароход, который взвинчивал воду своими колесами и выбрасывал в небо сизый дым, быстро рассеиваемый ветром. Тут и там мелькали паруса, проплывал паром лесничего с построенной на нем хижиной. В сумерках начинали петь соловьи, их не смущало даже приближение людей. На ночь приставали к берегу, чтобы спать на суше. С зарей снова в пути. Лев прогуливался по мосткам, читал, спорил с братом и учился любить его. Он писал тетушке, что Николай считает его замечательным товарищем по путешествию, сердит его лишь, что младший брат меняет белье по двенадцать раз на дню; сам он тоже доволен компанией старшего брата, хотя его немного раздражает неопрятность Николая. В Астрахани тарантас выгружают, подправляют, запрягают. Снова в путь. Остается четыреста верст по степи до станицы Старогладковской, где расквартирован полк Николая. |
||
|