"Свет праведных. Том 2. Декабристки" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)

6

Когда Николай вошел в комнату, Софи первым делом взглянула на его свободные от оков ноги. Он прошелся перед ней павлином: голова чуть откинута, руки чуть отставлены в стороны – так ребенок хвастается новым костюмчиком: посмотрите-ка, мол, как я хорош! Софи ужасно разволновалась от всего этого.

– О, Николя! До чего же радостно видеть тебя таким! – прошептала она.

– Но теперь ты никогда не узнаешь, что я уже подхожу к дому! – засмеялся он. – И я смогу наконец застать тебя врасплох!

Позади Озарёва стояли два солдата: у свободы тоже есть свои границы. Декабрист жестом приказал им выйти в сени, закрыл дверь и резко, даже грубовато привлек к себе жену. Крепко прижал ее к себе сильными руками.

– Ну, кто из нас был прав? – снова прошептала она. – Вот все и уладилось. Что теперь говорят твои друзья?

– Не хотят бежать…

– А ты разве хочешь?

– Не знаю… С той минуты, как ты, и ты тоже, даже ты стала возражать против наших планов… В конце концов, это смешно, это в какой-то степени даже обидно: я постоянно нуждаюсь в твоем одобрении, желая что-то предпринять! Но иначе я ни в чем не уверен… Я сбит с толку… Но ты счастлива?

– Очень счастлива! Очень-очень!

– Ты меня любишь?

– О да! – порыв Софи был искренним, но она сама с изумлением и недоверием услышала это восклицание. Наверное, прошлое вдруг пробилось из глубины на поверхность…

Николай приподнял ее, медленно покружился с женой на руках по комнате и приблизился к постели. Никакого звона… Легкие, свободные движения… Софи впитывала в себя непривычную тишину, смаковала ее. В молодой женщине словно все расцветало, а это было верным признаком небывалого наслаждения, безоблачного счастья, которое вот-вот обрушится на нее. Она отдавалась мужу с чувством, что одержала победу над самой собой.

Позже, всматриваясь в лежащего рядом Николая, лицо которого выглядело горделивым и нежным, Софи раздумывала над тем, почему до сих пор не решилась сказать мужу о попытке Лепарского выписать сюда Никиту. Сначала ей казалось, что лучше до поры до времени действовать втихомолку, а теперь она уже и не знала, чем оправдать столь долгое умалчивание. Она так давно и беспричинно оттягивала неизбежный разговор с Николя, что теперь завести этот разговор казалось попросту невозможным. Абсурд, глупость несусветная! И, тем не менее, она почему-то была уверена: Николай обрадуется, узнав, что скоро приедет Никита. Ну, скажет она ему, скажет – не сегодня, значит, завтра непременно скажет… Или на днях… Надо, чтобы подвернулся удобный случай… Да, надо!.. Она ласково погладила шею мужа, плечо… Ласково… Так гладят мужчину только влюбленные женщины! Потом Софи придумала себе игру: закрыв глаза, отчетливо представить себе облик мужа – до мельчайшей детали, до родинки… Закрыла – и очень скоро мысли ее приняли совсем иное направление.

Назавтра она застенчиво спросила коменданта, не стоит ли ему еще разок побеспокоить Цейдлера. Он в ответ засмеялся и посетовал, что мадам Озарёва, дескать, слишком нетерпелива…

Отшумели тоскливые осенние ливни, выпал первый снег. О том, чтобы посылать декабристов работать к Чертовой могиле, теперь не могло быть и речи, а поскольку занять их чем-то было необходимо, то и стали водить арестантов в большой сарай, где находились ручные жернова. Каждому положили норму: два пуда зерна в день. Те, кому эта деятельность казалась чересчур нудной, как правило, искали себе замену среди товарищей, жаждавших физического труда, и те охотно шли навстречу просьбе. А иногда охранники, прельстившись мелкими чаевыми, соглашались избавить заключенных от прискучившей работы, выполнить ее вместо них. Дежурный офицер набирал узников и для работ на открытом воздухе: когда требовалось разобрать рыбачьи хижины на берегу реки, или обтесать ледяные глыбы, или расчистить заснеженную дорогу… Николай, который постоянно искал случая потратить энергию, с удовольствием принимал участие в таких вылазках.

Но когда мороз трещал по-настоящему, все сидели по камерам, где от раскаленных добела дымящихся печей исходил противный до тошноты запах. Двери были накрепко заперты, но за ними обретал все права свободный дух, тем более что библиотека, которую заключенные собирали из книг, присланных в Читу в посылках от родственников и знакомых, подрастала и подрастала: теперь в ней насчитывалось уже больше трех тысяч томов. Самое интересное обсуждали все вместе. А кроме того, заключенные, взявшиеся быть педагогами, обучали желающих французскому языку, английскому, немецкому, испанскому, греческому, латыни… Время от времени в камерах устраивались лекции, и нередко послушать их приходили комендант и его адъютанты. Слушатели рассаживались по скамьям, кроватям, некоторые – прямо на полу, оратор взбирался на стол. Никита Муравьев читал курс тактики и стратегии, Завалишин – высшей математики и астрономии, доктор Вольф – химии и физиологии, Муханов – истории, Одоевский – русской литературы. Мало того, последний предложил Николаю Озарёву провести семинары по литературе французской: от Корнеля до Вольтера, – но, увы, успех его семинаров был не слишком велик, потому что аудитория знала о предмете примерно столько же, сколько и «профессор».

Позже Лепарский разрешил внести в острог музыкальные инструменты, и тогда на тряской телеге прибыло с грехом пополам, совершенно растеряв в пути строй, заказанное артелью в Иркутске фортепиано. Вслед за Полигимнией на каторгу явились и другие музы. Отдельное строение в глубине двора было отдано любителям искусства. Декабристы стали устраивать здесь концерты, проводить на досуге музыкальные занятия: Юшневский отлично играл на рояле, Вадковский – на скрипке, Крюков и Свистунов на виолончели… Ветер относил дивные мелодии Глюка далеко от острога, и люди, услышав их, бросали работу и предавались мечтам. А иногда декабристы собирались во дворе и проводили под руководством того же Федора Вадковского хоровые репетиции – спевки. И тогда окрестные крестьяне облепляли снаружи забор, и лица у них становились серьезные и вдохновенные – словно это пение звучало в церкви.

Занятия искусством отнюдь не мешали декабристам быть рачительными хозяевами и думать о материальном обеспечении своей жизни, о ее комфорте, о гигиене. У дежурных, которым издавна вменялось в обязанность мести камеру, мыть посуду, разводить самовар, теперь появились «подручные» – мальчишки из местных. И тут тоже все расходы взяла на себя артельная касса, куда богатые заключенные вносили деньги на общие нужды и на помощь бедным. Благодаря посылкам из России – а число их с каждым месяцем увеличивалось, – добрая треть заключенных к этому времени уже более чем прилично одевалась. У женатых была даже возможность сменить рабочую одежду на «выходной» костюм. Те, у кого собрался более или менее обширный гардероб, отдавали поношенные вещи нуждавшимся товарищам. Чтобы уменьшить расходы артели, некоторые арестанты научились ремеслам. Среди самых искусных портных называли Арбузова и князя Оболенского, а кроме них, как говорили, Ивану Пущину просто не было равных по части штопки, Петр Фаленберг шил колпаки, Николай Бестужев, помимо картин, славился еще и тем, как умеет подбивать к обуви новые подметки, чинил часы, вырезал деревянные фигурки, ковал все, что куется…

С 1 января 1829 года – нововведение: Лепарский разрешил и одиноким декабристам выходить из острога. Пусть даже в сопровождении двух охранников, пусть с обязательством возвратиться в тюрьму до заката, но они могли теперь ходить в гости к друзьям. Николай тут же воспользовался этим послаблением, чтобы заказать Бестужеву портрет Софи. Художник представил свою прелестную «натурщицу» у окна, развернув ее в три четверти к мольберту, на плечи накинута была шаль. Ему удивительно точно удалось передать грусть в глазах модели, изобразить красивый изгиб длинной белой шеи, высокую прическу. Заказчику не понравился суровый стиль картины, зато Софи сказала, что ей портрет как раз очень по душе.

Начался март месяц, а с ним пришли и жестокие снежные бури. Однажды вечером, когда Лепарский уже собрался отходить ко сну, прибежал его ординарец и сообщил, что его превосходительство желает видеть дама. И не просто видеть, а срочно переговорить с генералом. Станислав Романович быстро оделся и, ворчливо что-то приговаривая себе под нос, вышел в прихожую. Там оказалась Софи. Личико ее в обрамлении капюшона выглядело совсем юным, но в глазах блестел огонек тревоги. Увидев коменданта, молодая женщина горячо зашептала:

– Ради Бога, простите, ваше превосходительство, что пришла в столь поздний час, но умоляю вас, умоляю, разрешите доктору Вольфу сию же минуту выйти из тюрьмы и отправиться со мной! Требуется неотложная помощь, его помощь!

– Кто-то заболел? – заволновался генерал.

– Да… Госпожа Муравьева… и госпожа Анненкова…

– Что-то серьезное? Тяжело заболели?

Софи вздрогнула.

– Пока нет… Но может быть… Дело в том… понимаете… дело в том, что они рожают… обе…

Лепарского словно обухом по голове хватили. Глаза его едва не выпрыгнули из орбит, рот под густыми усами, присущими, скорее, какому-нибудь бессарабскому господарю,[2] а не сибирскому коменданту каторжных рудников, как открылся, так и не закрылся – челюсть отвисла…

– Как же это?.. Почему меня никто не предупредил?.. – забормотал он, чуть опомнившись.

– Да это же ясно, ваше превосходительство! Было так заметно, все думали, вы и сами видите…

– Ничего я не видел! – в сердцах воскликнул генерал. – Что я могу увидеть? Я старый холостяк! Нет, вы должны были… вы…

И внезапно растерянность сменилась гневом. Лепарский побагровел, надул щеки и залепил себе в грудь кулаком.

– Они не имели права! – заорал он.

– Как это так «не имели права»? – удивилась Софи. – Думаю, мне следует вам напомнить, господин комендант, что в обязательствах, которые нам всем пришлось подписать перед отъездом на каторгу, был пункт о судьбе детей, здесь рожденных.

– Речь шла о детях, могущих родиться после конца срока! Тогда, когда заключенные переберутся на поселение!

– Ничего подобного, никаких таких уточнений там не было!

Лепарский пожал плечами.

– Но зачем же нужны были такие уточнения? По регламенту, свидания между заключенными и их супругами должны проходить в присутствии охраны. А получается, раз госпожа Муравьева и госпожа Анненкова оказались теперь в такой… в таком положении… получается, что никаких охранников во время их встреч с мужьями не было, так ведь?

– Вы позабыли, господин генерал, что сами же разрешили часовым стоять за дверью, когда мы встречаемся с мужьями!

– Ох, да… да, да… Как же я дал такую слабину!.. Я просто не смог вас подозревать в… в этом… в том, что вы… – Лепарский никак не мог подобрать слов, и чем больше путался, тем глубже становилось его смущение и тем сильнее бесила его эта нахальная француженка, которая осмеливается ко всему еще и смотреть на него с иронией.

– Отлично, сударыня, превосходно! – проворчал он, наконец. – Наверное, у меня было о чем думать, кроме… кроме этого вздора!.. Всякое случается в моем возрасте… и в моем положении… Но что, что я напишу в Санкт-Петербург по поводу этих не дозволенных законом рождений? Как я стану их оправдывать?.. сам оправдываться? Вы об этом подумали? Всё же свалят на меня, только на меня! Ну, и, вполне возможно, отправят в отставку… или передвинут в другое место… Что еще за беда, просто беда, да и только!.. Но как же получилось, что они рожают одновременно?

– Случайное совпадение. Досадное, согласна.

– Очень, очень досадное!.. Но как поспоришь с капризами природы?.. Но… но… скажите, пока все идет, как положено?

– Нет. И одна, и другая роженицы в опасности. Госпожа Муравьева страшно слаба, а госпожа Анненкова несколько дней назад подхватила простуду. Ее ужасно лихорадит. Деревенская повитуха – совершенная дура! Ах, простите!.. Но если не придет доктор Вольф, ни на что хорошее нельзя надеяться… Быстрее, решайтесь же быстрее, ваше превосходительство!

Лепарский неожиданно перестал возмущаться.

– Да-да! Пойдемте быстрее за Вольфом! – заторопился он.

Денщик подал генералу шинель, треуголку и шпагу, но шпагу тот оттолкнул и приказал:

– Разбуди сейчас же Онуфрия, пусть приедет за нами в тюрьму!

На улице ветер ударил в вышедших с такой силой, что Софи пришлось схватиться за руку Лепарского, иначе упала бы. Поднятый с земли снег комьями летел в лицо. Они с трудом, пошатываясь на каждом шагу, медленно продвигались вперед сквозь вихри белых султанов. Их нагнал ординарец с фонарем: огонек за решетками дрожал, с грехом пополам разрывая вьюжный сумрак, да и то лишь поблизости. Когда возникли из тьмы колья ограды, Софи удивилась так, словно в степи вдруг наткнулась на нос корабля. Сразу вслед за этим перед нею встала громадная, как ей показалось, готовая раздавить их с Лепарским деревянная стена. Где-то сбоку закричал часовой. Потом приоткрылись ворота, и навстречу коменданту с дамой вывалились несколько солдат, шедших на широко расставленных ногах, чтобы хоть как-то выстоять против урагана, за ними – растерянный унтер-офицер, который никак не мог застегнуть свою портупею. По приказу генерала он послал кого-то за доктором Вольфом, затем пригласил гостей в караульную будку, где из-за жарко натопленной печки отвратительно воняло мокрыми сапогами. Секунду спустя Софи почувствовала, что к горлу подступает тошнота. Но тут вошел доктор – спокойный, серьезный, в черной ермолке и с саквояжем. Почти в ту же минуту зазвенели колокольцы: это подъехали сани. Они сели в сани и тесно прижались друг к другу, иначе было не поместиться втроем на сиденье.

– Сначала – к госпоже Анненковой! – скомандовала Софи.

Кучер взмахнул хлыстом, разворачивая тройку.

– Анненков и Муравьев тоже очень хотели бы прийти… – осторожно сказал доктор Вольф. – Не изволите ли разрешить им, в порядке исключения – учитывая обстоятельства?..

– Эти обстоятельства возникли исключительно по их вине! – проворчал комендант. – И я вовсе не желаю отблагодарить их за то, что обрюхатили жен, тем, что разрешу присутствовать при родах! Трогай, Онуфрий!

Возница хлестнул лошадей, они тронулись с места. По дороге врач задавал Софи вопросы, смысл которых оставался для Лепарского скрыт, но которые, тем не менее, казались ему не очень приличными: речь шла о каких-то схватках, абдоминальных болях, отходе вод… и впрямь, поди тут разберись!

И не заметили, как оказались в самом эпицентре драмы: изба, где жила Полина Анненкова, была, казалось, перевернута вверх дном. В большой комнате крестьянки грели воду, обмениваясь воспоминаниями о собственных родах, хозяин избы и два его сына, шестнадцати и четырнадцати лет, жались друг к другу в уголке за печкой – тупые, никчемные, не допущенные к участию в таинстве. Увидев входящего генерала, они выскочили из своего укрытия и стали в пояс ему кланяться, затем подали знатному гостю табуретку, положив на нее подушку в наволочке из мешковины. Лепарский сел и расстегнул шинель. Роженица за тонкой перегородкой не переставая стонала, эти стоны то стихали, то становились непереносимо громкими и жалобными, особенно тяжело было слышать, как она начинает задыхаться и рычать, в этом рыке генералу чудилось что-то даже не совсем человеческое… Доктор Вольф с Софи прошли туда, к постели Полины.

Оставшись один, Станислав Романович вдруг понял, что он смешон: надо же в семьдесят пять лет оказаться втянутым в столь интимное женское действо. Он прислушивался к хрипам и вздохам Анненковой, пытался представить себе ее страдания и думал: ну а ему-то что здесь делать, он-то зачем явился сюда в мундире посреди ночи… И все-таки не мог вернуться домой, пока не убедится, что с обеими молодыми дамами все в порядке. Проклиная в душе этих женщин и их мужей за неосторожность и нарушение правил, он, тем не менее, испытывал некое тревожное и сердечное любопытство к тому, чем же это все закончится. И вообще… Хотя бы потому, что младенцам оказалось суждено появиться на свет Божий тут, в его «владениях», он имеет право взглянуть на них, ну, и… ну и должен их защищать… Да-да, это его долг как коменданта… Чем больше генерал себя убеждал, тем больше крепло в нем ощущение, что он и сам причастен к рождению этих маленьких сибиряков – с ними прирастала его семья… Когда доктор Вольф и Софи показались на пороге комнаты, он вскочил и спросил с истинно отцовским волнением:

– Ну, что там? Как?

– Все идет нормально, – ответил доктор, – но пока еще слишком рано. Мы пойдем к Александрине Муравьевой.

– И я с вами! – обрадовался Лепарский.

Сани, весело звеня бубенчиками, несмотря на то что все вокруг еще спали, помчались на другой конец деревни. В некоторых окнах показались недовольные лица. И увидев призрачный экипаж с пассажиром-генералом в полной форме, и самые смелые спешили вновь забиться под одеяло.

В этой избе – словно и не выходили из дома Анненковой – генерал увидел все тех же (или таких же?) болтливых баб и растерянного мужика, точно так же кипела вода в котле, точно так же были раскиданы простыни, точно такую же ему предложили табуретку… Но крики из-за перегородки показались ему тут еще более дикими. И ему стало нехорошо при мысли о нежных женских телах, которые раздирались на части ради того, чтобы дитя явилось на свет… Когда доктор сказал ему о том, что Александрине Муравьевой предстоит мучиться еще часа четыре, а Полине Анненковой – так и все семь или восемь, он пришел в ужас: бедняжкам не перенести этих мук, они умрут, они умрут…

– Нет-нет, надо что-то сделать, нельзя заставлять их так мучиться дальше! – повторял он шепотом.

Доктора раздражала его растерянность, и он посоветовал коменданту идти спать, но тот гневно отказался – так, словно ему предложили дезертировать с поля брани в самом разгаре сражения.

И снова, оставив роженицу на попечении дряхлой повитухи, они, звеня колокольцами, понеслись по деревне. Вскоре собрались все жены узников – им хотелось поддержать подруг в часы страданий и надежд. Три раза за ночь сани совершали пробег от избы до избы и обратно. Чем дальше, тем более усталым выглядел Лепарский, на дряблых и бледных старческих щеках пробилась седая щетина. Он с трудом удерживал глаза открытыми. На рассвете из комнатки Александрины Муравьевой послышался писк, а несколько минут спустя, сквозь застилающий глаза туман, – ведь даже и на пять минут прикорнуть не удалось! – генерал увидел Софи Озарёву с маленьким сморщенным красным уродцем на руках… Уродец гримасничал, извивался и отчаянно вопил. Все женщины тут же собрались вокруг и принялись кудахтать.

– Это девочка! – воскликнула Софи. – Только посмотрите, какая она красавица!

Все принялись кудахтать еще громче, генералу пришлось согласиться с общим мнением – не оставаться же единственным, кто считает, что в этом крошечном чудовище решительно нет никакой красоты. Но почти сразу же появление в этом мире нового существа наполнило его каким-то опасливым почтением. Теперь он и вовсе не жалел, что принял решение остаться тут до конца. Новорожденную уложили в колыбель и отправились дальше. Совсем рассвело, когда Полина Анненкова тоже разродилась. И тоже – девочкой. Измученный бессонной ночью и переживаниями, но довольный Лепарский отправился наконец домой, чтобы побриться.

А вечером, приехав узнать, как себя чувствуют роженицы, он обнаружил у изголовья Александрины Муравьевой почти всех здешних дам. Александрина выглядела даже не просто бледной, а какой-то обескровленной, но лучилась счастьем. Поздравив молодую мать, генерал счел своим долгом напомнить собравшимся, как трудно ему будет заставить власти доброжелательно встретить известие о рождении девочек. Однако, вовсе не желая понимать его проблем и не проявив ни малейшего к нему сочувствия, Мария Волконская, заявив сначала, что он тревожится по пустякам, подумала минутку и воскликнула:

– Да вам же достаточно вообще ничего не говорить об этом счастливом событии в вашем донесении!

– Господи, да неужто вы и впрямь полагаете, будто у правительства нет других источников информации, кроме моих донесений? – хмуро отозвался Лепарский. – В Санкт-Петербурге узнают обо всем, что здесь происходит, едва ли не раньше меня самого! Может быть даже, из ваших писем… Вот если бы вы мне пообещали ничего не говорить родным о случившемся…

– Вы хотите, чтобы наши семьи ничего не знали о рождении наших детей?! – взволнованно прошептала Александрина. – Но это же бесчеловечно, ваше превосходительство!

Лепарский обхватил руками голову – как будто боялся, что иначе она взорвется.

– Но что же делать, что делать? – почти простонал он.

– Да ничего, – спокойно ответила Софи. – Просто подождать. Вот увидите, Станислав Романович, все прекрасно устроится и само собой. Кстати! Полина Анненкова поручила мне спросить вас: поскольку вы в свое время любезно согласились стать посаженым отцом на ее свадьбе, может быть, вы согласитесь стать также крестным ее дочери?

– Мне тоже хотелось попросить вас об этом для нашей с Никитой Михайловичем малютки! – застенчиво добавила Александрина Муравьева.

Генерал вскинулся, намереваясь ответить, но почувствовал, что теряет равновесие в этом порыве эмоций – так, словно, находясь все время на твердой почве, вдруг ступил на территорию зыбучих песков… Свидетельство уважения к нему, только что проявленное со стороны рожениц, обезоруживало коменданта, вызывало растерянность, ослабляло его позиции… Он пробормотал:

– Благодарю, благодарю вас, мадам… Я польщен, такая честь… – Но тут же, почуяв ловушку, заговорил более громко и более жестко: – Давайте не возвращаться к прошлому! Что сделано, то сделано. Но мне хотелось бы, сударыни, я обращаюсь ко всем вам, мне хотелось бы, чтобы вы пообещали мне впредь…

Говоря, он наблюдал за женскими лицами, а выражение их с каждым его словом становилось все более лукавым. Жизнь вокруг него продолжала происходить независимо от его желаний и просьб: это была тонкая, едва уловимая материя, и это была – фронда! А он сам был сразу и охотником, этаким страшилищем, и добычей…

– В общем, я надеюсь на вас, сударыни, – заключил он. – Надеюсь в том, что больше такие намерения никогда не родятся в ваших головках!..

Боже! Какую двусмысленность он себе позволил! Генерала словно обдало холодной водой: надо же было так неловко выразиться! Внезапно его осенило: а вдруг среди его нынешних слушательниц есть уже беременные?! Он с подозрением оглядел женщин, попытался оценить объем талии каждой, но платья были такими тесными в поясе… Ну и как доверять им, если у них полно приспособлений, чтобы все скрывать до поры до времени: всякие там корсеты, шемизетки, казакины… Как же, заметишь тут округлости в неположенном месте!.. Все они лгуньи! Предчувствуя завтрашние трудности, генерал проворчал:

– Прошу вас, сударыни, не вынуждать меня к запрету ваших свиданий с мужьями!

На этот раз все лица стали серьезными.

– Неужели, ваше превосходительство, вы рассматриваете возможность столь сурового наказания? – вздохнула Екатерина Трубецкая.

А генералу вдруг понравилось: вот как славно он припугнул этих милых дам: милые-то они, конечно, милые, но ни к чему демонстрировать подобное легкомыслие! Но все-таки Лепарский твердо пообещал, что разрешит на следующий день счастливым отцам «нанести кратковременный визит супругам и младенцам». С тем и расстались.

* * *

Прошел месяц, не только никакого выговора, но даже тени упрека из Санкт-Петербурга не последовало, Лепарский успокоился, и состоялись двойные крестины. Возвращаясь домой, Софи никак не могла одолеть печаль: что ждет этих двух девочек, родившихся на каторге, какое будущее? Она с ужасом вспоминала слова, которыми определял это будущее подписанный ею, как и всеми женами декабристов, перед отъездом в Читу документ:

«Женам государственных преступников, которые последуют за мужьями в Сибирь, должно будет разделить их участь, утратить свое прежнее звание и признаваться впредь лишь женами ссыльнокаторжных, а прижитые в Сибири дети будут зачислены в казенные крестьяне…»


Она просто не могла поверить, что этот пункт предписания станут соблюдать буквально. Но даже если правительство решит проявить меньшую суровость, чем обещало, то все равно – не получится ли так, что дети осужденных и сами будут осуждены на вечное изгнание? И один только доктор Вольф, кажется, сознает масштабы опасности. Он сказал ей недавно, и у него при этом был такой… такой его особенный взгляд: как будто он смотрит своими темными глазами откуда-то из глубины и в самую глубь души… право, это так усиливает его обаяние… он сказал: «Разве не странно, мадам, что природа, от которой все зависит, не захотела, чтобы жены каторжников рожали сыновей родине, которая бросила в тюрьму их отцов?»

А все дамы, между тем, наперебой восхищаются малютками, оспаривают право их баюкать, нянчить и мечтают о том, чтобы поскорее обзавестись собственными… В этом не было бы ничего удивительного, если бы среди самых пламенных мечтательниц не было Марии Волконской, Натальи Фонвизиной и Александрины Давыдовой – ведь все они, как и Александрина Муравьева, оставили своих детей в России… Уже зная, что ей не суждено иметь детей, Софи старалась оградить себя от их увлечений. Единственное, о чем она горевала, так это о том, что Сереженька растет так далеко от нее и что она узнает о нем только из писем Михаила Борисовича.

* * *

Некоторые декабристы с приближением Пасхи впали в некое мистическое нетерпение, и чем меньше до Светлого Христова Воскресения оставалось времени, тем сильнее овладевала ими эта лихорадка. Великий пост был единственным временем в году, когда им разрешалось посещать церковь. Многие на Страстной неделе соблюдали строгий пост. Иконы во всех камерах украсили веточками освященной вербы, работы были отменены, каждый день солдаты вели каторжников в храм, к началу службы, им было отведено особое место у самого входа. Николай с наслаждением вслушивался в замогильный голос дьякона, ловил вдохновенный шепот батюшки, а взгляд его то и дело обращался к группе женщин, выискивая на фоне горящих свечей тонкий профиль Софи. Когда началась проскомидия, ему почудилось, будто сам Христос смотрел на этот крошечный уголок земли, который назывался Читой. Он упал на колени, перекрестился с таким пылом, с каким осеняют себя крестом только дети, и в сердце своем воззвал к милости Господней. Он, как и все его товарищи, мечтал присутствовать на торжественном ночном богослужении в Страстную субботу, но в этой милости им было отказано под предлогом комендантского часа. Лепарский от имени властей всего лишь и прислал им по крашеному яичку и по ломтику освященного кулича… В Пасхальную ночь они жадно прислушивались к отдаленному трезвону колоколов, в полночь похристосовались со слезами на глазах. Назавтра генерал сам приехал поздравить арестантов: будучи католиком, он, тем не менее, приспособился к православным обрядам и потому с порога воскликнул:

– Христос воскресе!

Наверное, даже если бы Лепарский объявил об амнистии по случаю великого праздника, это вряд ли вызвало бы такой радостный отклик. А сейчас весь острог возликовал ему в ответ.

– Воистину воскресе! – дружно отозвались декабристы.

Эти простые слова, звучащие каждый год уже в течение многих столетий, обладали для Николая какой-то особенной, умиротворяющей властью, ничто на свете не могло подарить такого покоя его душе. Мало того, что он смягчился: у него прибавилось сил, у него появилось ощущение, похожее на то, какое бывает у путника, после долгого путешествия по темным чащам, по густым буреломам вышедшего наконец на солнечную поляну и сбросившего груз…

После праздников Софи снова напомнила Лепарскому о его намерении более энергично вмешаться в судьбу Никиты. На этот раз генерал не стал искать никаких отговорок, а просто пообещал завтра же написать в Иркутск. Это возродило в Софи надежду, впрочем, весеннее солнце и отличная погода, кажется, всех сделали оптимистами. По деревне то тут то там строили новые избы, сюда стали приезжать на постоянное жительство торговцы, явно подсчитавшие уже, какую прибыль смогут извлечь из коммерции пусть и в глуши, но там, где, по слухам, ссыльные дамы получают приличные деньги из России, да и сами жители Читы, боясь, наверное, что пришельцы обойдут их, стали открывать лавки, и так странно было видеть на деревенской улице витрину с тканями, хозяйственной утварью или принадлежностями для шитья… Население росло, богатело и благословляло «господ каторжников», ставших причиной этого неожиданного процветания.

В июне началась такая страшная жара, что Лепарский разрешил заключенным купаться в речке, и земляные работы у Чертовой могилы стали для них теперь лишь, так сказать, трудовой разминкой, прелюдией к погружению в прохладную чистую воду. После купания они обсыхали на берегу, лениво обсуждая новости, долетавшие из другого мира. Мира, где шла, к примеру, война с турками, по-прежнему весьма для них интересная. После неудач вначале русские спохватились, взяли себя в руки и стали одерживать победу за победой под водительством генерала Дибича, необыкновенно живого, деятельного и импульсивного, закипавшего из-за любой мелочи. Забавно, что после успехов на турецком фронте за горячность и за особенную внешность: Иван Дибич был огненно-рыжий, низенький, плотный, с широкими плечами и короткой шеей – его прозвали Самовар-паша. Этак дело пойдет, говорили декабристы, наши вскоре станут лагерем у Константинополя! А когда враг будет окончательно разбит, государь – какие тут могут быть сомнения! – празднуя триумфальное завершение кампании, издаст манифест о царской милости, в котором, снова нет никаких сомнений, первыми в числе ее удостоенных назовет декабристов.

Лепарский же почти прямо указывал на такой исход, и каторжники сохраняли надежду на близкую свободу. Можно себе представить, с каким восторгом они встретили известие о том, что 14 сентября заключен Адрианопольский мир, и по его условиям Россия закрепляет за собой устье Дуная и восточное побережье Черного моря, княжества Молдавия и Валахия, равно как и Сербия, получают автономию, гарантом которой также становится Россия, Греция тоже становится автономной, а кроме того, восстанавливается право свободного прохождения русских судов через Босфор и Дарданеллы… Вот только император, вдохновленный одержанной таким образом победой в дипломатической войне с Англией и Францией, освободил пленных турок во главе с пашами и сераскирами,[3] но, кажется, позабыл о русских своих пленниках, поныне томящихся в сибирской неволе и поныне мечтающих о царском прощении. Шли дни, и даже самые восторженные теряли последние иллюзии.

Возвращаясь с земляных работ, Николай теперь все чаще прогуливался по двору острога совсем один, то и дело останавливаясь у прорехи в ограде и вглядываясь в дорогу, которая не вела никуда. Радость, пережитая им на Пасху, стала всего лишь смутным воспоминанием, ей на смену пришли тревоги, тревоги, тревоги… насколько глаз хватает – ему повсюду виделись одни лишь тревоги… Он чувствовал себя заброшенным за тысячи верст от настоящей жизни. Отрезанным от всего. Перемещенным на другую планету. Окруженным пустотой, сравнимой разве что с космической. Как это возможно, чтобы он, Николай Михайлович Озарёв, с таким именем, с таким прошлым, с таким богатством, силой, энергией, выправкой, связями, наконец, – как это возможно, чтобы он до конца своих дней довольствовался одиноким прозябанием в сибирской глуши? Порой он жалел, что отказался бежать с каторги, и только присутствие Софи помогало ему преодолеть уныние.

Однажды утром, уже в октябре, когда Софи помогала Пульхерии убирать свою комнату, за ней явился генеральский денщик. Она сразу поняла: комендант хочет объявить ей о скором приезде Никиты, и с забившимся от благодарности сердцем поспешила к Лепарскому.

Лицо вставшего при виде посетительницы Станислава Романовича стало мрачным, у Софи отказали ноги, и она бессильно упала в кресло, не дожидаясь приглашения сесть. Нет сомнений, новость окажется ужасной…

– У меня печальные вести из Франции, сударыня, – сказал Лепарский, и она сразу подумала о родителях, о которых ничего не знала уже больше двух лет.

– Моя матушка? – еле слышно прошептала Софи.

– Да, – кивнул генерал. – Ваша матушка скончалась в начале этого года вследствие долгой и тяжелой болезни. Но и ваш батюшка ненадолго пережил супругу – он покинул этот мир 12 июля. Его превосходительство генерал Бенкендорф, получивший эти печальные сведения от посла Франции в Санкт-Петербурге, поручил мне известить вас и выразить вам свои глубочайшие соболезнования. Я присоединяюсь к Александру Христофоровичу.

Сраженную, онемевшую от внезапности услышанного Софи переполняла скорбь, но, по зрелом размышлении, эту скорбь можно было бы назвать, скорее, умеренной. Родители настолько давно исчезли из ее реального существования, что она, пожалуй, и перестала думать о них как о живых людях, они превратились в призраки полузабытого прошлого, в воспоминания, которые она вызывала или отправляла обратно в глубины памяти просто по прихоти, согласно капризу. И смерть отца и матери вовсе не застала ее врасплох, смерть эта, скорее, подтвердила ощущение неотвратимого сиротства, в каком она жила со времени разлуки с ними. На самом деле ничего не переменилось: она не стала ни более одинокой, ни менее любимой. Просто теперь уже нет на свете людей, помнящих ее ребенком, и, вспоминая детство, последние свидетели которого ушли навсегда, она будет испытывать горечь… вот и все. Но в горле ее встал комок, сердце забилось – в ней, внутри, в самой глубине души рыдала маленькая девочка… девочка на качелях… посреди цветущего сада…

– Сочувствую вашему горю, мадам, – произнес Лепарский. – Никто не может нам заменить возлюбленных родителей наших… Но все-таки пусть дружба окружающих вас здесь людей хотя бы немножко облегчит бремя выпавших на вашу долю страданий!

Софи смутили эти высокопарные утешения, и она отвернулась, пряча сухие глаза.

– Разумеется, ваше положение здесь, в Чите, не позволяет вам лично получать наследство, – снова заговорил генерал, – но ваши интересны соблюдены. Нотариус ваших родителей был ими уполномочен решать все необходимые вопросы, и благодаря этому он сможет наилучшим образом распорядиться перешедшим к вам движимым и недвижимым имуществом. И вы, когда вернетесь во Францию, если надумаете туда вернуться после освобождения, получите причитающуюся вам прибыль.

– Вернусь во Францию… – пробормотала Софи с печальной улыбкой. – Что такое вы говорите, генерал? Неужели вы действительно так думаете?

– Конечно же, – удивился комендант. – И вам надо надеяться – милосердие Господне безгранично.

– Да уж, не таково, как царское!

Он как-то по-птичьи развел руками – и птица эта показалась Софи больной, беспомощной, с трудом шевелящей крыльями. Она встала, чтобы попрощаться и уйти, унося с собой это горе, тяготящее, как ложь. Траур мешал ей проявить любопытство по отношению ко всему остальному человечеству, однако она, не удовлетворенная тем, что сведения генерала не содержали ничего по главному для нее вопросу, внезапно решилась спросить:

– А что, от генерала Цейдлера по-прежнему никакой информации?

– Нет, информация-то имеется, – ответил, поколебавшись, генерал, – но я сомневался, стоит ли вам говорить об этом сегодня. Утром пришло письмо от иркутского губернатора, в котором я прочел, что ваш крепостной человек уехал… бежал…

– Уехал? – не поверила своим ушам Софи. – Бежал?.. Куда же?

– Никто не знает. Он бросил работу и исчез из города.

– Когда?

– Вот этого генерал Цейдлер не уточнил, он написал просто, что им был отдан приказ начать поиски… А я, со своей стороны, намерен ответить генералу, что прошу его, когда молодого человека найдут, надрав тому хорошенько уши, прислать сюда.

– Благодарю вас, Станислав Романович! – краснея, сказала Софи.

Ей стало ужасно стыдно: наверняка комендант заметил, каким счастьем сразу же засияло ее лицо. Наверное, Никита сбежал из Иркутска совсем недавно и едет сюда, это, конечно, нарушение закона, но ведь теперь, даже если казаки его поймают, юношу все равно отправят в Читу! К ней! Она догадывалась о том, насколько безумна эта ее уверенность, но догадка ничуть не мешала уверенности крепнуть…

Взгляд маленьких глазок примолкшего генерала, на этот раз напомнившего ей разорителя птичьих гнезд, стал невыносим Софи. Она быстро откланялась, еле сдерживаясь, чтобы не побежать, пересекла деревню и укрылась в своей комнате, пряча от всех печаль и слабую надежду.