"Оноре де Бальзак" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)Глава седьмая Последние препятствия на пути к женитьбеВерховня ничуть не изменилась, другим стал Бальзак: уставал от малейшего усилия, потерял вкус к работе. Хотя ничто постороннее не отвлекало его здесь. Утром он приходил в День свадьбы тем не менее не становился ближе. Ганская опасалась выходить за человека, обремененного таким количеством долгов и столь расточительного. Доходы от имения сократились, она боялась, что не сможет вести парижское хозяйство – дом на улице Фортюне был поистине бездонной пропастью. Кроме того, Ева подозревала, что придется взвалить на себя заботу о матери и сестре Оноре, которые без конца жаловались на жизнь: госпожа Бальзак-мать говорила о своей нужде, дочерей Лоры Сюрвиль Софи и Валентину надо было выдать замуж, обеспечив хорошим приданым, а мужа ее, как и Оноре, осаждали кредиторы. Порой, трезво посмотрев на вещи, Бальзак понимал, что не в силах решить проблемы своих близких. В канун нового, 1849 года по настоянию сестры подводит неутешительные итоги: «Дела здесь обстоят хуже, чем когда-либо, и для меня все складывается неудачно. Очень беспокоят долги, коих остается еще сто тысяч франков. Но если бы я сам обо всем не заботился, все пришло бы в упадок. Дом [на улице Фортюне] уже обошелся в триста пятьдесят тысяч франков, и это без столового серебра, белья, лошадей, экипажей и прочего, что кажется безумием, принимая во внимание курс ренты, который будет понижаться. Вместо того чтобы служить мне, он приносит один только вред. И здешней хозяйке кажется чересчур великолепным. Имея огромное состояние, можно оптимистично смотреть на мир, но когда богатство сходит на нет, будущее уже не кажется таким прекрасным… Мне пятьдесят, у меня долгов на сто тысяч франков, и не решен еще вопрос моей жизни, моего счастья, вот основные положения года 1849-го. У госпожи Ганской по неосторожности сгорело пшеницы на восемьдесят тысяч франков, и это происшествие расстроило все ее планы». Теперь его тройная надежда выглядит так: обрести страсть к работе, заполучить Еву, которая должна на время забыть о своих к нему претензиях, и стать членом Французской академии, где признают, наконец, заслуги автора «Человеческой комедии» и убедятся, что его финансовое положение не внушает опасений. Он поручил матери разнести академикам визитные карточки. Но кусочек картона никогда не заменит любезного визитера. Не сочтут ли его чересчур бесцеремонным и развязным? Что ж, гению позволительны отступления от протокола! Выборы достойного на кресло Шатобриана состоялись одиннадцатого февраля. Было всего два кандидата: герцог Ноай и Бальзак. Герцог одержал сокрушительную победу: двадцать пять голосов против четырех за соперника – Гюго, Ламартина, Ампи и Понжервиля. Через восемь дней новые выборы, на этот раз вакантным оказалось место Жана Вату. На этот раз за Бальзака были двое – Гюго и Виньи. Победил граф де Сен-Приет. Оноре плохо скрывал досаду: ему так хотелось доставить удовольствие Еве, его слава утешила бы за все неприятности, им причиненные. Ничего не вышло! Ладно, он упрям, им придется принять его под своды Академии! Сейчас же вся отрада – сочинение каламбуров с Георгом и игра в шахматы с Евой, которая не любит проигрывать, сердится, и вечер оказывается испорченным. Хотя порой они в упоении болтают до двух часов, и слуга Губерначук приносит им посреди ночи обжигающий кофе. Да, весь день в их распоряжении, но надо так многое обсудить: дом в Париже, будущее детей, литературные новости, долги Оноре, его театральные проекты, романы, прочее, прочее, и, не настаивая, издалека, женитьбу… В Париже госпожа Бальзак со всей ответственностью подошла к своим обязанностям хранительницы музейных сокровищ: швейцар и кухарка подчинялись беспрекословно. Сын поручил ей сотни дел: кредиторов, предпринимателей, поставщиков. Она должна была купить для него у Масе розетки для подсвечников из позолоченного хрусталя, сбегать на Мон-де-Питье, забрать там серебряное блюдо и отнести его к ювелиру Фроману-Мерису, чтобы по этому образцу сделал еще несколько для обеденного сервиза на каждый день, проследить, чтобы от Фешьера привезли два столика, украшенных мозаикой, по восемьдесят франков каждый, установить на них китайские вазы – из фарфора, покрытого серовато-желтой глазурью, и с медальонами с изображениями цветов и животных. Мать в мельчайших подробностях отчитывалась перед сыном, ей очень нравилась одинокая жизнь в роскоши на улице Фортюне. Встав на заре, читала свои молитвы, одевалась, шла на службу, завтракала, приказывала включить калориферы, диктовала кухарке меню (овощной суп, каштаны, немного рыбы), с наступлением вечера, после легкого ужина, поднималась в свою комнату (швейцар свечой освещал ей путь), где часами читала «Подражания Христу» или вязала покрывало для внучки Софи. Никогда в жизни ее так хорошо не обслуживали и не выказывали такого уважения. Она была временной королевой во дворце, предназначенном для другой. Случалось, мамаша получала от Оноре выговор за какую-то небрежность или оплошность. Так, например, необдуманно намекнула в письме на финансовые трудности Лоры и неуспех ее мужа на работе. А ведь все письма, адресованные в Верховню и привезенные слугою из Бердичева, с жадностью прочитывались вслух, чтобы каждый мог узнать новости. Знакомя друзей с одним из посланий госпожи Бальзак, гость вынужден был признать, что его шурин на грани разорения. Это очень не понравилось Еве, опасавшейся, что однажды ей придется отвечать за долги всего клана Бальзаков. Сын сурово упрекал мать за непредусмотрительность, та обижалась: не ценит ее усилий. И даже перешла на «вы»: «Когда вы будете любезнее со своей матерью, она скажет вам, что любит вас. Желаю вам спокойствия, наше – под вопросом». Бальзак тоже упрямился: «Дорогая матушка, если кто и был удивлен, так это мальчик пятидесяти лет, которому адресовано полученное вчера твое письмо от четвертого числа этого месяца, где мешаются „вы“ и „ты“… Во избежание получения еще одного подобного, я мог бы сказать, что посмеялся. Но оно глубоко огорчило меня полным отсутствием какой-либо справедливости и столь же полным непониманием нашего положения. В твои годы тебе следовало бы знать, что злостью ничего не добьешься, тем более от женщины. Судьбе было угодно, чтобы это письмо, написанное с хорошо просчитанной жесткостью и чрезвычайной сухостью, я получил как раз тогда, когда размышлял о том, что в твои лета ты можешь рассчитывать на максимум удобств и что Занелла всегда должна быть при тебе, что я был бы рад, если бы помимо ежемесячных ста франков у тебя было оплаченное жилье и триста франков на Занеллу, что все вместе составило бы тысячу восемьсот франков вместо тысячи двухсот… И надо было, чтобы в довершение ко многому, истинность чего ты не можешь не признавать, пришло письмо, в нравственном отношении сопоставимое с твоими раздраженными, пристальными взглядами, которыми ты одаривала детей, когда им было пятнадцать, но которые для пятидесятилетних, к коим я, к несчастью, принадлежу, утратили всю свою силу. К тому же та единственная женщина, которая может составить счастье моей жизни – жизни бурной, напряженной, полной трудов, насквозь пронизанной нищетой, эта женщина – не ребенок, не девушка восемнадцати лет, ослепленная славой, прельстившаяся состоянием, привлеченная красотой, ничего этого я дать ей не могу… Она чрезвычайно недоверчива, а жизненные обстоятельства только обострили эту недоверчивость и довели ее до крайней точки… Было бы вполне естественно, поскольку я знаю ее уже десять лет, сказать ей, что она выходит замуж не за мое семейство, что будет вправе решать, иметь ей дело с моими родственниками или нет, это продиктовано честностью, деликатностью и здравым смыслом. Я не скрывал этого ни от тебя, ни от Лоры. Но то, что само собой разумеется и справедливо, показалось вам подозрительным, вы подумали, что с моей стороны это отговорки или я замышляю что-то недоброе, возвыситься, например, сблизиться с аристократией, забыть своих… Вот в чем все дело. Ладно! Но неужели ты полагаешь, что твои письма, которые лишь изредка одаривают меня словами нежности, хотя я и должен был быть для тебя предметом гордости, особенно похожие на вчерашнее письмо, могут показаться привлекательными женщине с характером, которая подумывает о создании новой семьи? Смотри же! Лора шлет мне письмо, где живописует положение свое и мужа в красках самых мрачных, говорит о нищете, грозящей ей и детям… получается, чтó о нашей семье должны подумать занимающие в своей стране самое видное положение иностранцы, прочитав о моей сестре с двумя дочерьми-бесприданницами, шурине, которому необходимо как минимум сто тысяч франков, чтобы уладить свои дела, матери, о которой сын думает постоянно, назначает ей ренту почти в две тысячи франков, и, наконец, о мужчине пятидесяти лет, у которого еще пятьдесят тысяч франков долгов… Конечно, я не прошу тебя о проявлениях чувств, которых нет, только тебе и Богу известно, отчего ты лишила меня ласки и нежности с тех самых пор, как я появился на свет… но хотелось бы, дорогая матушка, чтобы ты была поумнее, отстаивая свои интересы, хотя тебе это никогда не было свойственно, и чтобы ты не стояла на пути моего будущего, о счастье я и не говорю». Оноре очень боялся, что родные, с их прямолинейной настойчивостью, выведут Еву из себя и расстроят женитьбу, которая должна была обеспечить ему блаженство и состояние, и потому после письма матери, в котором попытался объяснить ей ситуацию, отправил еще одно, сестре. Он умолял Лору растолковать госпоже Бальзак, что обстоятельства, в которых он находится, – самые деликатные, он чувствует себя попрошайкой, Ганскую могут вспугнуть бедность и требования близких жениха, и вообще, все еще до конца не решено, одной неловкой фразы достаточно, чтобы разрушить то, к чему он шел годами терпения: «Пусть тебя не обижают мои слова. Я говорю их от чистого сердца, из желания подсказать, как следует вести себя ввиду свадьбы. Дитя мое, следует идти как по лезвию бритвы, думать, прежде чем произнести какое-то слово или что-то сделать… Единственное, что мне необходимо, – абсолютный покой, внутренняя жизнь и работа в меру сил, дабы завершить „Человеческую комедию“… Если же ничего не выйдет, заберу книги и все принадлежащее мне из дома на улице Фортюне и философски начну заново строить свою жизнь, свое счастье… Но на этот раз предпочту какой-нибудь пансион, где у меня будет готовая комната, чтобы ни от чего не зависеть, даже от мебели… Оставив в стороне чувства (неуспеха моя душа не перенесет), решение этого дела означает для меня либо все, либо ничего, или теряю выигрыш, или его удваиваю. Проиграв, больше не буду жить, мне хватит мансарды на улице Ледигьер и ста франков в месяц. Сердце, разум, устремления не желают ничего другого, кроме того, к чему я рвался последние шестнадцать лет. И если этого безмерного счастья не случится, мне ничего не нужно, ничего не хочу. Не надо думать, что я люблю роскошь вообще. Люблю роскошь дома на улице Фортюне только в определенном обрамлении: красивая, хорошего происхождения женщина, прекрасные, непринужденные отношения. Роскошь как таковая мне не интересна, дом на улице Фортюне сделан для этой женщины и ею… И если я не стал великим, написав „Человеческую комедию“, величие обеспечено мне, если выгорит это дело». В Париже семейство Бальзаков, читая письма Оноре, напряженно следило за перипетиями его романа с Иностранкой. Выйдет она в конце концов за него или нет? Племянница писателя Софи Сюрвиль бесхитростно рассуждала на страницах своего дневника: «Она [Ганская] – гордячка и всегда будет смотреть на него свысока, как бы знаменит он ни был. Быть может, я ошибаюсь. Но мне от всей души хотелось бы, чтобы все вышло, как он того желает. А ведь это разлучит нас! Мы будем чувствовать себя униженными. Пусть! Сегодня вечером помолюсь о дядиной женитьбе». Лоран-Жан, которому Оноре поручил выступать от его лица на переговорах с директорами театров, издателями, редакторами, упрекал Бальзака, что тот никак не представит читателям очередной шедевр. Он лез из кожи вон, пристраивая «Дельца», и хотя пьесу приняли, новое руководство «Комеди франсез» отложило ее постановку на более позднее время. А после второго чтения вовсе решено было отправить на доработку. В марте 1849 года Лоран-Жан предложил ее театру «Историк». Но там с небывалым успехом шли «бесконечные мушкетеры», на скорую постановку «Дельца» рассчитывать не приходилось. Сам автор в это время был весьма далек от жизни парижских подмостков: расстояние настолько заглушило все звуки театра, что Оноре удивлялся, как вообще мог этим интересоваться. Теперь его занимали только шаги, которые Ева предпринимала, чтобы на законных основаниях передать все свое состояние дочери, получив в обмен пожизненную ренту. Властям явно не нравился ее возможный брак с гражданином Франции, который хотя и восхищался самодержавием, все же был неприятно удивлен, став его жертвой. Впервые он почувствовал на собственной шкуре, что такое политическое принуждение, отсутствие свободы перемещения и даже мысли. Пятого января 1849 года Бальзак написал министру Уварову: «Вот уже шестнадцать лет я люблю благородную, добродетельную женщину… Она – российская подданная, в чьей благонадежности не приходится сомневаться… Она не хочет выходить за иностранца, не получив согласия своего Августейшего повелителя. И милостиво согласилась, чтобы я попросил его об этом… Госпожа Ганская овдовела шесть лет назад, но не соглашалась говорить о браке, пока не исполнит свой материнский долг, выдав замуж единственную дочь и передав ей во владение весьма значительное отцовское наследство. Что касается состояния самой госпожи Ганской, оно не слишком велико, чтобы говорить о какой-то материальной заинтересованности с моей стороны… А потому вопрос, который в иной ситуации мог бы вызвать определенные затруднения, как-то: перевод за границу российской недвижимости, в данном случае оказывается давно решенным… Что касается меня, если Его Величество соблаговолит смилостивиться и разрешит то, о чем прошу, я никогда не забуду, что после двадцати лет трудов, которые кому-то могут показаться бесполезными, во славу моей страны и ничего не получив взамен, только Его Величество Император Российский дал мне единственно возможное за эти труды вознаграждение». Итогом путешествия бумаги по инстанциям стал категорический отказ. Двадцать второго марта Бальзак писал Лоре: «Хозяин не только не дал согласия, но передал нам через соответствующие органы, что есть законы, мне остается только подчиниться им. Закон обязывает госпожу Ганскую продать все, ей принадлежащее, так как жена иностранца может сохранить свое состояние в России только на основании особого указа. Все состояние госпожи Ганской – земля с тысячью крепостных, что приносит ей двадцать тысяч франков. Продать значит окончательно разориться». Сама Ева обратилась к генерал-губернатору Бибикову, умоляя государя сделать отступление от этих положений закона: «Генерал, сделайте милость, получите разрешение оставить, несмотря на брак с иностранцем, принадлежащий мне небольшой кусок земли в Киевской губернии, который и есть все мое состояние». Генерал-губернатор ответил решительным «нет»: «Мадам, имею честь сообщить вам, что Его Величество не дал своего согласия на то, чтобы вы сохранили за собой право на владение землей в случае брака с господином де Бальзаком». Оноре казалось, что они сражаются с горой. И вновь он с сожалением подумал о республиканских свободах. Эти разочарования сопровождались значительным ухудшением его здоровья. Еще со времени пребывания в Саше у него начались проблемы с сердцем. Теперь появилась одышка при ходьбе и даже когда он, причесываясь, просто поднимал руку вверх. Горло сжималось, в легких не хватало воздуха, дыхание учащалось, ноги становились ватными. Местные врачи, доктор Кноте и его сын, оба ученики известного специалиста Франка, говорили о гипертрофии сердца и, чтобы очистить кровь больного, заставили выпить натощак чистый лимонный сок. Едва тот проглотил его, началась страшная рвота. Но он не потерял веру в эскулапов, которым покровительствовала сама божественная Ева. В их распоряжении были порошки, творившие чудеса, но предложенный курс лечения – весьма продолжительный. Первое предписание гласило: никаких переживаний, никакой работы. Оноре не слишком печалился, оставляя на время свои рукописи. В январе 1850 года он пошел на поправку, но тут его свалил сильнейший бронхит. Приступы кашля раздирали грудь, после них он был без сил, задыхался, почти терял сознание. «Я уже вижу себя погребенным здесь, отхаркав все мои легкие, – говорится в письме матери. – Десять дней безвылазно провел в своей комнате, лежа в постели. Но милейшие, восхитительно добрые женщины составили мне компанию, их не оттолкнуло, что я все время отхаркивался, это больше было похоже на рвоту при морской болезни. Потел, как при потнице, мне было очень, очень плохо. Но вот отделался от болезни и пришел в себя… Хотя хроническая болезнь меня не оставляет». Оправившись от бронхита, Бальзак был настолько слаб, что постоянно размышлял о смерти. Можно ли в таком состоянии думать о женитьбе? Еве достанется не крепкий, в расцвете сил мужчина, а неизлечимый больной, практически импотент. Она станет ему не женой и любовницей, а сиделкой. Вместо того чтобы удовлетворять ее желания, супруг будет вызывать сострадание, если не отвращение. Она перестанет им восхищаться – мучения и годы дадут о себе знать, поддерживать репутацию великого писателя ему не удастся. И все же отказаться от мечты, которая вот-вот исполнится, было выше его сил. По странному стечению обстоятельств, Ганская, столь нерешительная, когда он был бодр и здоров, теперь выказывала готовность надеть обручальное кольцо. Она больше не боялась, опасался Оноре, спрашивая себя, правы ли они, решив, поженившись, покинуть Россию и уехать во Францию. В России царит порядок, во Франции все – сама неуверенность и случайность. Президент Второй республики Луи-Наполеон слаб, совершенно лишен воли, и хотя носит легендарное имя, способен ли управлять государством? Госпожа мать сомневается в этом, отмечая в письме к сыну: «Что до бедного президента, его умственная усталость и беспокойство весьма заметны. Кажется, он не умеет принять непроницаемый вид, который должен быть у каждого политика, и, совершенно очевидно, настолько измучен, что зачастую говорит „да“ там, где надо сказать „нет“, и по большей части не понимает, что говорят ему. Вновь повеяло тревогой. Каждый спрашивает себя: чем все это закончится?» Несмотря на сильнейшую усталость, Бальзак соглашается сопровождать Еву в Киев, где, как и полагается, наносит визиты представителям власти. В городе дует ледяной ветер. Простудившись, Оноре вновь оказывается в постели. «Четыре дня у меня была температура, – делится он с матерью, – просидел у себя в комнате, никуда не выходя, двадцать дней. Задеты были и бронхи, и легкие. Болезнь еще не отступила окончательно. Решительно моя природа никак не может приспособиться к здешнему климату. Страна эта не годится для натур нервных». Но, кажется, сменяющие одно другое недомогания нисколько не раздражают Еву, напротив, он стал ей ближе. Это чудо милосердия не перестает удивлять его каждый день. Теперь можно смело заявить матери: «Думаю, дело уладится. И в этом смысле следует благословить поездку в Киев, графиня героически ухаживала за мной, не отлучаясь ни на минуту, все время моей болезни». Ганская долго взвешивала все «за» и «против», пока не решила наконец стать госпожой Оноре де Бальзак. В феврале 1850 года окончательно передала все свои земли дочери: и не просто полюбовно, по-семейному, но должным образом, согласно специальному акту. Этого должно было быть достаточно для отмены императорского запрета на брак с иностранцем и переезда в другую страну. Но административные и церковные проволочки оказались длиннее и запутаннее, чем она полагала. Пришлось вмешаться даже Анне с Георгом. В марте необходимые подписи были получены, поставлены печати, Ева и Оноре выехали в Бердичев, выбранный ими для бракосочетания. Бальзак все еще не верил своему счастью. «Все готово для известного тебе дела, – сообщает он матери, – но напишу тебе из Верховни, когда все закончится. Здесь, как, впрочем, и везде, подобное дело можно считать решенным только после окончания церемонии… А теперь, матушка, внимательно выслушайте мои пожелания. Я хотел бы, чтобы госпожа Оноре увидела свой дом [на улице Фортюне] во всем его блеске, чтобы во всех вазах стояли прекрасные цветы. Они должны быть свежими, а потому напишу тебе из Франкфурта и сообщу о дате, к которой ты должна их расставить. Я готовлю ей этот сюрприз и ничего об этом не скажу». До последней минуты Бальзак опасался, что невеста передумает либо решением свыше брак окажется под запретом. Но Бог не оставил их. Четырнадцатого марта, в семь часов утра, пару обвенчал священник, которого специально для этой цели делегировал епископ Житомирский. Одним из свидетелей был Георг Мнишек. Анна стояла в первом ряду присутствовавших и вся светилась от счастья, что выдает замуж мать. Усталое семейство только к десяти вечера добралось до Верховни. Бальзак задыхался, сердцебиение мешало говорить. У Евы начался сильнейший приступ подагры. Оноре писал сестре: «Ее руки и ноги, неземной красоты, доставшиеся по наследству и дочери, распухли так, что она не могла ни пошевелить пальцами, ни ходить». Но измученная артритом пятидесятилетняя новобрачная виделась все такой же прекрасной, как и прежде, ее свежеиспеченному супругу, который сопел, словно буйвол, когда поднимался по лестнице: «В этой стране с ней не сравнится ни одна женщина. Это настоящий польский бриллиант, украшение старинного и знаменитого рода Ржевузских. В любой стране можно ею гордиться, я надеюсь, скоро ты ее увидишь – еще до мая я представлю тебе твою невестку», – продолжает он в том же письме. А вот еще одна хвалебная песнь, на этот раз в послании, предназначенном Зюльме Карро: «Три дня назад я женился на единственной любимой мною женщине, люблю ее, как никогда прежде, и буду любить до самой смерти… Я был лишен счастливой юности, цветущей весны, лето мое вышло обжигающим, но осень станет самой нежной из всех». Он с гордостью расписывает доктору Наккару генеалогию жены, внучатой племянницы Марии Лещинской, не забывает упомянуть о несметных богатствах, от которых Ева отказалась ради него, Оноре. Но не может умолчать и об удручающем состоянии своего здоровья: «После года лечения я все еще не могу подняться на двадцать ступенек вверх, у меня ни с того ни с сего бывают приступы удушья, даже когда я просто сижу и ничего не делаю… Еще и поэтому спешу вернуться во Францию с завоеванным мною польским бриллиантом». Бальзак так горд своим сокровищем, что хочет немедленно предъявить его родным и друзьям, увидеть, как они будут поражены. С неожиданной энергией вновь едет в Киев, вписывает там Еву в свой паспорт и получает визу на выезд за пределы Российской империи. По возвращении в Верховню у него обостряются проблемы со зрением. «В Киеве у меня началось воспаление глаза, – говорится в письме матери, – у меня на глазах черное пятно, которое до сих пор не прошло и мешает мне видеть». Обеспокоенный доктор Кноте посоветовал отложить выезд во Францию. Бальзак был весь нетерпение и после нескольких дней отдыха почувствовал себя в силах отправиться в путь. Двадцать четвертого апреля они с Евой взгромоздились в купленную во Франкфурте огромную дорожную карету, которая прогибалась под тяжестью их багажа. Путешествие через Краков и Дрезден оказалось настоящей мукой. Стояла оттепель, дороги были почти непроходимы. Время от времени тяжелая карета увязала в грязи. Приходилось выходить, ждать, пока мужики вытащат ее. Бальзак стоял на обочине, положив руку на сердце, едва дыша, полуслепой, и спрашивал себя, удастся ли ему добраться живым до Парижа. Тридцатого апреля остановились в Бродах, откуда Ева написала дочери: «Меня беспокоит состояние его здоровья. Приступы удушья случаются все чаще. Он все слабее, потерял аппетит, обильное потоотделение лишает его последних сил… Вернулся мой муж. Он занимается делами с решимостью, которой нельзя не восхищаться. Мы уезжаем сегодня. Никогда не думала, что он настолько хорош. Знаю его уже семнадцать лет, но каждый день обнаруживаю какие-то новые качества, о которых понятия не имела. Если бы он только был здоров! Ты не можешь себе представить его страданий этой ночью. Надеюсь, родной воздух будет для него благотворным, но если эта надежда окажется несбыточной, поверь, я буду очень сожалеть. Как прекрасно, когда тебя так любят, заботятся о тебе! Его бедные глаза тоже очень плохи. Не знаю, что все это значит, временами мне очень грустно и неспокойно». Десятого мая они прибыли в Дрезден. С трудом разбирая выводимые им на бумаге каракули, Бальзак сообщал Лоре: «Подобное путешествие стоит десяти лет жизни… Полагаю, ты сумеешь объяснить матери, что ей не следует быть на улице Фортюне, когда я приеду. Моя жена должна отправиться знакомиться с нею и выразить ей свое почтение в ее дом. После она может продолжать проявлять свою неуемную преданность. Но ей не стоит ронять чувство собственного достоинства, помогая нам распаковывать вещи. Итак, пусть она приготовит дом, цветы и все остальное к двадцатому и уйдет к тебе или к себе в Сюрен. Через день после приезда я представлю ей ее невестку». И распоряжение матери лично: «Рассчитываю быть на улице Фортюне двадцатого, самое позднее – двадцать первого. Настоятельно прошу приготовить все к девятнадцатому, чтобы нам было чем позавтракать и пообедать… Заклинаю тебя, поезжай либо в Сюрен, либо к Лоре, встретиться с невесткой у нее в доме не вполне прилично, чувство собственного достоинства не должно позволять тебе этого. Она должна проявить уважение и прийти к тебе… Не забудь про цветы. Я не могу подняться по лестнице больше чем на двадцать пять ступенек, если будешь у Лоры, мне придется взбираться меньше». Воспользовавшись передышкой в Дрездене, молодожены совершили несколько покупок: Оноре приобрел туалетный столик за двадцать пять тысяч франков, который «в тысячу раз прекраснее столика герцогини Пармской», Ева – жемчужное колье для дочери, которое «сведет с ума и святую». Эти непредвиденные расходы напомнили им времена молодости. Да и путешествие это, в конце концов, почти свадебное. Впрочем, Бальзаку стоило немалых усилий притворяться беззаботным: боли отравляли ему всякую радость. Вот и Франкфурт, где Ева обменяла двадцать четыре тысячи рублей на французские деньги. Она демонстрировала оптимизм, стараясь не отставать от своего отважного мужа, который писал отсюда Анне Мнишек: «От каждого движения я почти лишаюсь сознания, так сильно удушье. Спешу оказаться в Париже, состояние мое невыносимо. Вашей матерью могу только восхищаться. Меня мучает, что у нее перед глазами одни мои бесконечные страдания. Рассчитываю на родной воздух, особенно Турени». Утром двадцатого марта, выполняя пожелания Оноре, госпожа мать покинула улицу Фортюне, поручив особняк швейцару и кухарке. В вазах были свежие цветы, в маленьких горшочках – вереск. Девятнадцать месяцев была она полновластной хозяйкой этого дворца. Теперь ей казалось, что в ее семьдесят три года она изгнана из дома неблагодарным сыном. Ее вновь ждала нужда вместо роскоши, бурная деятельность уступала место скуке. Она уходила, сгорбившись, со своими тюками и корзинами. Вечером у дома на улице Фортюне остановился фиакр – прибыли Бальзак с женой. Окна были ярко освещены, но входная дверь заперта. Кучер звонил, стучал, кричал. Никакого ответа. Несмотря на свет в окнах, дом казался необитаемым. Бальзак предчувствовал худшее. Попросил кучера найти слесаря, которому удалось открыть дверь. Оноре, за ним и Ева, войдя, увидели, что все вокруг сверкало, в вазах стояли цветы, а буйнопомешанный швейцар Франсуа Мюнх ни за что не хотел выходить из угла комнаты и признать хозяина. Пришлось ждать рассвета, чтобы его поймали и отправили в лечебницу. Врач тем временем оказывал помощь «едва живой» от ужаса кухарке. Бальзак рассчитывал поразить Ганскую утонченностью и нежностью – ее ждала беда. Теперь он боялся, что жена возненавидит Францию, встретившую столь недружелюбно. Кошмар вместо апофеоза – не дурной ли это знак? Расплатившись с кучером и слесарем, сконфуженные, голодные молодожены едва держались на ногах в окружении своего багажа, и не было никого, кто мог бы им помочь. Оноре хотел только одного: пасть к ногам Евы и молить о прощении. Он взял себя в руки: и после самой яростной грозы становится светло. Завтра обязательно заставит забыть день сегодняшний. |
||
|