"Свет праведных. Том 2. Декабристки" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)

9

Весна пришла раньше обычного и преобразила эту глухомань, вывела из оцепенения, сдернула с нее белый покров. Вместо толстого снежного одеяла глазам предстал пестрый цветочный ковер – краски, сохраненные долгой зимой, словно бы горели, искрились, сверкали не хуже драгоценностей… По песчаным речным берегам взметнулись ввысь ярко-розовые метелки камыша и покачиваются на ветру. Выстроившись треугольником, перелетные птицы движутся по небу и пронзительно кричат. Деревья уже покрылись нежным пушком – вокруг каждого зеленое марево. Позеленели и вершины дальних гор. Все радовалось весне, одна Софи, впервые в жизни, оставалась совершенно равнодушной к этому взрыву, этому брожению жизненных соков.

Когда Николай приходил навестить жену, она была настороженной, напряженной, вскоре он понял, что Софи постоянно боится – неудачного слова, неловкого прикосновения, – и его тревога сменилась сочувствием. Должно быть, он надеялся, что его терпение и ласка помогут ей стать прежней, что нервы ее успокоятся, беда эта пройдет как не было, и Софи снова станет любящей женой. Но та даже не замечала усилий, которые прилагал муж, чтобы ей угодить. Если раньше мелкие домашние обязанности были ей приятны, то теперь она не находила в них ни пользы, ни удовольствия и переложила все хозяйственные заботы на Пульхерию и Захарыча. Если раньше, когда ей приходилось писать от имени заключенных письма их близким, она была счастлива, что может выполнить свой долг и помочь людям, теперь это занятие наводило на нее тоску. Свадьбы, рождение детей, успехи в учении, годовщины, болезни, исцеления… И так бесконечно. И так у всех. От всего этого слишком сильно, слишком насыщенно веет жизнью, а ее тошнит от этого запаха… Письма, которые она сочиняла по заказу, становились все суше, все короче, и, поняв, что Софи стала выполнять прежде такие любимые обязанности небрежнее некуда, многие декабристы уже сменили «личного секретаря». Например, Ивашев, с сестрой которого она раньше постоянно переписывалась, стал пользоваться услугами Марии Волконской. Вот и хорошо. Тем более что дама в восторге: письма – ее страсть. И Мария успела подружиться на расстоянии с сестрой Ивашева, да так, что водой не разольешь… Говорят, Василий собирается жениться на молоденькой гувернантке-француженке из Москвы… Ее зовут Камилла Ле Дантю, влюбилась она в Ивашева, когда разница в их социальном положении делала брак между ними немыслимым, и сразу же с куда большей надеждой вернулась к своему намерению, как только Василия объявили государственным преступником – ведь за такого не пойдет замуж ни одна здравомыслящая женщина. Семья молодого человека, по слухам, страшно обрадовалась и принялась активно добиваться разрешения на свадьбу. Вполне возможно, невеста скоро прибудет в Читу. Правда, наиболее заинтересованное лицо помалкивает насчет этого – может, ему больше нравится холостяцкая жизнь? Дамы не понимают поведения жениха, суетятся, перешептываются: вся эта история с чужой свадьбой сильно их возбуждает. Их ненасытное любопытство, их фантастическая склонность к болтовне ужасно раздражают Софи. Они попытались даже разузнать у нее про смерть Никиты, прослышав о ней от людей из окружения Лепарского. Господь его ведает, какие новые сплетни привез генеральский племянничек из Иркутска… Но Софи несколькими сухими словами умерила пыл любительниц расследования всяких тайн. Отныне никто не имел права ни словечка сказать при ней о Никите.

Пришло время жары, и в первые же знойные дни дамы решили отправиться в коляске на прогулку по окрестностям. Экипаж в Чите был один-единственный, принадлежал он Лепарскому, и комендант, конечно же, любезно согласился предоставить его дамам на день. Ни Полина Анненкова, только что родившая второй раз (и опять девочку!), ни очень плохо переносившая беременность Каташа Трубецкая, увы, не смогли поехать, зато Мария Волконская, хотя и она ожидала ребенка, с удовольствием присоединилась к подругам.

Комендант сам прибыл в коляске, чтобы передать ее дамам, но, прежде чем сделать это, потребовал, чтобы они назвали точный маршрут. Дамы сослались было на то, что решат в дороге, куда лучше податься, но Лепарский стал объяснять причину показавшегося им непомерным требования, и они примолкли. Оказывается, в прилегающей к Чите местности сейчас весьма неспокойно, потому что, как только устанавливается по весне хорошая погода, искушение ярким солнышком и широким простором становится неодолимо для тех, кто содержится на каторге для уголовников, и они пускаются в бегство. Это «весеннее бродяжничество» по округе продолжается месяца два-три. Но в то время как эти самые варнаки, или чалдоны (так здесь называли бродяжничающих каторжников) упивались свободой в лесах и полях, в то время как они спали под открытым небом и с рогатками охотились на дичь, на них самих шла охота, правда, не столь ожесточенная. Бурятам властями было обещано по десять рублей за каждого варнака, приведенного живьем, и по пять рублей за каждый варначий труп – при условии, конечно, что тело можно легко опознать; и кто же захочет упустить такой навар! Те же из беглецов, кому удавалось не попасться ловцам, спокойно возвращались на каторгу с наступлением первых холодов. «Тариф» за побег был известен заранее: столько-то ударов кнутом, столько-то дней в карцере. Вернувшиеся в неволю каторжники покорно принимали наказание и, как только заживала ободранная до крови спина, как только она переставала болеть, начинали мечтать о «каникулах» в будущем году. Впрочем, это были для них и впрямь каникулы, потому что местные жители сочувствовали варнакам и во время этих вылазок их подкармливали, да и вообще помогали чем могли…

Сегодня Лепарский из присущей ему осторожности и предусмотрительности поручил двум своим казакам превратиться в дамский эскорт. Софи во всем этом, особенно в том, какой страх испытывали жены каторжников перед возможной встречей на дороге с другими каторжниками, виделось что-то невероятно комичное. Она поделилась впечатлением с Лепарским, но тот строго ответил:

– Живя среди умных и образованных каторжников, вы, сударыня, очевидно, забыли о существовании других, тех, для кого убийство и насилие – самое обычное дело.

Шеренга дам дрогнула, никто больше не решился пошутить. Они молча, впятером, расселись в коляске, дождались, пока генерал отдаст последние указания вознице, раскрыли над головами зонтики, чтобы не напекло голову, и компания отправилась в путь. Лошади бежали рысцой, дорога тянулась вдоль берега реки. Время от времени им попадались на пути холмики, вершины которых дымились. Дамы уже знали, что тут сложены большими кучами и накрыты сверху дерном березовые или дубовые поленья. Их вот так, под «крышкой» из земли, поджигали и оставляли для того, чтобы дрова горели медленно, постепенно – здесь повсеместно применялся этот старинный способ изготовления древесного угля, называвшийся «углежжением». На какой стадии сейчас находится будущий уголь, легко было понять по воздуху окрестностей Читы: в первые сутки по земле полз желтовато-серый пар, постепенно он становился более легким, голубоватым, но всегда отдавал запахом обугленных пней и горячей золы… Но все-таки в целом пейзаж, на котором умещались цветущие луга, молодые рощицы и даже эти курящиеся горки очаровывал взгляд и склонял к лени.

Повосхищавшись природой и повосклицав, дамы вернулись к обсуждению судьбы Камиллы Ле Дантю. Мария Волконская, состоявшая в переписке с сестрой Ивашева, принялась восхвалять самоотверженность молоденькой гувернантки, которая из любви к политическому каторжанину согласилась на ссылку в Сибирь.

– Конечно, конечно, – тихонько сказала Александрина Муравьева. – Но согласитесь, что при всех тех неудобствах, какие связаны с жизнью в изгнании, девушка заключает весьма выгодную партию – во всяком случае, в нормальных условиях она бы и мечтать не могла ни о чем подобном!

– Да не может она искренне любить Ивашева! – подлила масла в огонь ее тезка, жена Давыдова. – Она же почти его и не знала в России-то!

– А вы что – не верите в любовь с первого взгляда? – улыбнулась Мария Волконская.

– В таком случае, между первым взглядом и любовью многовато времени прошло, – заметила Наталья Фонвизина.

– Говорят… говорят, только я не знаю, правда это или нет… – сделав знак подругам приблизиться, таинственно округлила глаза Давыдова и перешла на шепот: – Говорят, матушка Василия Ивашева, обеспокоенная тем, что взрослый сын одинок… лишен женского общества… ну, вы понимаете, о чем тут речь… в общем, матушка взяла да и купила ему в лице мадемуазель Камиллы Ле Дантю – невесту! За пятьдесят тысяч рублей!

Дамы хором возмутились – как же можно пересказывать сплетни, да еще такие! – но все они казались чрезвычайно довольными тем, что эти гнусные сплетни услышали.

– Впрочем, Ивашев и сам не знает, чего хочет! – добавила Мария Волконская. – То он бежать собирается, то…

– Да уж, странноватая затея для человека, намеренного идти под венец!

– А у него, как у варнаков, страсть к весеннему бродяжничеству!

– Послушайте, неужели вам эта история не напоминает аналогичную? Между прочим, Полина Анненкова вышла замуж не совсем обычным способом!

– Уж Полина-то не заслуживает, чтобы о ней злословили – да разве можно сравнивать!..

Софи держалась в сторонке от всех этих пересудов, ей казалось, что именно в них ярче всего проявляется характерная для женщин страсть копаться в чужом грязном белье, что именно сейчас здесь заготавливаются про запас мелкие, не имеющие продолжения колкости и подковырки, что этот живой обмен не производящими реального эффекта нападками на отсутствующих схож с лишенной смысла бесконечностью отражений в расположенных одно против другого зеркалах… Интересно, сколько раз она сама становилась козлом отпущения в этой отвратительной ей игре? Слушая, что говорят о других, несложно представить, что могут говорить о тебе самой!

– В любом случае, ежели этой Камилле удастся осуществить свое предприятие, у нас тут в Чите будет три француженки, – сосчитала Александрина Давыдова.

– Плюс Каташа Трубецкая, она наполовину француженка! – сочла нужным вмешаться Софи и улыбнулась.

– Но как вы это объясните? – заинтересовалась княгиня Волконская. – Может быть, ваши соотечественницы наделены от природы каким-то особым, исключительным даром любить? Своего рода – призванием?

– Кажется, вы забыли, что пример нам всем подали именно вы… вы и княгиня Трубецкая, – ответила Софи.

Однако Мария продолжала, словно не слыша ее слов:

– Мне кажется, француженки, все француженки, француженки вообще – особенные женщины. Женщины с головой, разумные, но способные, пожелав чего-то, идти до конца, пока не добьются цели. И при этом их не смущают ни реакция общества на их действия, ни мнение других людей, ни разница в происхождении – хоть в ту сторону, хоть в другую…

Софи догадалась, что суждение это, произнесенное самым что ни на есть искренним и любезным тоном, куда меньше касалось блестящего кавалергарда, художника и музыканта Василия Ивашева с его гувернанточкой, чем ее самой и Никиты. Четыре пары глаз уставились на нее: передернется или не передернется от укола? Но даже под таким обстрелом ей ничего не стоило сохранить безмятежное выражение лица.

– Наверное, это наследство Великой революции? – настаивала Мария.

Как она была хороша в своем открытом недоброжелательстве! Теплая смуглота креольского личика, черные угли горящих глаз, пухлые губы… Красива, ничего не скажешь, но… Коляску трясло на неровной дороге, и на каждом ухабе женщины только что не падали друг на друга, сопровождая столкновения мягким шелестом шелков, смешением ароматов… Зонтики так и плясали над их головами… Но думать это не мешало. Вот и сейчас, прижавшись волею очередной рытвины к Марии Волконской, как не стала бы прижиматься и к любимой подружке, Софи, не меняя тона, сказала:

– Думаю, наследство революции лучше искать в сердцах не французских женщин, а русских мужчин. Расспросите-ка своих мужей, поинтересуйтесь, что они об этом думают, медам!

Ответ понравился всем. Здесь, как в фехтовальном зале, ценили отлично нанесенный удар. Даже Мария Волконская казалась довольной тем, что ее так сухо отчитали. Дамы успокоились, разговор стал более непринужденным, да и тему сменили: теперь обсуждали домики в Петровском Заводе. Оказалось, что Александрина Муравьева уже передала заказ подрядчику. Софи не стала слушать, как подруги спорят об архитектуре, и уж тем более – принимать участие в этом споре, она бездумно смотрела вокруг. По обе стороны коляски ехали казаки с ружьями за плечом. Лошади, похоже, объелись сырого сена, иначе с чего бы это они время от времени шумно – ни дать ни взять петарды! – выпускали газы. Дамы притворялись, будто не замечают этого, но, тем не менее, в такие минуты принимались усиленно обмахиваться платочками.

Чуть подальше нужно было вброд перебраться через реку. Кучер с глубокомысленным видом измерил глубину веткой. Убедившись, что вода дойдет только до ступенек, а ножки пассажирок не намокнут, собрался двинуться вперед. Но в этот момент местный священник, который плыл в лодке к другому берегу, заметил дам, развернулся и предложил им разместиться в лодке. Когда они заняли места на скамейках, оказалось, что самому свещеннику там уже не поместиться.

– Ничего-ничего, сударыни, – сказал он, – я пойду пешком и стану вас подталкивать.

Священника звали отцом Виссарионом. «Совсем молодой, а ведь у него уже четверо детей», – подумала Софи. Как раз отец Виссарион и венчал Полину с Анненковым. Лицо у него было простоватое, мужицкое: курносый нос, незабудкового цвета глаза, белобрысая раздвоенная внизу бородка… Несмотря на протесты смущенных женщин, батюшка разулся, достал из кармана веревочку, привязал ее к ушкам сапог, повесил их на шею, подумал несколько секунд, потом мужественно задрал едва ли не до пояса рясу… Дамы не были готовы к столь решительному его поступку и не успели отвернуться, так что во всей красе разглядели ляжки священнослужителя, и из-под зонтиков донеслись сдавленные смешки. Батюшка уже стоял в воде, растерявшись, он выпустил рясу, и подол ее закачался на волнах. Погрузившийся почти до пояса в воду и тем самым переставший наносить урон нравственности прихожанок, отец Виссарион брел по воде в окружении черных колышущихся и вздымающихся пол своего одеяния. От него веяло поистине библейской простотой… Мария Волконская спросила, куда направляется священник.

– К старику Антону, – ответил тот. – Слыхали ведь, конечно, – дровосек наш… Он в лесу живет. А сейчас помирает, и сын попросил меня прийти…

Казаки на лошадях теперь тоже переходили реку, пришла очередь коляски. Вот она уже, неуверенно покачиваясь, будто колеблется, то ли ей ехать по дну, то ли пуститься вплавь, опустилась в воду до брызговика. Добрались до середины реки. Здесь глубина оказалась священнику по грудь. Дамы забеспокоились.

– Наверное, это небезопасно, батюшка! – воскликнула Наталья Фонвизина.

– Вполне безопасно, сударыня, – ответил тот. – Видите, уже повыше стало, тут песчаная отмель.

Действительно мало-помалу вода вокруг него опускалась, и, опасаясь, что им сейчас снова откроется нечто не слишком приличное, дамы поторопились укрыться под зонтиками. Оказавшись на другом берегу, они поблагодарили своего пастыря, выглядевшего теперь еще менее солидным в прилипшей к тощим ногам рясе. Александрина Муравьева сказала, что завтра они непременно увидятся, так как она придет в церковь заказывать панихиду по умершей год назад матери.

– Приходите-приходите… Святое дело, для души необходимое, – благословил ее священник. – Храни вас Господь! С Богом, сударыни!

Он осенил прихожанок крестом, и в этот момент Софи очнулась – словно от удара изнутри: Никита ведь умер без соборования, без отпущения грехов! А он ведь верующий, бедный, как же он страдал! А может быть (что мы знаем о потустороннем мире?), он и сейчас страдает от этого? Если какая-то часть, если душа Никиты осталась здесь или где-нибудь еще после исчезновения его физической сущности, если то, что он являл собой как творение Божие, не кончилось с разрушением плоти, значит, она не могла бы обрадовать его больше, чем когда закажет и сама панихиду по усопшему…

Софи села в коляску успокоенная. Сознание того, что она еще способна хоть чем-то помочь Никите, стало для нее поддержкой, которую она уже не рассчитывала получить, на которую и не надеялась. Она решила, что завтра же переговорит об этом с отцом Виссарионом.

Коляска тронулась с места, блестящая от влаги, колеса ее были густо опутаны водорослями. От влажных лошадиных попон шел пар. Наконец они добрались до вершины холма, откуда открывался прекрасный вид на окрестности. Это и была конечная цель прогулки. Дамы пришли в восторг и раскудахтались. Мария Волконская набрасывала в альбоме пейзажик, – по возвращении она покажет его Николаю Бестужеву. Одна Софи не восхищалась красотами природы, ее совершенно не интересовал открывшийся ландшафт: она была в церкви, она была с Никитой.

Для возвращения в Читу они избрали другую дорогу: ту, что шла мимо Чертовой могилы. Надо было проехать там, застать мужей на рабочем месте было единственной возможностью лишний раз увидеться с ними. Появление дам было встречено восторженными приветствиями. К ним, побросав лопаты и заступы, устремилась толпа землекопов, любому ведь хотелось приложиться к ручкам нежданных гостий. Сбитые с толку охранники их пропустили. Вскоре вокруг каждой из дам образовался кружок из влюбленных в нее работяг. Софи заметила, что всем ее подругам, даже самым серьезным из них, не хватает естественности среди такого количества мужчин. Они напропалую кокетничали, они выламывались, они притворялись царицами бала… Николай взял Софи за руку и увел на опушку леса. Сначала расспросил о прогулке, затем – о том, чем она занималась накануне, наконец – совсем застенчиво – о ней самой: как себя чувствует, какое настроение… Выражением лица он с каждым вопросом все больше напоминал провинившегося ребенка.

– Софи, я ужасно страдаю, я несчастен! – вдруг прошептал он. – Ты так переменилась!..

И, храня все то же выражение, стал ждать наказания.

– Да нет, чтобы…

– Да! Да! И я знаю, почему это случилось… Ты попросту очень впечатлительна, чересчур впечатлительна. Тебя донельзя разволновала пережитая Никитой пытка… Увы, не пережитая, – поправился Николай. – Ты же француженка, и, естественно, тебе не под силу выносить некоторые наши обычаи… Еще в Каштановке ты слишком близко к сердцу принимала вещи, которые меня затрагивали куда меньше… Наверное, в глубине души ты всю Россию обвиняешь в том, что сейчас произошло… и меня заодно… Только ты подумай, дорогая: при чем же тут я…

Она приложила руку ему к губам: замолчи! Он мгновенно схватил ее запястье и жадно впился губами в испещренную тонкими линиями горячую ладонь. Пораженная молниеносностью движения и страстью, с которой муж целовал ей руку, она растерялась и замерла, не понимая, что же делать теперь. В памяти всплыла лошадь с нежными черными губами, лошадь, которая осторожно брала хлеб с этой же руки… Но как всплыла, так и исчезла: Софи опомнилась, ей стали отвратительны щекотные прикосновения мужа, и она руку отдернула. Оттолкнула Николая. Тот посмотрел на нее злыми и жалкими глазами, опустил голову и молча ушел. Обернувшись, она поняла, что остальные дамы издали наблюдали за ними. Все время, пока разыгрывалась сцена.

* * *

Всю ночь шел дождь, утром продолжался, и лейтенант Ватрушкин, отменив работы на Чертовой могиле, разрешил заключенным делать что угодно. Некоторые, взяв книгу, так и остались валяться в постели, другие, уже одевшись, вернулись на кровать, чтобы заняться письмами или игрой в шашки. Третьи посасывали трубку и мечтали. А в камере под названием «Москва» шла тем временем двенадцатая лекция Одоевского по курсу русской литературы. «Профессору» заглядывать в свои заметки не потребовалось: встав на стол, он по памяти излагал факты и цитировал даже самые длинные фрагменты текстов. Напомнив собравшимся творения Сумарокова, Александр Иванович с огромным волнением произнес фамилию своего тезки – Грибоедова, убитого в прошедшем году в Тегеране мусульманскими повстанцами… Когда-то Грибоедов был дружен со многими декабристами, его комедию «Горе уму» запретила цензура, но каждый культурный человек знал из нее хотя бы несколько стихов наизусть.

– Он, вместе с Пушкиным, одним из первых отказался от выспреннего стиля писателей ушедшего века, заменил на театре декламацию отражением повседневной жизни, – говорил Одоевский. – Благодаря двум этим гениям русская литература перестала быть ряженой, став естественной, а русский язык перестали делить на части: вот тут – благородные, высокие слова, ими следует пользоваться, когда пишешь, а вот тут – низкие, такие – только для разговора…

Николай обычно старался не упустить ни слова из лекций Александра Ивановича, но на этот раз с трудом следил за ходом мысли оратора: его собственные мысли то и дело сворачивали совсем на другое, и ему было очень трудно сосредоточиться на том, что слышит. Он все пытался объяснить себе, почему Софи ушла в себя, почему отталкивает его, старался оправдать ее поведение горем, которое обрушили на нее два пришедших почти одновременно, одно за другим, печальных известия: о смерти родителей и о казни Никиты. Он уговаривал себя – твердил, что должен любить жену такой, какая она есть, а не такой, какую сам придумывает, что характер человека со временем меняется, что даже самое уравновешенное существо способно вдруг заболеть и с каждым может случиться душевное расстройство, а при такой последовательности событий любой бы сошел с ума… И как раз в ту минуту, когда Николай вот так убеждал себя отнестись к тому, что сейчас делается с женой, снисходительно, с сочувствием, как к временному недомоганию, он заметил, что сидящий неподалеку с альбомчиком для набросков на коленях Бестужев рисует именно его, – Озарёву это сильно не понравилось. Он помахал товарищу рукой, показывая – смотри, сколько народу вокруг, выбери другую модель, но тот продолжал, только теперь – исподтишка, поглядывать на Николая и сразу после этого карандаш его снова принимался шустро бегать по альбомному листку.

Раздосадованный «натурщик» встал и вышел – на цыпочках, чтобы не помешать ни лектору, ни аудитории. Ну, и что теперь делать? Куда податься? Дождь стучал по крыше. Николай вернулся в камеру, где царила тишина, и стал пробираться к кровати. На ней, спиной к нему, сидели и о чем-то тихонько беседовали Юрий Алмазов и Лорер. Приблизившись к ним, он услышал имя «Никита», и ему стало невыносимо стыдно – может быть, еще и потому, что одновременно со стыдом он ощутил гнев, справиться с которым было очень трудно. Это как надо понимать? Он что – из-за жены, оплакивающей забитого кнутом крепостного, стал уже притчей во языцех для всей каторги? Но каким же образом новость распространилась так быстро? Откуда они узнали – от Лепарского, его племянника, кого-то из комендантской свиты, может быть, от самой Софи? Ему ужасно хотелось исколошматить кулаками этих двоих, он еле сдерживался, а те, видимо, услышав шаги Озарёва, обернулись.

– Я занял твое место, – сказал Лорер и встал. – Кончилась лекция Одоевского, да?

– Нет, – предательски дрожащим голосом отозвался Николай. – Просто мне нужно кое-что сделать тут.

– И мне тоже. Домашнее задание по испанскому для Завалишина. Знаешь, он как педагог зверь, да и только – иначе не скажешь! Но ведь на что угодно согласишься ради удовольствия читать Сервантеса или Кальдерона в оригинале! Согласен?

Не дожидаясь ответа, Лорер удалился, Юрий тоже встал и собрался уйти, но Николай схватил его за рукав:

– А вот ты останься! Хотя бы ты один! Ты должен остаться, потому что ты… ты должен мне сказать… да-да! ты мне сейчас скажешь!..

Теперь он держал друга за руку, сжимая ее так сильно, что тот, поморщившись, вырвался и прошипел:

– Какая муха тебя укусила?

– Просто я слышал ваш разговор, – злобно произнес Озарёв.

– Ну и что?

– А то, что вы говорили о Никите!

– Разве это запрещено?

– Негодяй! – процедил Николай сквозь зубы. – Ничтожество! Ты притворялся другом, ты называл меня братом, а стоило мне отойти, за моей спиной клевещешь на меня, предаешь! Повтори, что ты сказал Лореру!

– Сказал, что этот несчастный Никита Муравьев показал себя полным идиотом, когда замахнулся в Петровском Заводе на двухэтажную домину с бильярдной, и что на самом деле эта прихоть его женушки будет стоить ему сумасшедших денег… – пожал плечами Алмазов.

Николай опешил, он и сам почувствовал себя полным идиотом, какое там – Муравьев, куда Никите до него… На что он так рассердился?! Вот уже и от гнева-то его праведного следа не осталось… Да это же просто-напросто мания преследования! Думая все об одном да об одном, он уже решил, что его крепостной – единственный Никита на всю Россию! Какие могут быть сомнения в искренности Алмазова? Какой прямой и нежный, какой встревоженный сейчас взгляд у Юрия, какие честные эти большие глаза под густыми черными бровями… Какая душевная улыбка!

– Не узнаю тебя, Николя! – сказал Алмазов. – С некоторых пор ты для меня – как чужой, незнакомый. Словно с другой планеты прилетел… Ты ведь обычно такой живой, активный, деятельный… У тебя какие-то неприятности? Ты что-то от нас скрываешь?

До чего же это трудно – держать все в себе! Озарёв так долго хранил секрет, что сочувствие друга стало для него искушением наконец открыться, рассказать о своей беде, о своей тревоге, переполнявшей его горечи, о невыносимой уже боли…

– С моей женой неладно… – прошептал он.

– Так я и думал, – отозвался Юрий. – Для жены каторжанина жизнь здесь не праздник… Надо это понимать.

– Так ведь сначала Софи выглядела счастливой, – вздохнул Николай. – И я надеялся, что она свыкнется, что все обойдется…

Они сидели на кровати рядом, в одинаковой позе: уперев локти в колени, сомкнув стопы. Так они привыкли, когда носили цепи. Несколько минут прошло в тишине, потом Николай ни с того, ни с сего стукнул себя сразу обоими кулаками по лбу, причем с такой невероятной силой, что на его бледной коже светловолосого человека между бровями немедленно выступили розовые пятна.

– Знаешь, наверное, это попросту черная полоса… – попытался успокоить его Юрий.

– Верно! Вот только она как началась, так все длится, длится, длится… Доколе же!

– А ты считаешь, когда она началась?

Николая на секунду вновь охватили подозрения, но перейти к недоверию оказалось слишком трудно, он поколебался, передернул плечами и ответил:

– Когда Лепарский вернулся из Иркутска.

– Николенька, – назвал его внезапно детским именем друг. – Николенька, ты можешь обо всем говорить открыто… Мы же все в курсе…

– Вы в курсе?.. Чего?

– Ну… того… того, в чем ты упрекаешь свою жену…

Николай побледнел:

– Я ни в чем ее не упрекаю!

Испугавшись, что сболтнул лишнего, Алмазов хотел было отступить на прежние позиции, но только подлил масла в огонь:

– Вот и правильно! Мало ли что рассказывают эти злые языки хоть в Чите, хоть в Иркутске… Кто им поверит? Да и ничего особенного нет в том, что она всю дорогу была одна с этим парнишкой, заботилась о нем, когда он болел, заказала панихиду за упокой его души… Любая женщина на месте твоей Софи поступила бы так!

Утешил… как обухом по голове утешил!

– Софи заказала панихиду за упокой его души? – еле выговорил он.

– Вроде бы… говорят…

– Когда?

– Брось ты, вполне может оказаться, что это просто слухи!

– Когда? – повторил Озарёв, схватив Юрия за плечи, и принялся трясти его как безвольную куклу.

Но тут же и оставил. Выскочил из комнаты и помчался в караульную к Ватрушкину, где стал умолять лейтенанта позволить ему выйти и отправиться в деревню, чтобы исповедаться у отца Виссариона – батюшка, дескать, ждет его.

Ватрушкин удивился, немножко подумал, но решил сыграть в доброго начальника и приказал двум солдатам проводить арестанта к священнику.

Тот, сидя за столом в большой чистой горнице, вместе со всем семейством лущил горошек, но, увидев декабриста, попросил жену и двух дочерей выйти и указал гостю на стул.

– Я хочу заказать панихиду об упокоении души моего слуги Никиты! – выпалил Николай на одном дыхании, даже не успев занять предложенное место.

– Поздновато вы пришли, – с доброй улыбкой ответил ему отец Виссарион. – Ваша жена вас опередила, она уже заказала литию об упокоении этой заблудшей души…

– Ах… – Пол под его ногами покачнулся, ему пришлось опереться рукой о столешницу. Горка зеленого горошка раскатилась по столу, некоторые горошины взлетели в воздух от удара.

– Госпожа Озарёва сделала это еще вчера, – продолжал священник. – Я сегодня уже служил панихиду об упокоении раба Божия Никиты…

– Благодарю вас, батюшка, – прошептал Николай.

Солдаты под проливным дождем отвели его обратно в тюрьму.