"Свет праведных. Том 2. Декабристки" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)

3

Филат положил остаток вяленого мяса в мешочек и закрыл складной нож. Николай остался голодным, он с радостью съел бы еще хоть кусочек, но ведь надо было растянуть припасы, чтобы их хватило на возможно более долгое время. Но чем же заполнить алчущий желудок? Наверное, стоит выпить воды – пусть даже прямо из горлышка фляги, вода свежая, прохладная. И отличное все-таки место они выбрали для стоянки: у скалы, под прикрытием дерева с раскидистыми ветвями. Солнце уже скрывается за горами, по розовым верхушкам поползли лиловатые тени… Из долин поднимается туман… Воздух перестал быть горячим, теперь он чистый и холодный, и ветер утих… Начинается их шестая бивуачная ночь после побега! До сих пор все шло гладко. Филат оказался деятельным и полезным спутником: он знал все тропинки, все повороты, все места, где можно спрятаться, все лесные родники. Это он предложил двигаться в сторону границы с Монголией, где, согласно его же хвастливым заявлениям, прекрасно сможет договориться с каким-нибудь кочевым племенем, которое и проведет их обоих по пустыне Гоби до самого Пекина.

Николай все время задавался вопросом о том, хватило бы ему мужества сбежать из лагеря одному или нет. Может, и хватило бы, но ведь наверняка его тут же и поймали бы, а благодаря находчивости старого каторжника вот уже почти неделю они идут туда, куда собирались… Филат сообразил, что лучше всего первые два дня переждать в укрытии неподалеку – буквально на расстоянии ружейного выстрела – от лагеря. Там и пересидели, пока недогадливые буряты обшаривали все далекие окрестности, а когда этап вышел в путь, сами сделали то же самое. Свобода! Правда, с некоторыми ограничениями: идти только лесом, никогда не зажигать огня, чтобы не выдать себя поднимающимся к небу дымом, делать, заметая следы, короткие перебежки зигзагами. И все время – к югу, к югу… Озарёв унес с собой компас, карту и четыреста рублей – деньги были спрятаны под подкладкой его шляпы. Он копил их в течение трех каторжных лет копейку за копейкой, теперь пригодятся, когда надо будет оплатить услуги монголов, согласившихся провести их по пустыне. Филат уже представлял, как обоснуется в каком-то из больших китайских портов – в Фу-Чжоу или в Гонконге – и станет вольным купцом.

– А ты, барин, сможешь там сесть на французский или английский корабль, – говорил он.

Но Николай так далеко не заглядывал, да и сбежал-то вовсе не потому, что стремился к некоей ясной цели, нет, сбежал в надежде разрешить этим ставшую запредельно кошмарной ситуацию. Каторгу для него олицетворял теперь не Лепарский со своими охранниками, каторгу для него олицетворяла разгневанная Софи с жестким, враждебным выражением лица. Достаточно было вспомнить их последнюю встречу, эту жалкую битву, это украденное наслаждение, этот навалившийся на него стыд – достаточно было вспомнить все это, чтобы бежать без оглядки, желая лишь одного: никогда в жизни не предстать пред глазами жены. Да как он мог, как он мог вот так вот изнасиловать ее, зная к тому же, что в мыслях у нее совсем другой человек? Но она же сама довела его до крайности… Была Софи ему неверна или осталась верна – в любом случае, вина лежит на ней. Николай ненавидел жену за то зло, что причинил ей, за эту дурацкую авантюру, которой обернулась вся их запутанная, несчастная и бесполезная жизнь.

– Спать-то не пойдешь, барин? – спросил Филат. – Надо тебе поспать: завтра день будет тяжелый. Покажи-ка свои ноги…

Николай разулся. По вечерам Филат растирал ему со слюной и травяным соком ноги до тех пор, пока снимет с них напряжение. Руки у старика оказались умелые, массаж был словно ласка, боль и усталость исчезали – будто дымок, развеянный ветром. А ведь этими самими благотворными руками двадцать лет назад Филат задушил капитана, у которого служил денщиком. Каторжник не любил рассказывать о давнем своем преступлении, но когда к нему начинали приставать с расспросами, признавался, вздыхая, что спал, дескать, с офицерской бабой, и это она, сучонка, подпоила его и заставила убить мужа… «Она получила вдовий пенсион, а я пятнадцать лет каторги!» – делал он горький вывод. Но это не сейчас, а сейчас Филат приподнял левую ногу барина, подул на подошву туда, где свод, – а дыхание у него было горячим! – и спросил:

– Ну как, нравится?

– Да, конечно, продолжай, – ответил Николай.

И вспомнил отца, который в былые времена заставлял няньку Василису каждый день перед послеобеденным сном чесать себе пятки. Господи, как он смеялся тогда над этой невинной, в общем-то, михалборисычевой неодолимой потребностью! А сегодня с ним делают почти то же самое, возродил, стало быть, семейную традицию, вот только у старой служанки, которая нынче стоит перед ним на коленях, низкий лоб, помеченный раскаленным железом, и весь его лекарь-знахарь зарос шерстью до самых кончиков пальцев…

– Настоящие барские ноги! – приговаривал Филат. – Ишь ты, три года на каторге, а они такие гладкие да нежные, прямо как масло!.. Что значит господская порода! Но знаешь, есть одна штука, которой я не понимаю. Чего вы, декабристы, на самом деле затевали-то? Чего вы хотели? Неужто и впрямь революцию, чтоб народ освободить?

– Да, – сказал Николай.

– Что, всех освободить?

– Естественно.

– Что ж, выходит, и каторжников?

Николай смутился.

– Ну-у… некоторых каторжников, конечно.

– Таких, как я? – с хитрым видом и подняв кверху палец, уточнил Филат.

– Ты уже искупил свою вину. Теперь ты не каторжник, ты ссыльный. И тебе, наверное, позволили бы вернуться в Россию.

– Вот! «Наверное»! Но не точно! А кто бы это решал, позволить или нет?

– Судьи.

– Говоришь о свободе и сразу – о судьях, что им вместе-то делать, а?

– Судьи должны быть и в свободной стране.

– И полицейские, что ли?

– Да.

– Ага… Стало быть, и тюрьмы пускай будут, и кандалы?.. – Филат расхохотался, потом снова стал серьезным и продолжил с силой: – Ох, барин, барин, неужто не понял: если б ты с твоими друзьями победил в этой вашей революции, для нас, для простых людей, мало что изменилось бы. Не вам, с вашими чистыми руками, делать счастье для народа. Нет уж, счастье для народа станет делом рук малых сих, тех, кто в грязи, кто крив и кос, кто ободран как липка… Вот если б я, например, взялся революцией управлять, то не стал бы поднимать толпы за идею!

– Но за что же тогда?

– За охоту, за то, что желанно! А когда я прошел бы с охотою через убийства, грабежи, разрушения, напился бы допьяна и нажрался до отвала, вот тогда б я нашел красивую идею и прикрыл бы ею обломки и мусор так, чтоб не видно стало… Не веришь разве, что, когда начинается большая стройка, сначала на площадку должны прийти те, кто снесут старое, а уж потом – инженеры, чтобы новое возвести? У вас, у господ, головы инженерские, ну а мы – что хошь снесем! Как снова чего задумаете такое, не забудьте поначалу нам дать сигнал – мы вам землю расчистим, нам это – одно удовольствие. А уж потом приходите, светлые, благородные – прямо как ангелы Господни, приходите тогда со своими теориями и стройте общество такое, какое надо…

Филат говорил, говорил, но не переставал при этом растирать ноги Николая, согревать их своими ладонями.

– А еще потом, – продолжил старик, поднимаясь, – еще потом окажется, что в этом, таком, как надо, обществе тоже есть богатые и бедные, увечные и здоровые, умные и дураки, а когда разница между ними всеми станет совсем уж громадной, самые несчастные пойдут войной на самых счастливых, обделенные на везунчиков. У этой революции номер будет другой и название другое, но на самом деле все пойдет в точности так же. Барин, а что ты станешь делать на свободе, за границей? Опять политикой займешься?

– Не знаю, – ответил Николай. – Возможно.

– А я в торговлю решил удариться. Накуплю дешевого товару, продам задорого, как прибыль получу – что захочу тогда, то у меня и будет! Стану жить в разврате, как скотина. Ух, приятно, должно быть! – Он зажмурился, расплылся в улыбке до ушей, и узкое лицо его вдруг сделалось поперек себя шире. – Ух, до чего приятно! – повторил он мечтательно.

Николай откинулся на спину, уронил руки вдоль тела. Над ним было небо – огромное, синее, усеянное звездами.

Филат же все не унимался:

– Слышь, барин, а старикашка Лепарский-то небось весь уже в пене от бешенства! И солдаты его в штаны наложили, со страху трясутся день и ночь. Из арестантов… кто не боится, тот, конечно, точно нами восхищается. А жена твоя, она что думает, интересно? А? Правильно ты сделал, барин, что ее бросил. Любая баба – черт в юбке. Я и знал-то одну, да и та меня на каторгу отправила! С бабой надо как? На спину ее повалил, сунул, вынул – и бежать! Бежать от нее куда подальше! И идти себе дальше своей дорогой…

Он на секунду умолк, затем проворчал:

– Похоже, тебе не нравится, когда я так говорю, точно, барин?

– Не нравится.

– Сердце у тебя больно нежное. Ну, ничего, это пройдет…

«Странно получилось: единственный друг, да и тот убийца… – думал Озарёв. – И никого, ни-ко-го теперь у меня нет, кроме Филата…»

Старик тем временем, как каждый вечер, закутал полушубком ноги Николая, сделал «подушку» из мха и листьев, подсунул ему под затылок. Он хлопотал в темноте, возился с «нежным» спутником, как с младенцем, непрерывно приговаривая:

– Ну что, барин, так хорошо тебе?.. Не холодно теперь?.. Ты, барин, не бойся, ничего не бойся, спи давай!.. У меня-то всегда ушки на макушке!.. Не бойся, барин, спи… Да хранит тебя Господь!..

– Спасибо, Филат. И тебя пусть Господь хранит.

Совершенная неподвижность листвы, тишина, уединенность этого обширного пространства рождали в Николае ощущение, что он живет какой-то ирреальной жизнью, а из прежней, настоящей – выброшен…

Филат свернулся клубочком под боком у Озарёва. Заснули они одновременно.

* * *

Проснувшись на рассвете и открыв глаза, Николай с изумлением обнаружил, что рядом с ним никого нет. Забеспокоился, позвал – сначала тихонько, потом громче. Никакого ответа. Встал, осмотрел все окрестные кустарники – никого. Вернулся на место ночлега и только тогда заметил, что нет ни мешка с провизией, ни фляги, ни компаса, ни его шляпы, под подкладкой которой были зашиты деньги. Нет, не может быть, чтобы Филат ограбил его и сбежал, не может быть! Но что может быть иное? Ясно же: именно так он и поступил! Именно эта ясность, очевидность того, что произошло, ослепила его, оглушила, придавила к земле… Как, как он мог, этот человек, все украсть, как он мог бросить его, Николая, которому еще накануне вечером выказывал такую преданность?! Что произошло за ночь в этом примитивном мозгу? Хотя… понимает ли он вообще, что такое предательство? Нет, пожалуй! Подобные люди обычно соскальзывают от добра к злу, ничего не рассчитывая, не обдумывая, у них не существует никаких угрызений совести – просто повинуются мгновенно возникшему импульсу. Они столь же искренне проявляют дружелюбие, сколь решительны становятся, если собираются навредить. Привязанность, которую они испытывают к какому-нибудь существу, в определенной степени даже помогает им уничтожить его. Сколько раз мы видели, как такой человек с нежностью поглаживает животное на бойне, ласкает его, прежде чем убить!

То, что Филат приговорил Николая к смерти, стало для последнего почти очевидным. Куда он пойдет – без проводника, без денег, без пропитания? Громады гор, которыми вчера еще он издали так восхищался, завтра его задавят… Он превратился в последнюю тварь на этом свете!.. Беглеца охватила паника, и он стал с сожалением вспоминать, какой отличный был разбит лагерь, как кипела в нем жизнь, какую варили на костре похлебку, какие надежные, внушающие доверие лица были у охранников… А что делать теперь? Продолжать, следуя разработанному Филатом маршруту, идти к югу, вдоль Яблоновского хребта? Тогда он, в конце концов, где-нибудь да наткнется на стоянку монголов. И, может быть, они даже без денег возьмут его с собой. Николай попытался убедить себя в этом, чтобы не растерять среди этого пустынного пейзажа остатки мужества.

Между тем есть хотелось все больше. Он принялся рвать чернику и горстями забрасывать в рот, надеясь обмануть волчий аппетит. Вокруг росли еще какие-то ягоды, какие-то кустарники, но неизвестные ему, и было страшно: а вдруг ядовитые? Сквозь облака пыли просвечивал ярко-красный фонарь поднимающегося солнца. А вот уже поток света хлынул на горные хребты и скатился по склону, чтобы заполнить впадины, где еще задержалась ночь. Птицы гомонили на разные голоса, их щебет доносился с любого дерева. Николаю казалось, что рассвет возбуждает, придает сил, просто-таки в спину подталкивает, и он, не обращая внимания на царапающие ему ноги низенькие кустики, быстро двинулся в сторону давно манившей его долины: чудилось, будто там поблескивает вода. Если он и впрямь увидит там реку и пойдет вдоль берега, то течение обязательно выведет его туда, где можно встретить людей. Ни о чем другом он сейчас не думал: Софи он больше не вспоминал. Как, впрочем, и Филата. Как и все его прошлое – любовь, политика, каторга… Он стал человеком без имени, без родины, без друзей и врагов – единственным его противником в нынешней битве стала природа.

Он страшно устал: походка его теперь была неровной, каждый шаг отдавался в голове, а вскоре ноги начали подгибаться в коленях. Но он упрямо продолжал идти, уставившись на покачивающиеся ветки деревьев и считая их вслух: так ему казалось, что у него здесь есть хоть какая-то компания. Он, обессиленный, еле передвигая распухшие ступни, спустился по склону, обогнул круглый холм, снова спустился и – очутился внизу. Но то, что он сверху принимал за реку, оказалось просто лужей со стоячей водой. Лужу окружали камыши. Что ж, тем хуже! Его так измучила жажда, что он готов пить хоть болотную жижу!

Николай встал на колени, набрал в сложенные лодочкой ладони этой самой болотной жижи, втянул ее губами. Никакая не жижа, вода! Ну, с позволения сказать, вода… Теплая и совершенно безвкусная, – но разве оторвешься, если так хочется пить! Потом он стал лить набранную из лужи воду на спину, окунул в нее исколотые, саднящие стопы, смочил ею грудь. Жажда отступила, зато появилось сожаление, что нет посудины, куда можно было бы набрать воды в дорогу. Впрочем, не исключено что дальше ему попадется родник, чем-то же питается эта лужа… То есть вода поступает из родника, просачиваясь сквозь слой почвы, из-под земли… ну, каким-нибудь образом…

Приободрившись, Озарёв снова вышел в путь. Долина расширялась, образуя нечто вроде изрезанного трещинами плато, которое окружали иссушенные солнцем холмы… Из галечника торчал поседевший чертополох… Солнце поднималось ввысь, зной становился все более нестерпимым. Над всем этим безрадостным ландшафтом повисло невнятное жужжание, и Николай не понимал, то ли оно исходит от насекомых, вьющихся невидимыми роями, то ли попросту это кровь с шумом бежит по его жилам. Он пошевелил языком и проглотил слюну, слюна была горькая. Ему снова мучительно захотелось пить – словно бы вся выпитая им из лужи вода внутри его и испарилась. К счастью, удалось найти еще черники, и он жадно проглотил довольно много ягод. И отправился вперед по расселине, и упрямо шел к неизвестной цели – с таким безумным упрямством, будто от этого зависело его спасение. А потом внезапно спустились сумерки, стало холодно, он рухнул на землю и забылся сном.

На рассвете Озарёв проснулся совершенно разбитый: кружилась голова, дрожали ноги. Тем не менее, ему хотелось использовать часы утренней свежести, чтобы продвинуться дальше. Ах, как же трудно, как бесконечно трудно ему сейчас переставлять ноги!.. Поставить левую впереди правой, потом наоборот, потом снова… Но, несмотря на это, несмотря на то, что были изодраны все подошвы, он не замечал, насколько твердая земля. Он спотыкался, пошатывался, походка была нетвердой, как у пьяного, и все-таки с тупой настойчивостью шел, шел, шел к линии деревьев с кронами, насквозь пробитыми яркими лучами, с листвой в солнечных пятнах. Около полудня он вошел в лес и повалился под вековым дубом, вокруг которого кружились желтые бабочки, – последнее, что успел заметить. Открыл глаза три часа спустя. В горле пересохло, по-прежнему нигде ни капли влаги. А так хотелось пить: в подлеске было жарко, как в печи. Огненные стрелы пронзали зеленую сень, пахнувшую мускусом. Он прислушался, удивился тому, что птицы молчат все до одной, вырвал из земли горсть мха и прижал к губам. В нос ударил острый запах земли – как хорошо!

Он прошел в прогалину между деревьями и оказался на голой равнине. Только на горизонте виднелись выщербленные скалы, но от него до них – огромное пустое пространство: ничего, кроме пожелтевшей травы и кривых деревьев с листьями, отливавшими металлическим блеском. Нет, он не способен, ему не под силу пересечь это пространство! А кто ему приказывает? Да никто! И все-таки надо, он должен пересечь его. Шаг за шагом – к свободе или к смерти. Он оступился, чуть не упал, и страшная боль скрутила живот. В кишках что-то бурлило, урчало, било ключом, сейчас из него выстрелит струя кипятка! Ему едва хватило времени ринуться обратно в чащу, спустить штаны и присесть. Вскоре он почувствовал облегчение, поднялся и решил продолжить поход. Не тут-то было! Еще минута – и снова по кишкам словно острым клинком прошлись. Он посмотрел вниз. Трава была вся в кровавых испражнениях. Что это? Как страшно! Да это же вода, болотная жижа! Он отравился!.. Хорошо, если это просто несварение желудка, а если нет? Во рту появился отчетливый привкус железа. По коже пробежала дрожь. От усталости он уже не мог двигаться, его тянуло к земле, небо придавливало сверху… Он дотащился до вершины пригорка, упал-таки наземь и решил заночевать тут. Но спать не мог. Едва он забывался, сразу же его начинала терзать очередная колика. Он мечтал освободиться, излить из себя эту огненную лавину, он весь сжимался, чтобы выпустить ее изнутри, он катался по земле, задыхался, стонал, – все попусту… и он снова падал на тот же склон, терзаемый болью, с пересохшим, будто клейким тестом набитым ртом…

До рассвета он боролся с диким зверем, который грыз его внутренности, все сокращая и сокращая интервалы между нападениями: теперь уже чудовищные атаки начинались после совсем коротеньких передышек. Язык превратился в кусок жареного мяса. Во всем теле не осталось ни капли жидкости. Ах, если бы проглотить хотя бы чуть-чуть ледяного питья, все равно какого, – боль бы сразу утихла! Он мечтал о роднике, об озере, о дожде, о стакане холодного чая… Тошнота сопровождалась ужасным головокружением, не позволявшим оторвать голову от земли. Небо над ним вращалось вокруг своей оси. Пропал счет времени, исчезло понятие пространства… Он помнил только, что спасение – где-то там, где-то внизу, на юге…

Весь день он метался в лихорадке, дрожал от озноба, обливался потом, умирал от жажды, корчился, неспособный думать ни о чем другом, кроме своего живота, где то и дело все вдруг вставало дыбом, кроме того, зачем ему так мучительно выкручивают внутренности, кроме этого ужасного, ужасного, ужасного поноса… В сумерках он собрался с силами и встал на ноги. Он сделал десять шагов, двадцать, но страдания достигли апогея, и он снова рухнул, свернулся в клубок, прижав колени к животу, излил новый поток жидкой гнили, подтянул брюки, пополз, потерял сознание, пришел в себя, и все началось сначала… Он встал и на шатких ногах двинулся вперед, устремив взгляд к ложбинке, заросшей кустарником.

Он добрался туда, когда в небе уже царила луна. Глядя на царицу ночи с круглым мертвенно-белым лицом, он понял, что пришел в мир, где радость и печаль, надежда и память – просто слова, слова, лишенные какого бы то ни было смысла, в мир, который находится между жизнью и смертью. Ледяной воздух этого мира всею тяжестью лег ему на плечи. Он застучал зубами. Но внутри все по-прежнему горело, бурлило, шевелилось, урчало: оказалось, что ночь дана лишь для продолжения все тех же кошмарных колик, все того же истечения тухлятины и кровавой слизи, которые швыряли его за границу бытия – в обморок… Когда все чуть утихло, когда стало немножко легче – он не понял: теперь он провалился в сон.


Через сомкнутые веки все равно было видно, что солнце красное и золотое, векам стало жарко и немножко щекотно. Он открыл глаза… он вытаращил глаза: нет, кажется, он еще не проснулся, кажется, сон продолжается! Потому что только во сне может привидеться между ним и сияющей бездной неба огромная голова бурята, его рот – растянутый в немом смехе…

Николай приподнялся на локте. Чуть в стороне стоял еще один бурят, точь-в-точь такой же, как первый. Поблизости, бок о бок, паслись две низкорослые лошадки… Николай вдохнул запах немытой шерсти, распространявшийся от человека, присевшего рядом с ним на корточки, – Господи, значит, никакой не сон, никакая не галлюцинация! Он задрожал он сумасшедшей радости. Кочевники! Братья!

– Ты говоришь по-русски? – спросил он, еле ворочая языком в пересохшем рту.

– Мало-мало, – ответил кочевник.

– Пить хочу!

– Дам тебе пить.

– Хочу сейчас!

– Вперед твои руки. Давай!

Николай протянул руки, бурят связал их веревкой.

– Это еще зачем? – прошептал Николай.

– Затем ты пленный. Веду тебя к главный. К большой тайша.

– Кто это – «большой тайша»?

– Генерал Лепарский. Даст сто рублей.

У Николая не было сил даже на отчаяние. Вода ему сейчас была нужнее свободы. Но слезы застилали глаза.

– Пи-и-ить… – простонал он.

– Говори, где другой! – потребовал бурят.

– Какой другой?

– Который с тобой убежал.

– А-а-а… Не знаю… Он меня бросил… Он ушел один, совсем один, понимаешь?..

Обессиленный, Николай откинулся назад. Сквозь дрожащие веки увидел бурята: тот протягивал ему флягу. Струйка воды коснулась его губ, увлажнила и оживила язык, принялась потихонечку, нежно пробуждать иссохшие слизистые. Однако почти сразу вода превратилась в огонь – словно внутренности пронзили кинжалом. Опять! Ему показалось, что снизу с дикой этой болью выливается все, что он выпил. Прижав ко рту кулаки, он взвыл, заухал, закряхтел и, наконец, расплакался, как ребенок, на глазах у двух озадаченных бурятов.

Они подняли его с земли и, как мешок, взгромоздили на лошадь, один из бурятов крепко-накрепко привязал его к седлу, другой сел сзади. Пустились мелкой рысью в дорогу. Николай привалился спиной к груди всадника. Тот придерживал его обеими руками, чтобы больной не терял равновесия. От каждого сотрясения в кишечнике пленника снова вспыхивал и начинал отчаянно пылать костер, на каждом ухабе из него изливалась горячая едкая жидкость. Он кричал, стонал сквозь сжатые зубы, он чувствовал, как липнут к телу брюки, через пелену тумана, застилавшую его усталые глаза, он смутно различал движущийся пейзаж, скачками надвигавшиеся горы, угрожающие ему лапы древесных веток… Позвонки его хрустели. «Пить… пить… сжальтесь, пусть будет хоть немножко тени… положите мне на живот что-нибудь теплое… положите камень, пусть он раздавит эти спазмы…» Стук копыт отдавался в черепе мучительным эхом… как болит голова… нет, живот, живот опять!.. еще более сильный, чем прежние, спазм судорогой прошел по кишкам… нервы были уже не на пределе – за пределом… куда они его везут таким ужасным образом?.. они хотят отвезти его в обоз?.. но это же дни и дни пути!.. он умрет, он не доедет… веревки врезались в кожу… в плоть… он открыл рот и стал вдыхать горячий воздух… как в печи… он отдал бы полжизни, чтобы оказаться в сырой пещере… в подвале… в камере Петропавловской крепости… да… да… а что – солнце никогда тут не заходит?.. два бурята что-то там говорят на своем языке, звуки то хриплые, то певучие… они довольны… удачная охота… они смеются… они так рады, что его поймали… его не надо было даже и ловить…

И вдруг голоса отдалились. Николай больше ничего не видел, на него навалилась и растеклась по всему телу какая-то ужасная, какая-то смертная истома… но ему хватило времени подумать, что он умирает, и это очень хорошо, – и он ушел в небытие.

Вскоре очнулся и почувствовал, что его качает, как в лодке. Это и есть лодка – они плывут по озеру. В бурю. Ах, какие громадные волны! Сейчас мы перевернемся! Эй! Внимание, мы же сейчас перевернемся! Внимание-е-е-е… Он с трудом разлепил веки и – понял, что ошибся. Никакого озера, никакой бури, никакой лодки… Его отвязали, а теперь несут на руках в темноту… а теперь укладывают, нет, почти швыряют на кучу тряпья…

Николаю понадобилось несколько секунд, чтобы определить: он находится в юрте каких-то местных жителей. Два «его» бурята-всадника, наверное, приволокли его сюда, к знакомому им племени, чтобы переночевал под крышей. Или – под присмотром? В центре юрты над разложенным прямо на полу костерком висел котел. Дым поднимался ровным прямым столбом и уходил в проделанную в крыше дыру. Вокруг очага сидели буряты, мужчины и женщины, с желтыми лицами, с раскосыми глазами. Сидели и тихо переговаривались между собой, занимаясь каждый своим делом. Некоторые дубили кожу, энергично пережевывая кусок за куском, от чего с двух сторон рта текли струйки коричневатой слюны. Другие валяли войлок, острили о камень стрелы, отливали пули… За спинами взрослых резвились дети: они голышом катались и валялись по разложенным мехом вверх шкурам. Сильно пахло свернувшимся молоком, копченым мясом, навозом… Пламя отбрасывало во все стороны от костра длинные нелепые тени – казалось, они живут своей собственной жизнью. Старуха разлила по деревянным чашкам кирпично-красный чай, Николаю она тоже налила и велела выпить. Он терпеть не мог национальный бурятский напиток: присоленную, приперченную, приправленную кобыльим молоком бурду, – но сейчас от первого же глотка почувствовал, что все тело наполняется приятным теплом. Опустошил свою чашку и попросил вторую, потом третью. Бурят, который взял Озарёва в плен, осклабился:

– С этим никогда больной не будешь!

Вдруг в животе, где-то сбоку, внутренности Николая раскололись – их будто бы разрубили ударом топора. Он вздрогнул, напряг все мышцы, ощутил, как некие шлюзы в нем с треском прорвались и… и из него вместе с обжигающим зловонным потоком стала уходить жизнь… Ему было стыдно, ему было больно, он дрожал от досады и лихорадки, но ничего не мог сделать, даже пошевелиться.

Подошел бурят, наклонился к нему, покачал головой, сказал:

– Плохо, барин… нехорошо!

Бурят был одет в сшитые между собой козьи шкуры, изо рта у него свешивалась длинная серебряная трубка, в расщелинах глаз плескалась темная, маслянистая жидкость.

– Плохо, барин… – повторил он. И добавил: – Ты, барин, давай не помирай. А то мне только половину дадут.