"Том 5. Проза" - читать интересную книгу автора (Есенин Сергей Александрович)Глава пятаяСказал старый Анисим игумену: — Пусти меня домой, ради Бога, ноет вот тут, — указывал он на грудь. — Так и чую, что случилось неладное… — Иди, Бог с тобой, — благословил его игумен. — Святые отцы и те ворачивались заглянуть на своих родных. Накинул Анисим подрясник, заломил свою смятую скуфью и поплелся, сгорбившись, зеленями шелковыми. Идет, костылем упирается, в небо глядит, о рае поет, а у самого сердце так и подсасывает… что-то там дома творится? Проезжие смотрят — всем кланяется и вслед глядит ласково-ласково. На тройке барин какой-то едет, поровнялся, спрашивать стал: — Разве ты меня знаешь — кланяешься-то? — Нет, не знаю, и не тебе кланяюсь — лику твоему ангельскому поклон отдаю. Улыбнулся барин, теплая улыбка сердце согрела. Может быть, черствое оно было сердце, а тут растопилось от солнца, запахло добром, как цветами. — Прощай, старичок, помолись за меня угодникам да вот тебе трешница, вынимай каждый день просфору за раба Божьего Сергея. «Не весна, а весной пахнет. Свете тихий, вечерний свет моей родины, приими наши святые славы», — шепчет он. И опущенные белые усы ясно вырезают разрез посинелых губ. — Здорово, дедушка, — встретили его у околицы ребятишки. — Анны-то нету дома… утопилась намедни она, как парень ее помер; заколочен дом-то ваш. Вдруг почувствовал, ноги подкашиваются, и опустился. — Устал, дедушка, посиди, мы тебе табуретку принесем. — Спасибо, родные, спасибо, немного осталось, хоть на корточках доползу. Встал и, еще более сгорбившись, поплелся мимо окон; ребятишки растерянными глазами провожали. Прохожие останавливались. — Ой, Анисим, Анисим, не узнаешь тебя, — встретила у ворот соседка. — Поди, закуси малость, небось ведь замытарился, болезный. Слезу утирает, на закат молится. — Как тебя Бог донес такую непуть? Ведь холод, чичер*, а ты шел. Ничего Анисим не ответил, застыл от печали глубокой. С пьяной песней в избу взошел Епишка. — «Я умру на тюремной постели, похоронят меня кое-как…»* Мое почтенье, челом бью, дедушка Анисим, прости, что пою песню, я ведь теперь все на панихидный лад перевожу… — Присаживайся, — подставила хозяйка скамью. — Гостем будешь, вместе горе поделим, мы все ведь какие-то бесталанные. — Про то и пою, тетень, эх-а!.. «А, судьба ль ты* моя роковая, до чего ж ты меня довела…» Не могу, ей-Богу, не могу… Слезы катятся, а умирать не хочется. Ведь могила-то, когда хошь, приют даст, жить бы надо, да что-то, как жестянка, ломается жизнь моя, и не моя одна. — Ты, дедушка, меня в монахи возьми, можа, я там хоть пить перестану. Ведь там нет вина, стены да церковь. — Убежишь, — засмеялась старуха. — Не лезь уж, куды не надо. Так живи. — Не хочу я так-то жить, мочи моей не хватает, с тоски помру. Епишка был пришляк на село, он пришел как-то сюда вставлять рамы и застрял здесь. Десять лет уж минуло. Где-то в дальней губернии у него осталась жена, которая пустила его на заработки. Каждый год Епишка собирался набрать денег и отослать жене на перестройку хаты, но деньги незаметно переходили к шинкарке Лексашке, и хата все откладывалась. Каждое Рождество он писал домой, что живет слава Богу, что скоро пришлет денег и заживет, как пан. Но опять выпадал какой-нибудь невеселый для него день, и опять домой писалось коротенькое письмо с одним и тем же содержанием. Жена его знала эту слабость, она писала ему, чтоб он вернулся, что дом давно перестроен, но он никогда не читал дальше поклонов. Не хотел, а может быть, и наперед чуял, что пишут. — Возьми меня, дедушка, ради Бога возьми, там ведь жалованье платят, может, скоплю сколько-нибудь, домой пошлю. Анисим молчал и грустно покачивал головою. — Ты сегодня, Епишка, пьян, завтра ты по-другому скажешь. Ты лучше, вот что я тебе посоветую, выписывай сюда жену да живи на моей усадьбе. Дом-то мой ведь первый на селе. Я подпишу тебе все, ничего не оставлю. А коли помру, если хватит доброй совести, поставь мне крест на могилу. — Родной ты мой, — упал Епишка на колени. — Спаситель, как мне тебя благодарить? — Встань, Епишка, — сказал Анисим. — Пустое все это, ведь мне все равно ничего не надо. Ты закусывай лучше сейчас, ведь небось после Анны тебя никто не накормил. — Нет, — всхлипнул Епишка, — разве я пойду просить… Стыдно… Была Анна, так она все понимала… Царство ей небесное, хорошая баба была. Хозяйка начала рассказывать, как вытащили Анну из воды. — Отец ты мой родной, — приговаривала, пришлепывая губами. — Как положили два гроба-то рядом, инда сердце кровью обливалось. — Ты посмотри, — указал Епишка на разрубленный палец. — Гроб делал… Как вспомню, что делаю для Анны, топор из рук валится, и рубанок не стругает, отцапал ведь до самой кости. Анисим решил пождать жену Епишкину. «Пропьет еще все, — думал он. — Баба-то лучше удержит». Через неделю им пришел ответ, что жена Епишки три года тому назад померла, а оставшаяся вдовой дочь продала все пожитки и едет. — «Как же так? — думал Епишка. — Неужели я три года не писал?..» Он как-то состарился, съежился и жалел, что Анисим подписал ему свое имущество. «Охо-хо! — думал он. — Уехал, девке-то десять годов было, уж вдова стала. Вот она какая жисть-то, самому сорок годов стукнуло, а я все думал — тридцать». «Как же она замуж вышла? — спрашивал себя. — И откуда набрали денег, когда присылу не было?.. Впрочем, что же, баба была здоровая, за семерых работать могла…» Через два дня Епишка встретил на телеге молодую бабу и с слезами бросился целовать ее. Старый Анисим сам не одну смахнул слезу. Жалко ему было Епишку… Мыканец он. «И в кого она у меня такая красивая, — думал Епишка, — ни на меня, ни на мать не похожа». — Ты теперь брось пить-то, — говорил Анисим. — А ты, родная, поудерживай его, слаб он… — Дедушка, ей-Богу, одну рюмочку, с радости. Ведь я сейчас словно причастился, весь мир бы обнял, да головы у него нет. Дочь Епишки улыбалась и, налив себе рюмку, почомкалась. — Ты ведь у меня единая, ненаглядная моя. Мы теперь тебе такого жениха сыщем, какой тебе и во сне не снился. Погорбился старый Анисим за эту неделю, щеки ввалились, а подбородок качался, будто шептал. Простился с Епишкой и дочерью его и пошел опять с костылем, сгорбившись еще ниже. — Ты как-нибудь, папаша, лошадь купи, — говорила Марфа отцу, — пахать станем. — Теперь мы с тобой заживем, Марфунька, — говорил Епишка. — Земли у нас много, хлеба много, скота семь голов рогатого, лошадей только, жаль, увели. Недоглядки. Плетется Анисим, на солнце поглядывает, до захода в монастырь надо попасть. По дорожке воронье каркает, гуси в межах на отлет собираются. Пришел в келью, к игумену, пыльный с дороги, постучался. — Благослови, отче… Вернулся. Теперь не пойду. — Ну что, не обмануло тебя сердце твое? — Нет, отче, сноха утонула. Господь меня надоумил сходить… Господь. — Ты отдохни поди, вишь, как выглядишь плохо. А что ж старуха-то твоя, не вернулась? — Нима, отче; видно, к угодникам в подножие улеглась. Сильная духом была, знал я, что ей не вернуться. В келью пришел свою, на столе просфора зачерствелая, невынутая. Кусает зубами качающимися, молитву хлебу насущному читает. И опять все, как было: на стене скуфья* на гвоздике, у окошка на подставочке цветы доморощенные не поливаны. На мешочном тюфяке в дырки солома выбилась, в коричневых выструганных сучьях клопы гнездятся. — Слава Тебе, Христе Боже наш, Слава Тебе. Около рукомойника рушничок висит, покойная сноха вышивала. — Всех похоронил, теперь самому на покой пора. Ой, как тяжело хоронить! Захолодало. По селу потянулись с капустой обозы. Хорошо молиться в осень темной ночи за чью-нибудь непутевую душу. Обронили вербы четки зеленые, краснотой подернулись листья — удила шелковые. Вечер. Голоса на дороге про темную ноченьку поют.* Прощай, ты, пора нудная, томящая. Вылила ты из пота нашего колосья зернистые, кровью нашей напоила ягоды свои. Марфа принялась за хозяйство. Сперва ей казалось все как-то по-чудному. Ночью она не могла дверь найти спросонья, вместо порога к загнетке печной забиралась. Стало подсасывать что-то опять Епишку, не сиделось ему дома, горько было на чужое добро смотреть. Чужое несчастье на счастье пошло. Ходил в лес, осин с кореньями натаскал, а потом у окошка стал рассаживать. — Марфунька, — кричал он, запихивая в землю скрябку*, — воды неси поливать. Люди засматривали, головой покачивали. — Что это с Епишкой-то сталось: дочь привез, вино бросил пить и в церковь ходит. В монастырь бегал причащаться, всю дорогу без отдышки бежал. — Так ин, — говорит, — лучше Бог простит все… да и думы грешные в голову не полезут. Старый Анисим просфорочку ему дал, советовал лучше кобылку купить, чем мерина. — Ты кобылу-то купишь — через три года две лошади, ой-ой, каких будешь иметь! Послухался Епишка старого Анисима, пришел домой и сказал Марфе, что хочет кобылу купить. В базарный день повели продавать двух коров и выручили три сотни. — Теперь ты, папаша, в город иди, там-то, чай, лучше купишь. Снарядила Марфа отца в дорогу, зашила деньги в подштанники и проводила. Приковылял Епишка в город, в трактирчик зашел отогреться. Люди винцо попивают, речи деловые гуторят. Подсела к Епишке девка какая-то, наянная такая, целоваться лезет. — Жисть свою пропиваю, — кричит Епишка. — Хорошая ты моя, жалко мне тебя, пей больше, заливай свою тоску, не с добра, чай, гулять пошла. Когда на другое утро Епишка полез в кошелек купить калачика, там валялась закрытая бумажкой единая заплесневелая старинная копейка. Ждала Марфа отца и ждать отказалась, уж замуж успела выйти, мужа к себе приняла, а он как в воду канул. Через два года, в такое же время, она получила письмо от него: «Добрая доченька, посылаю тебе свое родительское благословение, которое может существовать по гроб твоей жизни и навеки нерушимо. Дорогая Марфинька, об деньгах прошу тебя не сумлеваться, скоро приеду домой. Кобыла тут у меня на примете есть хорошая, о двух сосунков. Как только вернуся, заживем опять с тобой на славу». Карев запер хату и пошел в другой раз к сторожке. Лимпиада просила оставить на память вырезанную им солоницу. Филипп окапывал завалинку и возил на тачке с подгорья загрубелую землю. — Отослал Иенке денег ай нет? — спросил он, не оборачиваясь, поправляя солому. — Отослал… сам возил, прощаться ездил. — То-то долго-то. — Да. — Ну, входи, — сказал Филипп, — Ваньчок приехал, чай пьют, дожидаются. Ваньчок сидел в углу с примасленными, расчесанными на ряд волосами и жевал пышку. Когда Карев ступил на порог, он недовольно поглядел на него и, приподняв руками блюдечко, чуть-чуть кивнул головой. — Принес? — спросила Лимпиада и с затаенной болью, нагнувшись, стала рассматривать рисунки. На крышке было вырезано заходящее солнце и волны реки. Незатейливый рисунок очень много говорил Лимпиаде, и, положив солонку на окно, она задумалась. Карев подвинул стакан к чайнику и налил чаю. — Ну, ты что ж молчишь? — обратился он к Ваньчку. — Рассказывай что-нибудь. — Чего рассказывать-то? — протянул Ваньчок. — Все пересказано давно. — Ну, — засмеялся Карев, — это ты, наверно, не в духе сегодня. Ты бы послухал, как ты под «баночкой» говоришь, ты себя смехом кропишь и других заражаешь. — Лучше Фильке пойду подсоблю, — сказал он, надевая картуз и затягивая шарф. Когда Ваньчок вышел, Карев поднял на Лимпиаду глаза. — Идешь? — спросил глухо он. — Я ухожу послезавтра. Пойдем. Жалеть нечего. Лимпиада свесила голову и тихо, безжизненно прошептала: — Иди, я не пойду. — Прощай, больше, я думаю, говорить тебе нечего. Лимпиада загородила ему дорогу и повисла, схватившись за него, на руках. — Не уходи, милый Костя, — ради всего святого, пожалей меня. — Нет, я не могу оставаться, — сказал Карев и отдернул ее руку. На пороге показался Филипп. — Ты что же, совсем уходишь? — Да, совсем, проститься зайду. Не поминайте лихом, а если сделал чего плохого, то прошу прощенья… Когда Карев ушел, Лимпиада проводила Филиппа к Ваньчку, а сама побежала на мельницу. Хата была заперта, и на крыльце на скамейке лежала пустая пороховница. «Куда же ушел?» — подумала она и повернула обратно. Вечерело. Оступилась в колею и вдруг, задрожав, почувствовала, что под сердцем зашевелился ребенок. — Ох, — вскрикнула тихо и глухо, побежала к дому, щеки горели, платок соскочил на плечи, но она бежала и ничего не замечала. В открытых глазах застыл ужас, губы подергивались как бы от боли. Прибежала и, запыхавшись, села у окна. «Зачем же я бежала? Господи, откуда эта напасть? Что делать мне… что делать?..» Думы вспыхивали пламенем и, как разбившаяся на плесе волна, замирали. «Вытравить, избавиться», — мелькнула мысль. Она поспешно подбежала к печурке. «Преступница», — шептал какой-то голос и колол, как шилом, в голову. «Господи, — упала она перед иконой, — научи». На брусе* — для мора тараканов, в синей бумажке — в глаза ей бросилась спорынья. С лихорадочной дрожью наскребла спичек и смешала с спорыньей. Когда цедила из самовара воду, в ней была какая-то неведомая ей дотоле решимость. Без страха поднесла к губам запенившуюся влагу и выпила. Чашка, разбившись, зазвенела осколками, и, свалившись на пол плашмя, Лимпиада забилась, как в судороге. Волосы, сбившись тонкими прядями, рассыпались по полу и окропились бившей клочьями с губ пеной; под окном ворковали голуби, и затихший бор шептался о чем-то зловещем. Лицо ее было, как мел, и на нем отражалась лесная зеленая дремь. Филипп не поехал к Ваньчку, он встретил чухлинского старосту и пошел оглядывать намеднишнюю вырубку. Щепа пахла ладаном, на голых корнях в вырубях сверкала вода. — Тут надо бы примерить, — сказал староста. — Сбегай-ка до дому за рулеткой. Филипп сломил ветку калинника и побег к сторожке. Чукан, свернувшись в кольцо у ворот, хотел схватить его за ногу. В голову ударило мертвечиной, на полу в луже крови валялась Лимпиада и около нее разбитая чашка. — Отравилась!.. — крикнул, как журавль перед смертью, и побежал к колодцу за холодной водой. Поливал ей на грудь, пальцем разжимал стиснутые зубы. Холодел. Склонившись на колени, закрылся руками и заголосил по-бабьему.* — Ой, не ходила бы девка до мельника, не развивала бы свою кудрявую косу, не выскакивала бы в одной сорочке по ночам, не теряла бы ты девичью честь. Ползал, подымал осколки чашки и подносил к носу. — Ох ты, бесталанная головушка, при тебе спорынья в поле вызрела, и на погибель ты свою ее пожинала. Ваньчок трепал за ухо своего подпаска. — Ты опять, негодяй, потерял ярку. Ищи, харя твоя поганая, до смерти захлыщу. — Я, дя-аденька, ни при чем, — плакал Юшка. — Вот те Христос, не виноват… — Я те, сволочь, покажу, как отказываться. Ишь, сопляк какой подхалимный! Возбужденный опять неудачей, напился к вечеру пьян и поехал опять сватать Лимпиаду. Около околицы ему послышалось, что Филипп поет песню. Он слез с телеги и, качаясь, выгаркивал осипло «Веревочку»: С концом песни ввалился в избу и остолбенел. — Это он, — крикнул с брызгами пены у рта. — Это он… Он весь яр поджег, дымом задвашил… Красные глаза увидели прислоненную к запечью берданку. Голова закружилась безумием и хмелем. Схватив берданку, осмотрел заряды и выбежал на дорогу. Ветер ерошил на непокрытой голове волосы и спускал на глаза. Хвои шумели. Вечерело. Карев ходил набрать грибов. Заготавливал на отход. Шел с грустной думой о Лимпиаде и незаметно подошел к дому. В хате светился огонь, и на полу сырой картошкой играл кот. На крыльце он увидел темную тень и подумал, что его кто-то ожидает. Прислоненная к перилам тень взмахнула ружьем. «Филипп, — подумал Карев, — на охоту, видно, напоследок зовет…» Грянул выстрел, и почуял, как что-то кольнуло его и разлилось теплом. Упал… по телу пробегла дремная слабость. Показалось еще теплее, но вдруг к горлу хлынуло как бы расплавленное олово, и, не имея силы вздохнуть, он забился, как косач. Стихало… От дороги слышались удаляющиеся шаги. Месяц, выкатившись из-за бугра долины, залил лунью крыльцо и крышу. — Ку-гу, ку-гу… — шомонила за мельницей сова. |
||
|