"До комунизма оставалось лет пятнадцать-двадцать" - читать интересную книгу автора (Литовченко Тимур Иванович)
СОН ТРЕТИЙ Духов день
В гостиной было шумно и до того накурено, что сизые пелены едкого табачного дыма казались беспорядочно развешанными тюлевыми занавесками, которые лениво колыхали случайные слабенькие токи воздуха. Света с трудом протиснулась между сервантом и стулом, на котором развалился ковыряющийся в зубах дядя Слава, и подошла к отцу.
- Па-ап... Папка! Пойдем домой.
Отец внимательно посмотрел на нее и громко сказал дяде Яше:
- Рыжий! Ты мою доцю видел?
Дядя Яша оборвал разглагольствования на тему оставшейся в нежно-голубом прошлом школьной жизни и заверил папу:
- Да видел, видел, конечно, видел. Ты еще вчера нас знакомил... Слушай, Жора, какая она у тебя большая! Черт, одиннадцать лет! Это у нас уже такие дети! Вот время летит...
- Ага, летит. А между прочим у меня из класса, из пацанов то есть, у первого ребенок родился, - похвастался отец.
- Как так у первого? Мы же первого у Алика с Нелькой обмывали! - возразил дядя Яша и хлопнул ладонью по столу, от чего его рюмка опрокинулась, обильно полив водкой объедки в тарелке. - Нелька, конечно, женщина, но все же Алик первый стал отцом.
- Нет, я, - не сдался папа и позвал, перекрывая всеобщий галдеж и перегнувшись через стол: - Нель! Неля! Это у вас с Алькой раньше ребенок родился или у меня?
Света не расслышала, что ответила тетя Неля. Отец во всяком случае остался недоволен, потому что побагровел и принялся выкрикивать имя дяди Алика. Свете это надоело. Она дернула его за рукав пиджака и повторила:
Отец опустился на стул, нежно взял ее за затылок, прижавшись вспотевшим лбом к ее лбу дохнул ароматом “Столичной” и прошептал:
- Светка, а, Светка! Ну какая же ты настырная! Вся в меня. Слушай сюда, доця. Пятнадцать лет, понимаешь ты: пятнадцать! Ты когда-нибудь тоже будешь вот так сидеть вместе с однокашниками, когда станешь взрослой тетей. И тебе будет очень неприятно, когда твои дети будут тянуть тебя домой за штаны... То есть тьфу, за юбку! Я уже что-то заговариваюсь...
Отец наморщил лоб и замотал головой.
- А мне скучно! - настаивала Света. - Пошли. И вдруг там еще будет пан Цыпа!
- Бр-р-р, не порти мне настроение! Не порти. Все, - папа замахал руками. - Я тебя больше никогда, ни-ког-да вот не буду брать на наши рандеву, договорились? А сейчас пожалуйста, Светка! Светик, а? Ну пойди, посиди где-нибудь. Почитай там или я не знаю что. Займись в общем. Мы только вот допьем, дольем, - он посмотрел на опрокинутую рюмку дяди Яши, саркастически хмыкнул и докончил: - Примем кофе с тортиком и пойдем на улицу. А, Светик? Хошь тортика?
- Ладно уж, - уступила девочка.
- Вот и хорошо! Вот и молодец! - обрадовался папа. - Эй, Рит!
Тетя Рита поставила на стол стопку грязных тарелок, вытерла руки передником и подошла к ним.
- Ри-ит, отведи мою куда-нибудь, где не курят, а то здесь не продыхнуть, ей-богу. Ладно? - попросил отец и не удержался от вопроса, который задавал всем подряд: - А какая у меня уже девчонка вымахала, видела?
- Еще вчера видела, - подтвердила тетя Рита, и придерживая Свету за плечи (спасибо, за ручку не взяла, словно маленькую! А то противный дядя Слава так сегодня и сделал) выпроводила из комнаты. В коридоре Аня с Петей игрались самолетиками. Тетя Рита позвала своего старшего сына Ростика и поручила Свету его заботам.
Мальчик отвел ее в свою комнату, молча вытащил пачку старых “Пионеров” и немедленно ушел. Кажется, они вместе с сыном тети Ларисы что-то затевали, а потому Ростику было не до девчонки.
Впрочем, Света не обиделась. В журнале она нашла “Маленькую Бабу Ягу” Отфрида Пройслера и вспомнила, что когда-то выпрашивала у Ирки Войтенко (с которой до сих пор дружила несмотря на то, что училась уже в другой школе) эту сказку. Однако Иркины родители строго-настрого запретили ей выносить журналы и книжки из дома, даже ради лучшей подруги (очевидно, основываясь на собственном опыте: тетя Лида, Иркина мама, постоянно воровала литературу в библиотеках. Например, какую-то “Кансуэллу” она стащила трижды, “Лунный камень” стибрила четырежды, а “Там, за рекой, Аргентина” - дважды. Так сказала Ирка). Теперь Света радовалась столь неожиданно представившейся возможности.
Однако радость ее вскоре была омрачена: в стопке “Пионера” не хватало первых двух номеров. Девочка решила разыскать их в книжном шкафу. Разумеется, рыться в чужих вещах некрасиво, но ей очень не хотелось возвращаться в прокуренную гостиную. Кроме того, Ростик ведь бросил ее несмотря на просьбу тети Риты...
Недостающие журналы лежали на нижней полке шкафа поверх большой старой фотографии, наклеенной на красивый картонный подрамник. Света решила, что это групповая фотография класса, где учились и тетя Рита, и ее папа, и все собравшиеся здесь дяди и тети. У них дома была точно такая же, и когда Света была совсем еще крошкой, мама давала ей рассматривать фото, когда кормила. Свете ужасно нравилась блестящая глянцевая поверхность фотографии и фигурка скачущего на коне Богдана Хмельницкого (о чем свидетельствовала дырка на месте головы славного гетмана, немилосердно расковырянная маленьким пальчиком). И отложив журнал девочка вытянула фото.
Это действительно была выпускная фотография, но (увы!) совершенно другого класса. Очевидно, того, в котором учился муж тети Риты. А вот и он в правом верхнем углу. Острецов Игорь. Какой молоденький! Совсем еще мальчишка, пытающийся изобразить перед объективом серьезного мужчину. Это сейчас он серьезный, а тогда - одна видимость.
Света примостилась на уголке дивана и принялась рассматривать десятиклассников, выпущенных в шестидесятом году Киевской средней школой номер два.
...Какой, однако, маленький номер! У них на Подоле есть сотая школа и даже сто двадцать четвертая, а тут вдруг вторая. Интересно, где она находится?
- На Куреневке, - подсказал кто-то из-за спины.
Света обернулась так резко, что лежавшие рядом журналы съехали на пол. Но за спиной был только висевший на стене ворсистый ковер с узором “под Азию”. Из-под закрытой двери тянуло табачным дымом. В гостиной время от времени раздавались взрывы хохота: дядя Саша рассказывал анекдоты. На кухне тетя Рита и дядя Игорь гремели посудой. В коридоре Петя с Аней сосредоточенно гудели, изображая “кукурузник”.
Кроме Светы в комнате никого не было.
Девочка взяла фотографию на этот раз недоверчиво, но так как ничего сверхъестественного не произошло, она возобновила изучение причесок школьниц начала шестидесятых, платьев и украшений учительниц, не забывая вскользь рассматривать также мальчиков.
Так она дошла до нижнего ряда. Второй слева там была некая Россошинская Галина. И Света долго вглядывалась в ее миловидное овальное личико, удивительно удачно вписавшееся в овал фотографии. Эта Галина ухитрилась заплести косы с пышными бантами, отчего казалась не выпускницей школы, а первоклашкой.
Свете стало смешно. Мальчики все до единого из кожи вон лезли, лишь бы выглядеть посолидней (у троих был абсолютно одинаковый галстук, смотревшийся совершенно нелепо. Очевидно, мальчики передавали его друг другу наподобие эстафетной палочки), то по крайней мере половина девочек одевалась и причесывалась так, чтобы сбросить со счета хотя бы годик-другой. Хотя другая половина ни в чем не уступала мальчикам.
Нет, насчет мальчиков Света ошиблась. Рядом с Россошинской Галиной, прямо над изображением Верховного Совета помещен был фотопортрет юноши, который ни за что не смог бы выглядеть взрослым, даже если бы очень постарался. Никакого галстука, даже пиджака он не одел. Обыкновенная рубашка, застегнутая до последней пуговки, над воротничком - лицо с пухлыми губами и безвольным подбородком. Мягкие волосы расчесаны кое-как, в светлых глазах застыло совершенно детское выражение. Казалось, он привык быть маленьким и подчиняться всем и каждому. Интересно, кто это такой?
“Петриченко Юрий”, - прочитала Света.
Где-то в подсознании медленно созрел и начал разрастаться непонятный болезненный интерес к этому Петриченко Юрию, чья фотография как бы абсолютно справедливо была помещена в последнем ряду между фотографиями двух девушек.
И вся фотография словно начала вторично проявляться: лица всех изображенных вдруг сделались рельефными, вышли из плоскости бумаги и ожили... да, неожиданно узнанное лицо! Это же... Кто?
Он!!!
Запах табачного дыма исчез, развеялся. Все внешние звуки, доносившиеся в комнату, постепенно смолкли (только журчание воды в кране сделалось необычайно громким). Свет люстры под потолком померк, и девочку окутала кромешная тьма...
* * *
...Поток, впадавший в озеро шагах в двадцати справа, громко журчал. Однако звук этот не радовал сердце, не веселил душу и не дарил надежду, ибо не был похож на бойкий говорок весеннего ручейка, переплетающийся с частой дробью капели. Словно тысячи, нет, десятки, сотни тысяч людей безмолвно плакали, и их слезы соединяясь в тоненькую струйку змеились по плотно утоптанной земле и вливались в озеро. В Озеро Непролитых Слез.
Юра окунул руку в черную воду. Тяжелые как ртуть капли сорвались с мокрых пальцев, по поверхности пошли кольца ряби. Когда она вновь сделалась зеркально-невозмутимой, юноша увидел как бы на небольшой глубине свое отражение. Совершенно детское лицо с пухлыми губами, безвольным подбородком и светло-серыми глазами. Юра взъерошил и без того растрепанные мягкие волосы, грустно усмехнулся и прошептал:
- Что она нашла во мне? Ума не приложу.
Отраженный юноша словно лежал навзничь и устремив взгляд мимо головы оригинала рассматривал далекий черный потолок, покрытый похожими на маленькие кусочки мочалки корни трав. И прислушивался к недавно родившемуся в груди странному ощущению.
...Это больше всего напоминало невесомый мыльный пузырь, плывущий высоко над полом кухни. Тончайшую ярко-радужную сферу, гонимую к потолку горячим воздухом, поднимающимся над раскаленной газовой плитой, где кипят кастрюли и ведра.
Юра совсем еще маленький. Мама стирает белье в оцинкованном корыте. Она свернула трубочкой какую-то бумажку, обмакнула ее кончик прямо в мыльную воду и выдула большой пузырь на радость сыну. За дверью кухни ругается тетя Клава, потому что из-за маминого корыта ни пройти, ни проехать, а у нее между прочим суп. Но Юра и мама смотрят друг на друга с видом заговорщиков и продолжают следить за парением пузыря. Мальчик тихо и радостно смеется. Мать улыбается. Вокруг ее губ залегли ранние морщинки.
Пузырь лопнул. Мыло попало в глаза. Щиплет...
...Что это? Слезы?
Ему иногда хотелось плакать, особенно сначала. И он плакал. Но слез не было. Настоящих слез. Соня рассказала однажды, что так как в этом месте плакать попросту невозможно, все непролитые слезы собираются в озеро, лежащее сейчас перед юношей. Юра так и не понял, сама ли девушка придумала такое или кто-нибудь рассказал ей это. Или такова чистая как слеза правда... Но даже если его непролитые слезы и присоединялись несколько раз к многочисленным ручейкам тоски и печали, сейчас их не было. Сейчас в груди надулся невесомый радужный пузырь, который стремился к земляному потолку и увлекал его вслед за собой.
- Сегодня Духов день.
Юноша сел и оглянулся. Взволнованная Соня стояла у него в ногах. Платье, спадавшее до самого черного пола свободными складками, стало еще более заметным. Теперь прекрасные линии ее тела просматривались через все еще достаточно тонкую одежду как сквозь молочно-белую пелену тумана, благодаря чему Юра воспринимал уже девушку без прежнего чувства внутреннегоотторжения.
- Сегодня Духов день, - повторила Соня.
- Ну и что?
Юра искренне удивлялся, почему девушка так взволнована каким-то там Духовым днем. Здесь не было ни Нового Года, ни Восьмого Марта, ни Первомая, ни Дня Победы, ни Октябрьских, ни Пятого Декабря - никаких привычных земных праздников. Вообще никаких дней. Ни даже малейшей зацепки для отсчета. Сплошная беспросветная тянучкаиз черного как подгоревший сироп времени.
- Это замечательный день, - объяснила Соня. - Нам можно наверх.
Радужный пузырь в груди с треском лопнул. Юноша нелепо подскочил и тут же вновь шлепнулся на утоптанный глиняный пол. Впрочем, сразу ли? Кажется, на мгновение он все же завис...
Теперь в груди росла уже целая гроздь мыльных шаров. Легчайшая пена, которая обволакивала и согревала измученное сердце.
- Что ж ты сразу не сказала! - Юра попробовал сделать вид, что рассердился, но будучи не в силах притворяться весело и беззаботно расхохотался, вскочил и бросился к девушке. Точно! Он так и летел над черным полом, невесомый, словно пушинка.
- Как здорово! - восхищался юноша. Соня поймала его на лету, порывисто обняла, сказала:
- Глупенький, ты и сам мог бы догадаться, - и показала на его свечку. Юра не поверил своим глазам: мертвый огонек ожил и мерно подрагивал.
Подчинить себе язычок пламени могли лишь души, сильные в смысле внутреннего совершенства. Сонин дедушка мог например заставить трепетать целые поля огоньков. Пламя Мишиной свечки дрожало, когда он пел что-нибудь собственного сочинения. До этого момента у Юры ничего подобного ни разу не выходило.
Однако когда он попытался заставить огонек разгореться посильнее, ничего не получилось: крошечный язычок пламени остался равнодушным к его усилиям и трепетал в каком-то загадочном, явно не зависящем от желаний Юры ритме.
- Нет, ты пока еще слаб, так что не старайся, - мягко сказала Соня. - Свеча ожила, потому что тебя вспоминают наверху...
Она деликатно замолчала, но юноша понял: Соня конечно имела в виду его маму. И еще он вспомнил одну из присказок бабушки Мани: “Жена найдет себе другого, а мать сыночка - никогда”. Кому же и вспоминать как не маме! И “другого” себе не нашла, как отец на фронте погиб, и младшенького потеряла...
Юре показалось, что протекающий рядом ручеек печали на несколько секунд зажурчал громче и тоскливей.
- Ты можешь пойти наверх хоть сейчас и бродить там до первых петухов, - утешила его девушка. Гроздь мыльных пузырей в груди сверкнула, точно на нее упал прорезавший подземный мрак солнечный лучик. Соня тихо продолжала: - Ты счастливей меня. Тебя хоть есть кому вспомнить. А меня вот... некому...
Действительно, свечка горела в ее ладони как всегда непоколебимо ровно. Однако девушка не поддалась печали, бойко тряхнула черными как ночь кудрями и сказала:
- И разве ты не смотрел в озеро? Не видел, как мы гуляем по земле?
Соня утверждала, что в глубине водного зеркала можно видеть прошлое и будущее. Юра не наблюдал там ничего, кроме собственного отражения (иными словами, самого жалкого настоящего) и считал это такой же сказкой, как историю о непролитых слезах.
- Ничего такого я не видел, - сказал он и задорно добавил: - И не понимаю, почему ты до сих пор здесь, раз можно наверх!
Сказано это было абсолютно бездумно, хотя и безо всякого дурного умысла, конечно.
...Мальчик держит в кулачке кузнечика, за которым охотился минут пятнадцать.
- Ма-а-а, а я поймал его! Смотри!
Насекомое изо всех сил пытается высвободиться. Лапки щекочут кожу ладони и пальцев. Мальчик все крепче сжимает кулачок, чтобы драгоценная добыча не ускользнула.
- Ну-ка покажи, покажи.
Мать склоняется над Юрой. У нее такое лицо, точно она готовится увидеть англицкую стальную блоху, подкованную алмазными подковками на золотых гвоздиках.
Мальчик торжествуя разжимает кулачок.
Кузнечик мертв. Пытаясь удержать его маленький Юра нечаянно переусердствовал...
Юноше на мгновение показалось, что он перенесся на душистый луг, оставшийся в том далеком солнечном дне. Только теперь на ладони вместо неподвижного насекомого лежала раздавленная Соня. И его объял точно такой же смешанный с запоздалым раскаянием ужас, как в детстве.
- Я не пойду без тебя, - сказала девушка каким-то чужим голосом, странно растягивая слова. - Я так... привязалась к тебе... Ты же знаешь.
Он знал. Еще как знал, дурак! И как это его угораздило ляпнуть такое?!
- И сейчас не пойду... И в прошлый раз не пошла. И тоже, между прочим, из-за тебя.
Юра застыл с раскрытым ртом. С оправданиями, замершими на кончике языка. Интересно, что значит...
- Что значит “в прошлый раз”? В прошлом году, что ли?
Соня отвернулась и медленно пошла прочь. Как тогда, при первой встрече. И он позвал девушку почти как тогда:
- Эй, погоди! Куда ты?
Соня неудержимо удалялась.
- Сколько же времени я здесь?
- Больше года.
“Больше года!” - словно эхо откликнулось в груди. Больше года смерти, мрака, безрадостного и беспросветного. Кошмар...
А она?! Она! Могла давно пойти наверх, бросить его одного в гигантской черной могиле, имя которой - Бабий Яр. И не сделала этого. Осталась с ним, по самую макушку погрязшим в отчаяние.
- Соня, а... в прошлый раз... мне что, нельзя было туда? - спросил Юра как можно более непринужденно, чтобы хоть как-нибудь уклониться от неприятного оборота, который принял разговор. Девушка остановилась, обернулась и жалко улыбаясь проговорила:
- Понимаешь... Мой дедушка... Я советовалась с ним, и он сказал, что тебе... Лучше не надо. Можно, но не нужно, как говаривал один его друг. Да ты о нем слышал, это дядя Сема, который жил на Малой Васильковской рядом с синагогой. Так вот, дедушка боялся, что ты затоскуешь по земле и... покинешь нас. А так делать нельзя. Вот я и решила не говорить тебе... Тогда.
“Покинешь нас”. Как же! Во взгляде Сони читалось нечто иное: “Бросишь меня”. А губы ее лгут, все время лгут, лгут, лгут... И сейчас она лжет, и тогда врала. Не о нем заботится - о себе. И боится проболтаться. Только ведь правда все равно наружу выйдет, как ее ни прячь.
Вот почему она ни на миг не покидала его: стерегла, чтоб не сбежал! Так пес стережет любимую косточку...
Словно гигантская рука, никому кроме него невидимая, размахнулась и отвесила Юре хороший подзатыльник. Юноша зашатался и упал.
“Ты, кость мозговая! А теперь тебя зачем наверх тянут? Ты ведь тосковал на целый год больше, чем в прошлый раз, на целый год сильнее хочешь назад...”
- ...Юра, Юрочка! Да что с тобой?!
Озабоченное лицо девушки находилось прямо над его лицом, нежные алебастрово-прозрачные руки ласкали и баюкали, точно он и впрямь превратился в маленького мальчика.
- Что с тобой?
Эти губы отнюдь не лживые, нет. Они такие... такие...
Юра потянулся к девушке, сплел пальцы у нее на затылке и дрожа привлек к себе. Их губы встретились.
Поцелуй получился неуверенным и робким. Юра вообще впервые в жизни целовал так. И немедленно испугался, что Соня не поймет, оттолкнет...
Но ничего подобного не произошло. Наоборот, закрыв глаза и немного выпятив губы навстречу его губам девушка ждала, что же будет дальше. И он поцеловал Соню еще раз, потом еще, еще и еще, и с каждым разом все увереннее.
Гроздь мыльных пузырей разбухла до невероятных размеров, вылезла из груди и вмиг обволокла девушку. И оба они взмыли над озером и поплыли в черном пространстве между глиняным полом и земляным потолком. Далеко внизу, у самой кромки воды, остались две свечи. Пламя одной из них вздрагивало и трепетало.
- Соня, женись на мне... - юноша поперхнулся словами и, досадуя на глупейшую ошибку, поправил сам себя: - То есть выходи замуж. За меня, конечно.
Милое лицо девушки просто расцвело, даже нос с горбинкой, прежде казавшийся некрасивым, словно бы похорошел; но она немедленно задала простой и вполне резонный вопрос:
- А что это значит, Юрочка?
Будь они наверху, можно было бы сказать, что он спустился с небес на землю. Здесь состояние было тем же, если не считать одной маленькой подробности: никуда нельзя было спуститься; ниже было просто некуда.
Юноша слабо представлял, что же он подразумевает под женитьбойздесь. Наверху это понятно: быть на одной фамилии, жить в одной комнате, деньги иметь общие, каждый день ходить на работу, вечером приходить с работы и встречаться, вместе завтракать и ужинать, а если работать во вторую или третью смену, или подрабатывать, то приходить ночью или утром...
А здесь что, в самом деле?!
- Вот ты сейчас растерялся, это написано у тебя на лице, - сказала Соня и принялась объяснять: - Мы же не люди, Юрочка, мы чистые души, никакой внешностью не прикрытые. На земле тело создает тело, оболочка - оболочку. Рождаются дети (Юре показалось, что он краснеет). Но душа не может породить душу! Может только найти другую, родную ей и... например, вот так плавать рука об руку. И чувствовать, как это прекрасно.
- Я как раз это и имел в виду, - запоздало объяснил Юра.
- Глупенький ты мой, но это же не значит жениться! - девушка закружила его под потолком. Иногда они задевали макушками корешки трав, но те лишь странным образом прошивали их головы не оставляя никакого следа ощущений.
- Кажется, ты хотел наверх? Так летим же!
Соня резко взмыла, увлекая за собой юношу. Тот поспешно зажмурился. Исчезло все: Озеро Непролитых Слез, малюсенькие искорки их свечек и целые поля мертвых огоньков Бабьего Яра. Когда же он вновь открыл глаза, давно умолкшее сердце один-единственный раз гулко стукнуло в груди.
Под ногами проносились утопающие в зелени дворики, узенькие переулки и абсолютно безлюдные широкие улицы, купающиеся в безжизненном свете полной луны. Юра не различал запахов, но все его существо было словно переполнено ароматами цветущих вишневых и абрикосовых деревьев. Их фигуры излучали бледно-голубой, напоминающий лунное сияние свет. И когда Соня попала между ним и светилом ночи, ее почти прозрачное платье вспыхивало так, что она казалась окутанной роем крошечных светлячков.
- И как ты находишь землю после годичного отсутствия? - поинтересовалась девушка, ласково глядя ему в глаза. Вместо ответа Юра крепко пожал ей обе руки сразу. А лунный свет все кружил их высоко над землей и увлекал вперед. И Соне не понадобилось долго гадать, куда же они летят.
- Юра, Ю-ур, может, не надо? - попыталась урезонить его девушка. Но было слишком поздно. Вот знакомый дворик с врытыми в землю покосившимися лавочками, неухоженными дикими клумбами и натянутыми между деревьями бельевыми веревками. Вот соседний дом со знаменитым чердаком, столь обожаемым рисковыми подростками обоих полов за то, что происходит после игры в “бутылочку”. А вот и особенный дом, и во всем этом доме особенное - вон то окно со старенькой занавеской, сдвинутой в сторону, где несмотря на глубокую ночь горит свет...
Не внимая никаким увещеваниям Сони юноша устремился к яркому прямоугольнику. Как глупая ночная бабочка...
Ах, глупая! Глупая...
На столе тускло горела старая лампа под латаным зеленым абажуром. На стуле спиной к окну сидела женщина. Казалось, ее словно бы согнутая невидимым грузом спина, сутулые от вечной усталости плечи - вся ее фигура напрасно молила о помощи. В кое-как схваченных узлом на затылке пепельных волосах белела незнакомая седая прядка.
- Юра, прошу тебя в последний раз: опомнись!
Оттолкнув руку девушки, пытавшейся удержать его, он рванулся к безмолвной одинокой женщине, шепча на лету:
- Мама, мама. Ма-ма-а...
И тут же неожиданно для себя... просочился в комнату прямо сквозь стекло, деревянную раму, кирпичную стену, подоконник и остановился, нелепо погрузившись по пояс в пол. Оказывается, вещи не были для него преградой, как при жизни! Они стали проницаемыми и на миг представились Юре состоящими из внешне твердого дыма, который под действием неведомой силы принял строгие формы. Юноша испугался, что и его мать сделалась таким же обманчивым дымом. Только не это...
- Ма-а-а-ма-а-а-а-а!!! - в ужасе завопил Юра. Женщина не шевельнулась, а он, так недавно стремившийся к ней, наполнился странным отчуждением и начал медленно всплывать к потолку.
На стене напротив окна висело треснувшее с краю зеркало, и вот, в левом нижнем углу появилось прозрачное голубое лицо, плечи, руки, грудь. Юра просвечивался как сосулька и сквозь свое отражение отчетливо видел оставшуюся за спиной стену с темным окном. Часть его физиономии, выражавшей растерянность и испуг одновременно, нелепо троилась в треснувшем крае. Так что же стало дымом: он - или вещи?!
Спрятавшаяся незадолго перед тем за небольшую тучку луна выглянула вновь. Трещины в зеркале вспыхнули словно искры проскочившего между наэлектризованными шарами разряда.
Сидящая медленно подняла голову.
Их взгляды встретились в зеркале.
- Ма-а-а... - Юра поперхнулся. Дрожащая женщина с перекошенным ртом, спотыкаясь, брела к черному зеркалу, в котором мерцало обманчивое отражение ее мертвого сына.
- Мама, я не там, я здесь! У тебя за спиной!!! - крикнул отчаявшийся юноша. Женщина вцепилась в края зеркала так, что побелели суставы ее огрубевших от непрерывной тяжелой работы пальцев и припала лицом к холодному лживому стеклу. Она хотела лишь одного: вжаться, вдавиться туда, где ее сыночек. Туда, туда... Туда.
И Юра неожиданно понял, что мать не слышит и не услышит его, что дым - это он, а не вещи, что рванись он сейчас к дорогому человеку - и пройдетсквозь нее, сквозь зеркало, стены и фанерные перегородки, через коридор в комнату этой потаскухи Верки Шейкиной и дальше, дальше и дальше...
Но Юра не бросился к маме и не остался на месте. Кто-то схватил его за ноги и изо всех сил дернул вниз. У юноши потемнело в глазах, когда его голова прошивала пол. Затем он увидел перед собой разгневанную Соню. Девушка тяжело дышала и смотрела на него с отвращением.
- Ты... ты... ах ты дрянь! Др-рянь!!! Да как ты посмел только?!
Соня тряслась от негодования так, что ее лицо и руки на некоторое время сделались размытыми как кадры на экране, демонстрируемые плохо настроенным кинопроектором.
- Ты что, хочешь, чтоб она сейчас умерла от разрыва сердца? Чтоб перенеслась к нам, вниз? Ты этого хочешь?! Отвечай!!!
Никогда еще Юра не видел девушку такой. А что он мог сказать в свое оправдание! Говорить-то было нечего...
И вконец растерявшись от полученной свободы (когда нельзя делать как раз то, чего хочется больше всего), от нахлынувших чувств (когда нельзя даже мечтать о том, что не идет из головы) и от полученной взбучки (которую устроила та, что постепенно становилась незаменимой) юноша бесслезно, безнадежно и чрезвычайно тоскливо заныл. Тут же в каком-то незнакомом дворике из конуры вылезла гремя цепью лохматая дворняга и задрав длинную морду к огромной луне протяжно завыла. Ей ответила другая, потом третья, четвертая... Скоро собаки всей округи, сколько их было, пробудившись от чуткой собачьей дремы жаловались друг другу на свою собачью жизнь.
- Ну ты и устроил. Нельзя тебя еще наверх пускать, прав дедушка.
Они парили в ветвях высокого тополя. Юра тупо рассматривал через свои прозрачные руки брошенное воронье гнездо и пытался понять, почему платье у девушки просвечивается, а сама она почти нормальная, только призрачно-голубая. Соня выговаривала ему теперь почти беззлобно:
- В общем так. Никогда больше (слышишь? ни-ког-да!) не появляйся у матери, если не желаешь причинить непоправимое зло ей, которая столько для тебя сделала. И вообще обходи живых десятой дорогой. Разумеется, тебе они ничего не сделают, а вот ты им... Собаки тебя почуяли и вон как разошлись. Но в смысле впечатлительности животные гораздо грубее человека. Да что говорить, ты сам можешь отлично представить все последствия твоей неосторожности. Так что выбирай: либо мы сейчас же спустимся обратно, либо летим туда, где нам можно.
Несмотря на охватившее его внутреннее безразличие вниз очень не хотелось.
- А где можно? - робко спросил Юра. Соня облегченно вздохнула, и юноша запоздало сообразил, что она готова была лишиться прогулки по земле ради немедленного возвращения с ним в Бабий Яр. Он с благодарностью посмотрел на девушку и виновато вымолвил: - Я... больше не буду.
Соня улыбнулась, но сказала вполне серьезно:
- Запомни: мертвецам полагается быть среди мертвых. Так что если не раздумал, летим на кладбище. Это самое подходящее для нас место.
- А это далеко?
Взгляд Сони сделался удивленным.
- Как! Ты жил на Куреневке и не знаешь, где кладбище?
Юра растерянно пожал плечами.
- А где твою бабушку хоронили?
- Она обратно в село уехала, еще когда моя сестра школу заканчивала, - ответил юноша и непонятно почему почувствовал себя виноватым за переезд бабушки Мани и за незнание местонахождения кладбища. Соня ненадолго задумалась, но вдруг схватила его за руку и помчала вперед с такой скоростью, что деревья, фонарные столбы и дома так и замелькали у них под ногами.
Юра не успел даже удивиться, как они миновали безмолвный Птичий рынок, пересекли слияние улиц Фрунзе и Вышгородской и заскользили над маленькими огородиками, оставляя по левую руку убогие частные домишки, а по правую - автомагистраль, железнодорожный мост и насыпь с рельсами.
- Вот никогда бы не подумал, что это здесь, - прошептал юноша, когда проскочив через открытую калитку в обыкновенном дощатом заборе они оказались на посыпанной гравием небольшой площадке перед кладбищенской конторой. - Тут ведь и школа моя недалеко, и на базар сколько раз бегал... Странно все это.
Впереди на пригорке смутно серели ровные ряды могил.
- Так и живут люди, - задумчиво сказала Соня. - Рождаются, ходят по земле непонятно для чего - и боятся заглянуть в конец. Просто боятся, потому что там неизменно мерещится маленький холмик. Думать об этом крайне неприятно, вот они и не думают. Не думают себе, не думают, а там глядишь - начинают строить на костях Бабьего Яра.
Юра потупился и обиженно засопел.
- Ты не сердись, - уже ласково сказала девушка и обняла его за плечи. - Я, что ли, лучше других была в свое время? Просто надо же было о чем-то размышлять сидя на берегу озера, а какие только мысли тогда в голову не лезут!
- Да уж, - несмело согласился юноша. Соня мило улыбнулась. И началась самая странная экскурсия из всех, какие Юра мог вспомнить.
Неутомимая Соня таскала его взад и вперед по кладбищу, непрерывно останавливалась и находила пусть два-три слова, зато о каждом похороненном здесь. Но больше всего запомнилось самое начало их вояжа, когда зависнув над небольшим ухоженным цветником Соня указала на небольшую фотографию симпатичной девушки и печально произнесла:
- Зина Савенко. Отец напился вдребезги, изнасиловал ее и зарубил топором. Она до сих пор очень несчастна. Может, когда от родного человека, это похуже моего и твоего.
Фотография на эмалевом овале размещалась в закругленной верхней части высокого серого памятника, увенчанного небольшим крестиком. Ее как бы поддерживала выгнутая дугой надпись: “Единственная дочь”. Ниже после имени и дат стояло:
“Трагически погибла
на восемнадцатом году жизни
Прости меня, доченька,
родная моя голубка,
что не смогла тебя
спасти от зверя отца”
На обратной стороне была еще одна надпись:
“Закатилось навеки
мое ясное солнышко”
- Ее мама всю себя вложила в памятник. Это и правда единственное, что ей осталось, - заметила Соня и потянула его на детский участок, где как-то сразу врезалась в память фотография миленького мальчика в капоре, имя “Акимцев Сашенька” и эпитафия:
“Ребенок для родных не умирает,
он вместе с ними жить перестает”.
Когда они проплывали над почти сравнявшейся с землей могилой человека, о котором крохотная табличка на низеньком, почти ушедшем в землю кресте сообщала лишь, что он:
П А З Ю
Р А
(по поводу чего Соня заметила: “Вот это просто и со вкусом! Как “Люсьен” и “Эстер” в романе”), юноша был уже невыразимо подавлен громадным количеством разнообразнейших трагических судеб, которые, как оказалось, десятилетиями копились на клочке земли, зажатом между самыми заурядными дорогами, садами и огородами... и были совершенно ему неизвестны. Более того - неподозреваемы.
Но дальше дело пошло значительно хуже. Соня повернула в гору и повлекла его на еврейские участки. В глазах зарябило от непривычных надписей на идиш, да и могилки по большей части смахивали на маленькие крепости: бетонные и нешлифованные базальтовые прямоугольники на земле вместо цветников, на маленьком основательном памятнике (весьма напоминавшем то ли нелепый сугробик засохшего по нерадивости строителей раствора, то ли башенку броневика) - крошечное “ласточкино гнездо” с горсткой земли и двумя-тремя цветочками. Впрочем, Юра быстро понял причину столь странной тяжелой архитектуры: более “человеческие” памятники почти без исключения оказались в плачевном состоянии, тогда как с “маленькой крепости” не удалось бы сбить ни табличку, ни фотографию (которой там не было), ни разворотить цветник. Разве что краской облить можно было “башню броневика”, плюнуть или справить на нее нужду, зато против лома или кувалды она бы в любом случае выстояла.
Но вот когда Юра готов был провалиться сквозь землю, так это перед грубо оштукатуренным домиком, за зарешеченным окошком которого (точно в тюрьме) покоился некто Винницкий В.Я.. И все потому, что одну из стенок “мазанки” изуродовала кривая неграмотная надпись, сделанная масляной краской и увенчанная шестиконечной звездой:
МОЙША САРА И РАХИЛЬ
УБЕРАЙСЯ В ИЗРАИЛЬ
- С-св-волочи. С-скоты. Г-гады. Уб-блюдки.
Юноше показалось на миг, что сегодня день открытия новой Сони: если около своего дома он впервые наблюдал ее гнев, то сейчас впервые слышал, как она ругалась. Точно тяжелые камни, слова срывались с ее губ и грузно падали прямо на сердце Юры. И в его помутившемся от стыда неизвестно за кого и за что рассудке возникла дикая мысль: жаль, что он... не такой же, как Соня. Белая неровная стена склепа с проклятой надписью словно бы встала между ними, хоть и оставалась на месте. И он сказал то, что вдруг посчитал обязательным сказать, что просто нельзя было не сказать:
- Соня, ты... извини меня... за это.
Конечно, нелепо было просить прощения за то, чего не совершал.
- При чем здесь ты! - с болью в голосе воскликнула девушка даже не обернувшись. Ее светящиеся руки двигались вдоль букв, как будто желая стереть их.
- Ты не такой. И вообще у нас ведь нет национальностей.
Выручил их рев баяна. Юре и прежде чудилась тихая музыка и голоса, однако он не решался просить девушку прервать “экскурсию”. Теперь же Соня сама обрадовалась возможности отвлечься от оскверненной могилы и сказала довольно бодро:
- А, все равно туполобые подонки были, есть и будут. Нечего думать о них хотя бы в Духов день. Пошли к своим.
И плавно заскользила под гору между памятниками-”броневиками” и каменными “деревьями” с полированными сучьями. Юноша поспешил следом.
Справа показался военный участок со стандартными надгробьями “от исполкома”. Немного повыше братских могил, похожих на траншеи с каменными блиндажиками, у самой дороги возвышалась плита полированного красного гранита, воздвигнутая (как гласила надпись) мамой в честь “единственного чада” Величковского Федора Федоровича, двадцатичетырехлетнего моряка, “трагически погибшего в Севастополе”. И тут же, прямо на цветнике (что, впрочем, нисколько не вредило красивым ухоженным цветочкам) расположилась компания старых знакомых.
Прозрачный босой Чубик в простреленной тельняшке оперся подбородком на шикарный баян и сидел, меланхолически глядя вдаль. Иногда он начинал дремать; тогда руки его опускались, мех инструмента разъезжался в стороны, и баян дико взревывал.
Под правой рукой Чубика находился стакан водки, накрытый куском хлеба с солью, горсть конфет “Старт”, пара сморщенных яблок и полпачки галетного печенья.
Напротив матроса сидела задумчивая Мышка. Миша вытянулся на земле, положив голову на колени девицы. Именно он выглядел наиболее необычно: непрозрачный, как Соня, вместо больничной пижамы - расстегнутая до солнечного сплетения белая рубаха и умопомрачительного покроя белые брюки, легкие парусиновые туфли сменили стоптанные тапочки. И тело его было не голубым, а скорее бело-голубым.
Однако самое странное заключалось совсем в другом. Гитарист развлекал компанию не едкими куплетами о ненавистной ему кукурузе, не “Окурочком”, с которого не сводили глаз “жену задушивший Копалин” и “печальный один педераст”, не “Гаремом”, где нежится султан и не историей об изменщике и “подлом нахале”, облаченном в “самый модный сюртук”, которому обманутая врачиха вырвала в отместку “четыре здоровые зуба” вместо одного больного. И даже не печальной балладой о Маруське “з енституту”, которая вонзила себе в грудь “шешнадцать столовых ножей”, которую затем “в крематорий привезли” и чей “хладный” труп “за счет государства сожгли”.
Отнюдь.
Шевеля парусиновыми туфлями в такт музыке, нежно перебирая струны Миша задушевно и тихо пел нечто совершенно лирическое:
- В городе погасли фонари,
На асфальте шелест шин.
Милая, ты на меня смотри-и,
А не на других муш-ши-ин,
Милая, ты на меня смотри-и,
А не на других муш-шин.
Обрати вниманье на луну,
Вот она среди ветвей.
А в таком таинственном саду-у,
Тянет трели со-ло-ве-ей.
А в таком таинственном саду-у,
Тянет трели со-ло-ве-ей.
Соню и Юру заметила раньше всех Мышка. Она подскочила, замахала руками и позвала:
- Эге-гей, пусюнчик! Соня! Давай к нам!
Взревел баян, и Чубик уставился на приближающуюся парочку совершенно пьяными посоловелыми глазами. Тут и Миша, чья голова соскользнула с колен девицы, перестал петь, гостеприимно повел рукой и предложил располагаться и чувствовать себя как дома.
- А... разве можно сидеть? - недоверчиво протянул Юра, вспоминая с содроганием, как он торчал из пола за спиной у мамы.
- Конечно можно. Ты просто думай о том, что сидишь, а не о том, что проваливаешься вниз.
Впрочем, Соня уже опустилась на корточки возле Мышки. Последовав совету гитариста Юра обнаружил, что сидеть действительно можно и устроился между девушкой и Чубиком, наслаждаясь обретенной под ногами твердой почвой. Летать и проходить сквозь стены, конечно, ново и занятно, но... Зыбко как-то.
Матрос улыбнулся, хлопнул юношу по плечу, показал на стакан и рявкнул:
- Пей!!!
Юра растерялся и промямлил:
- Я не пью... не пил то есть ни разу... в жизни, - потом сообразил, что взять в руки стакан вообще невозможно и добавил: - И так нельзя.
В ответ грянул дружный хохот. Кончики усов Чубика встопорщились и подрагивали. Мышка утирала сухие глаза уголком косынки. Полупрозрачная Мишина гитара странно резонировала, усиливая смех парня.
- Ну ладно, ладно. Надо же когда-нибудь начинать, - сказал успокоившийся наконец гитарист. - Ты уже сидишь? Сидишь. Тебе плохо не посоветуют, верно? С водкой точно так, как и с этим. Представь, что нюхаешь, пьешь. Это здорово, честное слово.
Последнюю фразу он пробормотал довольно невнятно, так что получилось: “Эт’здорово, чесслов”. Чубик наполнился синевой, отпустил взревевший баян, лихо подкрутил усы и крякнул.
- А-а-а-ах, шеб я так жил! (Новый взрыв хохота.) Хорошая водочка!
Он шепелявил сегодня так мягко, точно срывавшиеся с языка слова были пузырящейся газированной шипучкой.
- Ты уже по макушку нализался, - пристыдила матроса девица.
- Налился по макушку, - уточнил Чубик, клюнув носом. - И иду ко дну, как крейсер “Варяг”.
После этих слов матрос заиграл “Наверх вы, товарищи, все по местам!”
- Я вижу, вы помирились, - осторожно сказала Соня, которая явно не одобряла поведение гуляк. Миша вопросительно взглянул на матроса. Тот прищурился, покачал головой и нехотя заговорил:
- Н-ну, товарищ Сталин величайший вождь, кто бы что ни говорил...
Гитарист подавил вздох.
- ...но с другой стороны и Миша парень замечательный, и ше б я без него делал, не знаю. Инструмент он мне организовал просто превосходный, - Чубик погладил баян. - Эй, Миша, давай сбацаем ту, ше ты меня научил. “РыбачкуСоню”.
Матрос хитро посмотрел на девушку. Она вздохнула и отвернулась. Юра подвинулся поближе к ней и робко расправил плечи.
- Не-а. Отказываюсь, - ответил гитарист.
- Сал-лага ты все же, - с сожалением констатировал Чубик. - Хоть и замечательный парень, а салага. Не то ше вот Федя Величковский! (Величественный жест в сторону гранитного памятника, сопровождаемый ревом баяна.) Его и помянуть приходят как положено человеку, и выпить приносят. Ше тут скажешь за Федю? Земляк-моряк, одно слово!
- Так он ведь в Киеве родился, в Севастополе погиб. А ты вроде как из Одессы, - заметила Мышка.
- А, много вы за меня знаете! - вспылил матрос. - Сирота я, вот. Сколько себя помню, по Крыму шатался. Севастополь, Одесса, Феодосия, Керчь - везде был и все Черное море исходил. Яша Чубик отовсюду - и ниоткуда. И Федя земляк, потому ше я и с Севастополя; и в Киеве тоже был, за это я говорил когда-то, как меня с моря списали и в Днепровскую флотилию направили. Так и шлепнули меня фрицы сухопутной крысой.
- Почему сухопутной! Моряки и по рекам плавают, - решился вставить замечание Юра. Чубик смерил его презрительным взглядом и процедил:
- Молчал бы, дважды сал-лага паршивая! Моряки не плавают, а ходят, и не по рекам, а по морю. А речник - тьфу, а не моряк! Речник - все равно ше сухопутный. Мне партия сказала идти, я и пошел.
Он насупился, уставился на стакан с водкой и стал тихонько наигрывать “Раскинулось море широко”.
- А где сам... хозяин? - поинтересовался Юра, косясь на портрет Федора Величковского.
- Мало ли! Думаешь, ему не хочется побродить по земле?
Миша блаженствовал. Руки гитариста гладили струны так же бережно и любовно. как Мышкины ладони - его волосы. В глазах застыло совершенно отрешенное выражение.
- А ничего, что вы его водку нюхаете? - спросил Юра, остро ощутивший вдруг какую-то свою неуместность в этой компании. Юноше пришло в голову, что Миша и Мышка заняты друг другом, матрос совершенно пьян и потому не мешает им, Соня... еще туда-сюда, все же старая знакомая Чубика... но вот он лишний, как ни верти!
- Федя не обидится, - уверенно сказала девица. - Какой водке убыток, если ее нюхают? Это как показать парню ножки до нельзя, а последняя сопливая шалава знает, что за показ денег не берут. И вообще Федя не куреневский жмот, как некоторые.
Юра попытался сказать Мышке что-нибудь резкое (пусть знает, как обзываться жмотом!), но Чубик заорал:
- Ах, Федя, тельняха-парень, душа-человек! - и довольно мелодично пробасил:
- Раз вахту не кончил, не смеешь бросать!
Механик тобой недоволен.
Ты доктору должен пойти и сказать,
Лекарство он даст, если болен.
Его грубые толстые пальцы извлекали из баяна такие звуки, что всем хотелось рыдать над судьбой несчастного больного кочегара, тело которого через несколько куплетов должна была поглотить морская пучина.
- Ну, заладил, - проворчал гитарист.
- В самом деле, давайте повеселее, а то как-то грустно все выходит, - встрепенулась Соня. - Миша, сыграй-ка нам что-нибудь смешное.
- Не получится, - возразил гитарист, помычал и хрипло запел:
- Добры молодцы-менты
рученьки выкручивают,
Струны рвут, гитару топчут,
не дают попеть.
Зря вы, дяденьки сержанты,
инструментик мучаете!
Песня - друг и песня - враг,
это как смотреть.
Вы мне в душу наплюете -
я ее отмою
Звуком чистым, нефальшивым
серебристых струн.
Вы мне глотку разорвете -
думаете, взвою?
Нет, умею я молчать,
пусть я и болтун...
- Если тебе глотку разорвать, ты просто не сможешь издать ни звука, - рассудительно заметила Соня. Миша нехотя возразил, что для искусства сложения песен это не имеет принципиального значения. Но его бесцеремонно прервала девица:
- Да на кой ляд ты вообще завел про ментов?! Менты - суки все до единого! Ненавижу их.
- Я тоже не очень-то люблю, но это непринципиально, - спокойно сказал гитарист.
Мышка отреагировала на его возражение довольно странным образом. Она вскочила, словно подброшенная скрытой пружиной и принялась сыпать отборнейшей руганью в адрес милиции и “всяких пижонистых умников”, которые понахватались ученых слов и которым плевать с высокой колокольни на нее и ей подобных... м-м-мать их растакую! Устав наконец ругаться, девица побежала между могилами не разбирая дороги. Было странно видеть, как ее туфельки с отломанными каблуками мелькают в воздухе, совершенно не касаясь земли.
- Что это с ней? - не понял Юра.
- Так, ерунда. Атавизм земной жизни. Рецидивчик. Но и я хорош, - гитарист потянулся и сел. Теперь стало особенно заметно, что он действительно утратил прозрачность, так как заслонил худыми плечами лежащие ниже по склону братские могилы.
- Я тоже хорош, потому что косынка на ее голове говорит сама за себя, - многозначительно добавил Миша.
- О чем говорит? - переспросил Юра. Гитарист посмотрел на него с жалостью, вздохнул и объяснил:
- Если бы об этом спросила Соня, ничего странного в этом не было бы, а так... Ты же знаешь, чем Мышка кормилась. А наше идиотское государствообывателей не просто молчаливо осуждает такой способ зарабатывания денег, но изобретает также весьма оригинальные методы борьбы с крошками. Потому однажды, в одну прекрасную ночь Мышку, в поте задницы своей отрабатывающую хлеб насущный без масла, мент и два дружинника застукали прямо под забором и тут же наголо, “под ноль” постригли, вернее, побрили. Поэтому она все время в платочке.
- А у тебя они тетрадку со стихами отобрали, - понимающе сказала Соня.
Взревел баян, но Чубик не проснулся, а мешком повалился на левый бок вместе с инструментом.
- Гораздо хуже, - Миша задумчиво поцокал языком. - Это было, когда меня брали. Я удрал на небольшую свалку. Мне оставалось сунуть тетрадь в мусорную кучу, но я... не мог. Просто не мог, чтобы...
Он помолчал и пояснил:
- Рожать детей - привилегия женщин. (Юра постарался не слышать этих слов.) Мужчины не смиряются однако с этим и тоже стремятся родить, только уж каждый на свой лад и в меру своих способностей. “Не мышонка, не лягушку, А неведому зверушку”, - Миша нервно засмеялся. - Я все эти песни... тоже будто рожал. Это были - мои дети, - голос гитариста дрогнул. - Пусть ублюдочные, никчемные, но - дети. И я не мог допустить, чтобы трупы моих детей плавали в ядовито-зеленых лужах и заживо гнили! Сначала я подобранным там же осколком оконного стекла резал им горло...
- Кому?! - ужаснулся юноша.
- Стихам, - тихо сказала Соня.
- Стихам, - так же тихо подтвердил гитарист, потом перевел дух, словно запыхавшись после долгого бега.
- Я брал тремя пальцами: большим, указательным, средним, - каждую страницу и несколькими взмахами кромсал ее, - Миша чеканил слово за словом. - Когда же увидел, что дело продвигается слишком медленно, а меня вот-вот накроют, принялся резать сразу по пять страниц. Затем скомкал все эти бумажные трупы и поджег их. Надо сказать, все сгорело неожиданно быстро, лишь вот эта песня, уже подожженная, непрерывно взмывала в небо в потоке горячего воздуха. Пламя тронуло листок по краям, однако несколько раз гасло. Вот что там было...
Миша запрокинул голову и продекламировал:
- А люди - две половинки
Разорванного сердца.
А им бы соединиться,
Чтоб вместе друг с другом биться.
А им бы не расставаться
Даже и после смерти.
Но боги, жестокие боги
За ними шпионят строго,
И люди ищут вслепую.
И очень часто - напрасно...
- Мои стихи не хотели сгорать! Они корчились в пламени, задыхались в дыму, задыхались перерезанным горлом... Особенно эта. Собственно, это песня тоже, просто я так и не успел положить стихи на музыку. Я сделал это перед самым концом воли и никому еще не успел спеть. Так и не успел...
Гитарист склонился так, что коснулся лбом струн, прошептал:
- Это было страшно. Страшно! Вы не поймете. Убить их, чтоб не достались, кому не надо. Самому зарезать и сжечь собственных детей... Не поймете, - и умолк. Спустя некоторое время Соня осторожно тронула юношу за рукав и показала жестом: мол, пойдем отсюда.
- А ты говоришь: любить ментов! Суки они.
Мышка вышла из-за гранитного памятника хмурясь и поправляя немного сбившуюся косынку. Юра остался сидеть и промолчал. Вообще-то он не говорил, что милицию надо любить, хотя и не совсем был согласен с девицей. Причина тому была чрезвычайно проста: за время работы на стройке его дважды посылали “на дружину” вместе с Колькой Моторчиком. Правда, ничего особенного там не происходило, никаких чрезвычайных происшествий. Посидели в дежурке, вяло покалякали, попили чаю (Юра жалел, что с ними не было Веньки; уж тогда бы время прошло гораздо интереснее!). Нацепив красные повязки прошлись по улицам. И все. Но вдруг Миша и Мышка узнают, что он... ну, тоже вроде дружинника. Тоже сука.
Юра недовольно засопел.
- Тем не менее нечего раздражаться по поводу ментов, как ты. Они тоже люди, и жить им чем-то надо. Конечно, способ их жизни их не оправдывает, но и тебя не оправдывает твоя ненависть, - глухо сказал гитарист. Девица странно посмотрела на него и протянула:
- Чи-во-о-о?
- Ругаться, говорю, не надо. И презирать их нечего, - голос Миши окреп, он смотрел теперь прямо в глаза Мышке. Та сказала с сожалением:
- От кого я все это выслушиваю! Они упрятали тебя в дурдомчик, загнали в угол, заставили сжечь стишки - и ты говоришь такое. Да тьфу на тебя после этого!.. Между прочим, раньше ты говорил по-другому.
- Ну и дурак был! - огрызнулся гитарист. - И если из-за этого (да, именно из-за этого! Что ты на меня уставилась?!) подох как собака, значит, туда и дорога. И дурак был, что не успел ничего сделать, кроме как позубоскалить.
Соня вновь подала юноше знак, однако он не двинулся с места, удивленный словами Миши не меньше его подруги.
- Кого-то ты мне напоминаешь, - девица подозрительно смотрела на гитариста. Тот устало вздохнул.
- Слушайте, у вас есть великолепная возможность пообщаться с Борухом Пинхусовичем и с его знакомыми, а вы ею не пользуетесь. Да поймите вы наконец...
- Мне и так все ясно. Вот от кого ты набрался, - девица зло зыркнула на Соню. - Ну спасибочки тебе огромное, моя дорогая! Я-то как дура радовалась, что вот, мол, приличная девка, а ты... познакомила! И за дедушку твоего спасибо, и за Старого Сему, и за эту... ну, которая тоже стихи писала... Телега, что ли? Видно, накатали на нее “телегу”, вот и назвалась. Тоже мне, высшие обитатели в белых шмотках. Тьфу! Ни презирать, ни ненавидеть толком не умеете. А я вот буду. Буду, хоть кол на голове теши!
Юре очень не нравилось, что Мышка столь яростно напустилась на Соню. Однако он почему-то не решался вступиться за девушку. Не то чтобы боялся разбушевавшуюся девицу (хотя, если честно, то боялся тоже). Однако нечто неопределенное непреодолимо удерживало его в гораздо большей степени, нежели страх...
Взглянув на Соню и на Мишу юноша все понял: эти двое были на удивление спокойны! Словно весь гнев Мышки предназначался не им, а кому-нибудь другому, совершенно постороннему. Соня даже доброжелательно улыбалась. Девицу это лишь еще больше бесило. Но гитарист справился с ней на удивление легко. Он щелкнул пальцами (словно на встроенный в Мышку выключатель звука нажал) и заговорил медленно и тихо:
- Ты путаешь две абсолютно разные вещи. Не умеют ненавидеть низость, подлость и лицемерие одни только блаженненькие да беззубые от природы олухи царя небесного. Мы же умеем ненавидеть, но понимаем, что ненавидеть просто нельзя. Это вредно.
- Кому? Сукам? - ехидно спросила Мышка. Однако юноша почувствовал скрытую неуверенность в ее голосе. Так отличается звук треснувшего колокольчика от ясного заливистого звона целого.
- В первую очередь тебе самой. Но и остальным не менее. Сонин дедушка (спасибо ему!) говорит очень умные вещи, однако зачастую недосказывает их до конца. Мне тяжело судить, почему он так делает: то ли нехочет,нежелает додумывать; то ли ему попросту неинтересно ломать голову над такими мелочами, которые на наш взгляд очень даже не мелочи; то ли не находит нужным говорить всего, чтобы мы могли хоть немножко развить наши мозги.
- Поехал морали читать, как в детской комнате милиции, - Мышка шумно вздохнула и отвернулась. Гитарист продолжал как ни в чем не бывало:
- Да какая разница, кто кого ненавидит: ты - или тебя?! Важно, что ненавидит живой человек. Ненависть копится в воздухе, как зависть, подлость, тупость. Как всякое зло. В конце концов это и приводит к беде, к ужасу! Вот в этом и состоит правда, такая простая и элементарная, что мы, разумные болваны, никак не можем додуматься до нее, пока нас не нагонит пуля или не утопит в грязи!
Юра задрожал и медленно, чрезвычайно медленно встал. Это была разрядка копившегося с момента выхода наверх душевного напряжения. Он знал, чувствовал, что не все еще произошло, что впереди самое-самое на сегодня. И вот это самое-самое пришло со словами Миши:
- Мы перестали учиться на чужих ошибках, а судьбе это надоело. И теперь она отыгрывается на каждом поколении, примерно раз в двадцать лет. Нет, вы слушайте! - воскликнул он, видя, что Юра пятится, а Мышка пытается зажать ладонями уши. - Слушайте. Бабий Яр начался в сорок первом, это Сонина беда. Наша беда случилась ровно через двадцать лет, в шестьдесят первом. И все это в одном и том же городе, более того - в одном месте! Хотите проверить, отбросьте еще двадцать лет. Что выходит? Гражданская война, когда отец шел на сына, брат на брата, разруха, засуха на Украине и конечно же голод. Попробуйте после этого сказать, что я не прав!
Никто не возражал Мише, настолько страстно и убедительно он говорил. И никто не ожидал такого окончания праздничных посиделок над стаканчиком водки у памятника Федору Величковскому. Всеобщая подавленность выразилась в грустном вопросе Сони:
- Ты сам до этого додумался или как?
Гитарист как-то неопределенно улыбнулся и ответил:
- Разумеется сам. Тут и думать нечего, все яснее ясного.
- А кому-нибудь еще говорил? Хотя бы дедушке...
- Нет, пока только вам. Но думаю, что к сожалению я прав.
На голове у Юры зашевелились волосы. Да как они могут преспокойненько рассуждать обо всех этих кошмарных вещах! Как они смеют говорить спокойно!..
- А что стрясется еще через двадцать лет, по-твоему?! - выкрикнул он в лицо Мише, подскочив к нему и нелепо жестикулируя. И получил тяжелый, точно пощечина ответ:
- Абсолютно то же самое, если живые не одумаются...
На некоторое время юноша как бы отключился от всего внешнего мира. Он не видел меланхолично устремленных в небо глаз гитариста, не слышал льющейся из-под его длинных пальцев мелодии старинного сентиментального романса. Он просто поплыл вперед мимо Мышки, пытавшейся разбудить отругивающегося со сна матроса. Как долго он путешествовал по кладбищу и где бродил, не мог сказать никто... кроме верной Сони, конечно. Именно от прикосновения ее пальцев, более осторожного и беглого, чем прикосновение к разогревающемуся утюгу намусленного пальца домохозяйки, Юра очнулся.
Светало. Бледная луна едва угадывалась за буйной кроной старого клена. В том углу кладбища, куда они попали, царило полнейшее запустение: тут и там зияли провалившиеся могилы, похожие на оставшиеся в челюсти на месте вырванных коренных зубов дыры, торчали замшелые покосившиеся памятники, напоминающие уцелевшие сточенные клыки, лежали сгнившие деревянные и проржавевшие металлические кресты. И нигде не единой надписи: ни фамилий, ни имен, ни дат жизни. Так сказать, безымянно-интернациональная кладбищенская свалка.
- Зря я наверх вышел. Нечего тут делать, - проговорил наконец Юра.
- Да, плохо как-то все получилось. Как-то... не так, - согласилась Соня. - Впрочем, я не раз звала тебя. Надо было уйти, и все. Ты сам решил остаться.
Юноша сконфуженно посмотрел под ноги, потому что это было действительно так.
- Тебе тоже не понравилось? - спросил он.
- Не люблю пьяных. От них так и жди глупостей. Вот когда ты только вышел, тоже был не лучше их, между прочим. Опьянелотземли. Потом, правда, угомонился. Ну, Чубику я не удивляюсь, ему стоит только подумать о поминальном угощении... - девушка поморщилась, и Юре неизвестно почему пришло в голову, что тесамые немецкие солдаты, которые оборвали жизнь Сони, наверняка были пьяны, и может именно поэтому она почти все время молчала на посиделках; однако он благоразумно промолчал.
- Но Миша! И эти его намеки...
Юноша резко обернулся, в отчаянии схватил Соню за плечи и заглядывая ей в глаза быстро-быстро зашептал, захлебываясь словами:
- Так это неправда? Скажи: неправда! Ему все это мерещится, да? Он выдумал? Конечно же выдумал! Это не может быть правдой, не может все повториться через двадцать лет, чтоб еще кто-то так же вот мучался в этой клятой темноте...
Девушка отвернулась и заговорила невпопад:
- Знаешь, что со мной приключилось в прошлый Духов день? Я тоже летала по кладбищу, только совсем одна, и вдруг наткнулась на воровку. Старая такая бабка, грязная, будто кто ее пожевал, выплюнул и вывалял в преогромнейшей луже. Она собирала еду и цветы с могил, чтобы потом продать, а как меня увидела...
Соня натянуто улыбнулась. Юра встряхнул ее и повторил:
- Нет, скажи мне: Миша соврал? Не увиливай.
Девушка медленно повернула к нему лицо и медленно, мучительно медленно выдавила:
- Не похоже... Просто говорить такое... тебе... ему не стоило...
В ветвях клена отрывисто просвистела пробудившаяся ото сна пичужка. Рассветное небо помрачнело, искривилось, заколебалось, завертелось.
Опустившись на колени и закусив губу Юра ныл. Соня стояла над ним с потерянным видом, ласкала его как маленького, изредка наклоняясь целовала в темя и непрерывно твердила:
- Не думай об этом. Ты ничего не сможешь сделать, ничего не сможешь...
Не было петухов на кладбище и быть не могло. Вот разве у куреневских частников... Но радостное звонкое кукареканье повторилось, и теперь было яснее ясного: рождается оно не во внешнем мире, а именно в груди, где-то под ложечкой. Рождается, когдабьетназначенныйчас.
Свет ясного утра окончательно померк. Над головой сомкнулся черный потолок, утыканный мочалковидными корешками трав.
- А я не хочу сидеть сложа руки! Все равно не хочу...
- Ты не сможешь...
- Что я должен смочь? Что сделать?
Что?..
* * *
За дверью грохнуло, Аня пронзительно завизжала. Запахло паленым. Тяжело затопали взрослые, загалдели.
Сжимая в руках выпускную фотографию, Света вышла в коридор. Оказалось, мальчишки во главе с Ростиком устроили не совсем удачный запуск самодельной космической ракеты, за что были несильно (ради праздничной встречи родителей) отшлепаны и водворены в детскую “под домашний арест”. Ничего страшного.
Тетя Рита и дядя Игорь в четыре руки вымакивали тряпками воду, оставшуюся на полу после скоростного тушения микропожара. Девочка терпеливо дождалась, пока они освободятся, не зная с чего начать, без обиняков спросила мужа тети Риты:
- А кто это такой? - ткнула пальцем в нижний ряд группового фото и виновато пояснила: - Я там “Пионер” смотрела, достала случайно.
Дядя Игорь окинул Свету с фотографией торопливым взглядом, сказал: “Айн момент!” - вымыл в ванной руки, вернулся, посмотрел на портрет Юрия Петриченко уже гораздо более осмысленно и ответил почти не скрывая неприязни:
- Это Юрка. Только я с ним не дружил особо, да и никто из наших, кажется, не дружил. Хлюпик он был, этот Юрик-жмурик. Что называется, соплей перешибить можно, извини за грубость.
- А что с ним стало? - спросила девочка. Из кухни тетя Рита крикнула, чтобы дядя Игорь шел помогать ей. Он прокричал в ответ: “Сейчас бегу!” - но вместо этого опустился на корточки перед Светой, внимательно посмотрел ей в глаза и спросил:
- Почему ты решила, что с ним что-нибудь стало?
Света молчала, не зная, что ответить. Дядя Игорь покусал немного нижнюю губу и задумчиво сказал:
- Но ты права, как ни странно. С ним действительно стало. Он погиб.
Девочка широко раскрыла разом забегавшие глазки и прошептала:
- Где? Когда?
- А ты что, знала его? - с сомнением спросил дядя Игорь. Света упрямо молчала. Из кухни донесся отчаянный крик тети Риты: “У меня чайник крутого кипятка, я не могу так стоять!” Дядя Игорь взял ладони девочки левой рукой, правой погладил их и морщась тихо проговорил:
- В общем вот что. Положи на место фотографию. Сегодня не у нашего класса вечер встреч, и нечего приплетать сюда моих ребят. Сейчас будет чай с тортом...
Света посмотрела на него жалобно. Тетя Рита на кухне была близка к тому, чтобы начать ругаться.
- Иди в детскую... Ах да, там же Ростик с ребятами! Они наказаны и должны быть одни, - дядя Игорь всплеснул руками, неожиданно признался: - В общем, погиб Юрка. При Куреневской трагедии... А мне некогда, не приставай! Сейчас торт будет, - и умчался на кухню.
Торт действительно был, и не один. И в снежки они потом все вместе играли, родители и дети. Дядя Игорь к Свете не подходил, более того, почему-то избегал ее. Девочка наслаждалась чаепитием (кофе детям все же не дали, зато большие куски “Киевского” и “Космического” с лихвой компенсировали этот досадный недостаток), хохотала, швыряя в лицо дяде Яше и дяде Севе (и с особым удовольствием - противному толстому дяде Славе) пригоршни пушистого снега... и однако некий червячок точил ее подсознание весь остаток дня. Поэтому сидя рядом с папой в полупустом троллейбусе она после долгих раздумий все же отважилась спросить:
- Папка! А, па-ап... А что это за Куреневская трагедия?
Отец посмотрел на нее таким же точно мутным взглядом, как торопившийся на кухню дядя Игорь, пьяно ухмыльнулся и сказал:
- До чего ж ты настырная, Светка! Вся в меня. И охота тебе про всякую гадость расспрашивать?! Пятнадцать лет, понимаешь ты, пятнадцать лет сегодня, а ты мне все настроение портишь! Едем, и хорошо. Дома вот “Кабачок” покажут, пани Монику, пана Спортсмена, пана Директора. Может, пан Зюзя про зайцев что-нибудь отмочит. А, Светик? Помнишь, как в прошлый раз: “И тогда заяц подскочил к волку и произвел укушение в нижнюю часть спины”.
Отец слишком громко захохотал, немногочисленные пассажиры начали оборачиваться и неприязненно смотреть на подвыпившего мужчину, то есть на папу. Девочка поняла, что толку сейчас от него никакого, по-взрослому вздохнула и спросила:
- А когда в следующий раз вы соберетесь?
Отец хитро подмигнул ей, погрозил пальцем.
- Что, охота опять со мной пойти? То-то! Ладно, возьму. Кто старое помянет, тому, как говорится, глаз вон. Заметано, беру.
- Так когда, папка? - Света обняла отца, прижалась щекой к мокрой от растаявших снежинок ткани его пальто и доверчиво заглянула в глаза.
- На двадцатилетие, через пять лет.
Девочка только вздохнула. Целых пять лет ждать, чтобы вновь поговорить с дядей Игорем! Раньше бы это устроить, но... вряд ли удастся. А жаль...