"О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии)" - читать интересную книгу автора (Поршнев Борис Фёдорович)

V. Речь и реакция на нее

Полученная оценка широкой роли речи не означает, что речь мы будем понимать в тривиальном смысле. Напротив, встречная работа психолингвистики должна состоять в пересмотре и новом анализе самого феномена речи.

Поразившая в свое время умы идея Сепира-Уорфа, восходящая в какой-то мере к В. Гумбольдту и имеющая сейчас уже длинную историю дискуссий и обсуждений, состояла в том, что язык навязывает человеку нормы познания, мышления и социального поведения: мы можем познать, понять и совершить только то, что заложено в нашем языке. Прав В. А. Звегинцев, что по существу эта гипотеза пока еще и не Опровергнута и не отброшена. "С ней не разделаешься, -продолжает он, – простой наклейкой на нее ярлыка, что она "ложная" или "идеалистическая"". И В.А.Звегинцев по-своему преобразовал эту идею: "Лингвисты, пожалуй, даже несколько неожиданно для себя обнаружили, что они фактически еще не сделали нужных выводов из того обстоятельства, что человек работает, действует, думает, творит, живет, будучи погружен в содержательный (или значимый) мир языка, что язык в указанном его аспекте, по сути говоря, представляет собой питательную среду самого существования человека и что язык уж во всяком случае является непременным участником всех тех психических параметров, из которых складывается сознательное и даже бессознательное поведение человека".

Одна крайность – думать, что язык представляет собой некую полупрозрачную или даже вовсе непрозрачную среду, которой окружен человек и которую мы не замечаем, полагая, что непосредственно общаемся с окружающим миром; противоположная крайность – представления классического сенсуализма, что индивид с помощью своих органов чувств и ощущений общается с миром, познает его и воздействует на него без всякой опосредствующей среды. Этот сенсуалистический Робинзон завел философию в тупик. Поэтому новейшая идеалистическая философская мысль пытается отбросить "ощущение" и погрузиться в спекуляции о "языке".

Материалистическая философия рассматривает "субъект" (как полюс теории познания) в его материальном бытии как существо телесное, чувственно общающееся с внешним миром, и как существо социальное, глубоко насыщенное опытом других людей и отношениями с ними. Наконец, диалектический материализм историчен по своему методу. И это последнее обстоятельство особенно важно для разрешения указанных лингвистических споров. Если бы даже в какой-то отдаленный момент человек был отделен от объективного мира совершенно непрозрачной языковой средой, мы обязаны были бы сразу внести в эту умозрительную картину динамику: непрозрачная среда становится все более прозрачной, на полпути она уже полупрозрачна, чтобы в некоей предельной перспективе стать вовсе прозрачной; ведь нельзя брать язык в его неподвижности, а человека в его бездеятельности по отношению к объектам, если же поправить обе эти ошибки, мы получим указанную уже не статическую, а динамическую схему. Да и в самом деле, чем глубже в прошлое, тем более словесная оболочка негибка и неадекватна подлинной природе вещей, развитие же технической практики и научного знания энергично разминает ее, делая из хозяина слугой человека.

Другая важная сторона современных лингвистических споров состоит в том, что многими авторами язык берется не как языковое или речевое общение, а как самодовлеющая система, усвоенная индивидом, и рассматривается помимо проблемы обмена словами между людьми. Эта проблема обмена или речевой реципрокности опять-таки оказалась довольно большой неожиданностью, лишь сравнительно недавно во весь рост возникшей перед другими лингвистами и психолингвистами. Данная ситуация тоже дальновидно констатирована в цитированной книге В. А. Звегинцева: "Возникает также необходимость исследований, исходящих из недавно осознанного факта, что акт речевого общения двусторонен и что одинаково важно изучать его с обеих сторон. Ведь в речевом акте не только что-то "выдается" (значение или информация), но это что-то и "воспринимается" (опять-таки значение или информация, но уже "с другой стороны")".

Выше мы рассматривали экстероинструкцию и аутоинструкцию как в основном эквивалентные. Теперь после этого короткого лингвистического вступления надо обратить внимание и на их противоположность, на их противоборство.

В. С. Мерлин показал, что словесная инструкция затормозить проявление ранее выработанной оборонительной двигательной реакции на условный раздражитель действует у одних испытуемых с хода, у других с заметными затруднениями. В последнем случае на помощь привлекались поощряющие мотивы: например, экспериментатор говорит, что опыт проводится не просто в научных целях, но имеет задачей выяснить профпригодность испытуемых, – и теперь они успешно справляются с задачей затормозить движение. Значит, эта мотивировка устранила, сняла некое противодействие инструкции, которое имело место. У некоторых испытуемых В. С. Мерлин обнаружил, наоборот, ярко выраженную преувеличенную ("агрессивную") реакцию после получения словесной инструкции на торможение: вместо отдергивания пальца при появлении условного сигнала (которое инструкция требовала затормозить) они с силой жмут рукой в противоположном направлении. Значит, к инструкции приплюсовался некоторый иной стимул: либо гетерогенный, либо просто негативный, антагонистичный. Н. И. Чуприкова со своей стороны констатирует: "Степень стимулирующей и тормозящей роли второй сигнальной системы при выработке и угашении условных рефлексов у человека варьирует в достаточно широких пределах... Эта сила (второсигнальных воздействий. – Б.П .) может определяться... характером словесной стимуляции экспериментатора, наличием или отсутствием противоположной второсигнальной стимуляции (недоверие испытуемых к словам экспериментатора) и т.п.". Что лежит, какая психофизиологическая реальность, под этими словами: "Недоверие к словам экспериментатора"? Очевидно, меткое выражение "противоположная второсигнальная стимуляция" наводит мысль на правильный путь: здесь может иметь место действующий комплекс прежде накопленных данным индивидом в течение жизни или на каком-то недавнем промежутке, находившихся в латентном состоянии стимуляций; но ведь тут может иметь место не просто случайное столкновение двух противоположно направленных инструкций, а явление отрицательной индукции: словесная инструкция в некоторых случаях индуцирует противоположную, хоть и лежащую в той же плоскости, собственную второсигнальную стимуляцию, негативную аутоинструкцию, которую в этом контексте можно называть волей.

Ее негативный характер может не бросаться в глаза. Она может у человека вне экспериментальных условий выглядеть как вполне спонтанное, а не негативное формирование желания, намерения, планов, программ. Может показаться, что инструкции экспериментатора просто осложняются прежним жизненным опытом испытуемого. Но все-таки, как и в случае прямого недоверия к экспериментатору, сложнейшая внутренняя второсигнальная активность индивида в конечном счете является, по-видимому, ответом, отрицательной индукцией на какие-то, пусть следовые, второсигнальные воздействия других людей, на слова и "инструкции" окружающей или окружавшей в прошлом человеческой среды.

Таким путем можно расчленить экстероинструкцию и аутоинструкцию, иначе говоря, внушение и самовнушение, еще точнее, суггестию и контрсуггестию. Первичным останется внушение, которое наука и должна подвергнуть анализу, прежде чем перейти к вторичному и производному – негативному ответу на внушение или его отклонению или, напротив, его возведению в степень.

Это очень важный шаг – выделить в речевом общении, второй сигнальной системе, как ядро, функцию внушения, суггестии. Тем самым ядро находится не внутри индивида, а в сфере взаимодействий между индивидами. Внутри индивида находится лишь часть, половина этого механизма. Принимающим аппаратом внушения являются как раз лобные доли коры. Очевидно, можно даже сказать, что лобные доли есть орган внушаемости. Мы уже отмечали, что, согласно А. Р. Лурия, массивные поражения лобных долей приводят к невозможности для больных подчинять свое поведение словесным инструкциям экспериментатора, хотя, собственно, речевая деятельность этих больных и не проявляет признаков разрушения. Подчеркнем это выражение: подчинять свое поведение словам другого. Внушение и есть явление принудительной силы слова. Слова, произносимые одним, неотвратимым, "роковым" образом предопределяют поведение другого, если только не наталкиваются на отрицательную индукцию, контрсуггестию, обычно ищущую опору в словах третьих лиц или оформляющуюся по такой модели. В чистом виде суггестия есть речь минус контрсуггестия. Последняя на практике подчас выражена с полной силой, но подчас в пониженной степени – в обратной зависимости от степени авторитета лица, являющегося источником суггестии.

Понятно, что у современных (а не доисторических) людей во взрослом возрасте чистая суггестия, т.е. полная некритическая внушаемость, наблюдается только в патологии или в условиях гипнотического сна, отключающего (впрочем, не абсолютно) всякую "третью силу", т.е. сопоставление внушаемого с массой других прошлых второсигнальных воздействий. Это равносильно отсутствию недоверия к источнику слов, следовательно, открытому шлюзу для доверия. Доверие (вера) и суггестия – синонимы. У детей внушаемость выражена сильно, достигая максимума примерно к 9 годам. В патологии она сильна у дебилов, микроцефалов, но в подавляющем большинстве других психических аномалий она, напротив, понижена, недоразвита или подавляется гипертрофированной отрицательной индукцией.

О внушении написано много исследований, но, к сожалению, в подавляющем большинстве медицинских, что крайне сужает угол зрения. Общая теория речи, психолингвистика, психология и физиология речи не уделяют суггестии сколько-нибудь существенного внимания, хотя, можно полагать, это как раз и есть центральная тема всей науки о речи, речевой деятельности, языке.

На пороге этой темы останавливается и семиотика. Один из основателей семиотики – Ч. Моррис выделил у знаков человеческой речи три аспекта, три сферы отношений: отношение знаков к объектам – семантика; отношение знаков к другим знакам – синтаксис; отношение знаков к людям, к их поведению – прагматика. Все три на деле не существуют друг без друга и составляют как бы три стороны единого целого, треугольника. Но, говорил Моррис, специалисты по естественным наукам, представители эмпирического знания преимущественно погружены в семантические отношения слов; лингвисты, математики, логики – в структурные, синтаксические, отношения; а психологи, психопатологи (добавим, нейрофизиологи) – в прагматические. Принято считать, что из этих трех аспектов семиотики наименее перспективной для научной разработки, так как наименее абстрактно-обобщенной, является прагматика. Существуют пустопорожние разговоры, что можно даже построить "зоопрагматику". Однако из трех частей семиотики прагматика просто наименее продвинута, так как наиболее трудна.

Примером может послужить неудача специально посвященной прагматике в семиотическом смысле книги немецкого философа Г. Клауса. Дело тут сведено к довольно внешней систематике воздействия знаков на поведение людей по "надежности", силе, интенсивности. А именно выделяются четыре функции: 1) непосредственно побуждать человека, т.е. прямо призывать к тому или иному действию или воздержанию; 2) информировать о чем-либо, в свою очередь побуждающем к действию; 3) производить положительные или отрицательные оценки, воздействующие на поступки информируемого; 4) систематизировать и организовывать его ответные действия. У Ч. Морриса они расположены в другом порядке, а именно на первое место он ставит знаки-десигнаторы (называющие или описывающие, несущие чисто информационную нагрузку), затем аппрайзеры (оценочные), прескрипторы (предписывающие) и, наконец, форматоры (вспомогательные). Все они, по Моррису, тем или иным образом влияют на поведение человека и составляют неразрывные четыре элемента прагматики (и их не может быть более чем четыре) как науки о воздействии слова на поведение, которая в свою очередь – часть более широкой науки семиотики. Однако, будучи расставлены в таком порядке, как у Морриса, они лишают семиотику, в частности прагматику, сколько-нибудь уловимого социально-исторического содержимого. А на деле исходным пунктом является удивительный механизм прескрипции (он лишь на первый взгляд сходен с механизмом словесной команды, даваемой человеком ручному животному). Выполнение того, что указано словом, в своем исходном чистом случае автоматично, принудительно, носит "роковой" характер. Но прескрипция может оказаться невыполнимой при отсутствии у объекта словесного воздействия, необходимых навыков или предварительных сведений. Тогда непонимание пути к реализации прескрипции временно затормаживает ее исполнение; следует вопрос: "как", "каким образом", "каким способом", "с помощью чего" это сделать? Такой ответ потребует нового "знака" – "форманта", разъясняющего, вспомогательного. После чего прескрипция может сработать. Но торможение прескрипции способно принять и более глубокий характер – отрицательной индукции, негативной задержки. Тогда, чтобы усилить воздействие прескрипции, суггестор должен уже ответить на прямой (или подразумеваемый) вопрос: "А почему (или зачем) я должен это сделать (или не должен этого делать)?"

Это есть уже критический фильтр, недоверие, отклонение прямого действия слова. Существует два уровня преодоления его и усиления действия прямой прескрипции: а) соотнесение прескрипции с принятой в данной социально-психической общности суммой ценностей, т.е. с идеями хорошего и плохого, "потому что это хорошо (плохо), похвально и т. п."; б) перенесение прескрипции в систему умственных операций самого индивида посредством информирования его о предпосылках, фактах, обстоятельствах, из коих логически следует необходимость данного поступка; информация служит убеждением, доказательством.

Такой порядок расстановки прагматических функций разъясняет социально-психологическую сущность явления, уловленного в "прагматике" Морриса.

Но ясно, что если мы и выдвинем "прагматику" на переднее место в семиотике, а в составе прагматики в свою очередь выдвинем на переднее место "прескрипцию", это ничуть не снимает капитальной важности и семантики, и синтаксики, ибо, чтобы знак подействовал на поведение, он в отличие от команды, даваемой ручному животному, должен быть "понят", "интерпретирован", иначе он не знак, а просто условный раздражитель, и тем самым не имеет никакого отношения к великой проблеме суггестии, следовательно, и контрсуггестии, пожалуй, не менее, а еще более важной стороны речевого отношения.

По Моррису, речевой знак заключает в себе поведение, поскольку всегда предполагает наличие интерпретатора (истолкователя). Знаки существуют лишь постольку, поскольку в них заложена программа внутреннего (не всегда внешне выраженного) поведения интерпретатора. Вне такой программы, по мнению Морриса, нет и той категории, которая носит наименование знака.

Сходным образом Л. С. Выготский утверждал, что знак в силу самой своей природы рассчитан на поведенческую реакцию, явную или скрытую, внутреннюю.

Моррис подразделяет речевые знаки на "общепонятные" ("межперсональные") и "индивидуальные" ("персональные"). Индивидуальные являются постъязыковыми и отличаются от языковых тем, что они не звуковые и не служат общению, так как не могут стимулировать поведения другого организма. Но хотя эти знаки как будто и не служат прямо социальным целям, они социальны по своей природе. Дело прежде всего в том, что индивидуальные и постъязыковые знаки синонимичны языковым знакам и возникают на их основе. Уотсон, на которого ссылался Моррис, называл этот процесс "субвокальным говорением". Многие теоретики бихевиоризма просто отождествляли это беззвучное говорение с мышлением. Советская психология стремится расчленить внутреннюю речь на несколько уровней – от беззвучной и неслышимой речи, через теряющую прямую связь с языковой формой, когда от речи остаются лишь отдельные ее опорные признаки, до таких вполне интериоризованных форм, когда остаются лишь ее плоды в виде представлений или планов-схем действия или предмета. Но во всяком случае на своих начальных уровнях "внутренняя речь" – это действительно такой же знаковый процесс, как и речь звуковая. Но Моррис обнаруживает между ними и большую разницу. Внешне последняя проявляется в наличии и отсутствии звучания, в первичности языковых знаков и вторичности постъязыковой внутренней речи. Однако она проявляется также в различии функции обоих процессов: социальной функции языкового общения и индивидуальной функции персональных постъязыковых знаков. Внутреннее же различие между языковыми и персональными постъязыковыми знаками состоит в том, что последние хоть синонимичны, но не аналогичны первым. Различным организмам, различным лицам свойственны различные постъязыковые символы, субституты языковых знаков. Степень же их различия зависит от целого ряда особенностей человеческой личности, от той среды, в которой человек рос, от его культуры, т.е. от всего того, что принято называть индивидуальностью. По этой причине, как указывает Моррис, знаки внутренней речи не являются общепонятными, они принадлежат интерпретатору.

Ближе к языку психологии прозвучит такой пересказ процесса превращения или не превращения слышимого или видимого языкового знака в акт или цепь актов поведения. Сначала имеет место психический и мозговой механизм принятия речи. Это не только ее восприятие на фонологическом уровне, но и ее понимание, т.е. приравнивание другому знаковому эквиваленту, следовательно, выделение ее "значения", – это делается уже по минимально необходимым опорным признакам, обычно на уровне "внутренней речи"; затем наступает превращение речевой инструкции в действие, но это требует увязывания с кинестетическими, в том числе проприоцептивными, а также тактильными, зрительными и прочими сенсорными механизмами, локализованными в задней надобласти коры, и превращения ее в безречевую интериоризованную схему действия. Либо на том или ином участке этого пути наступает отказ от действия. Машинальное выполнение внушаемого уступает место размышлению, иначе говоря, контрсуггестии. Отказанная прескрипция – это рождение мыслительного феномена, мыслительной операции "осмысливания" или выявления смысла, что либо приведет в конце концов к осуществлению заданного в прескрипции, пусть в той или иной мере преобразованного, поведения, либо же к словесному ответу (будь то в форме возражения, вопроса, обсуждения и т.п.), что требует снова преобразования в "понятную" форму – в форму значений и синтаксически нормированных предложений, высказываний.

Все четыре функции прагматики, по Моррису, как и по Клаусу, не связаны непосредственно с истинностью или неистинностью знаков: надежность или сила воздействия знака не обязательно соответствует – и в пределе может (как увидим, даже должна) вовсе не соответствовать объективной верности, истинности этих знаков. Обе характеристики по крайней мере лежат в разных плоскостях (если мы и отвлечемся от допущения, что они генетически противоположны). На этой основе Клаус разработал описания разных методов воздействия языка на реакции, чувства, поведение, действия людей, а также классификацию типов или стилей речи: проповедническая, научная, политическая, техническая и др. Однако все это скорее порождает вопрос: получается ли в таких рамках и возможна ли в них "прагматика" как особая дисциплина? По самому своему положению, как составная часть семиотики, носящей довольно формализованный характер, она обречена заниматься внешним описанием воздействия знаков речи на поступки людей, не трогая психологических, тем более физиологических, механизмов этого воздействия, следовательно, ограничиваясь систематикой.

Но если двинуться к психологическому субстрату, если пересказать круг наблюдений прагматики на психологическом языке, дело сведется к тому, что с помощью речи люди оказывают не только опосредствованное мышлением и осмыслением, но и непосредственное побудительное или тормозящее (даже в особенности тормозящее) влияние на действия других.

Отвлечемся даже от специфического смысла слов "приказ", "запрещение", "разрешение": они уже предполагают преодоление какого-то препятствия, следовательно, наличие какого-то предшествующего психического отношения, которое требовало бы предварительного анализа. Иначе говоря, "должно", "нельзя", "можно" – это форсирование преграды, тогда как мы выносим за скобки прагматики факт прямого, непосредственного влияния слов одного человека на двигательные или вегетативные реакции другого. Тем более это должно быть отличаемо от словесной информации -сообщения человеку чего – либо, что становится стимулом его действия совершенно так же, как если бы он сам добыл эту информацию из предметного мира собственными органами чувств. Такой мотив действий поистине противоположен тому влиянию (суггестии), о котором мы говорим: ведь тут при информации внушаются представления, а не действия; внушать же представления (образы, сведения, понятия о вещах), очевидно, требуется лишь тогда, когда прямое внушение действий наталкивается на противодействие и остается лишь обходный путь – добиваться, чтобы человек "сам", своим умом и своей волей пришел к желаемым действиям. Как уже было сказано, это называется убеждать. Убеждать – значит внушать не действия, а знания, из которых проистекут действия (поведение). Наконец, прибавление к убеждению "оценивающих знаний", т.е. похвал или порицаний чего-либо, как и знаков-формантов, подсказывающих и направляющих осуществление действия, это смесь информативной коммуникации с инфлюативной, или непосредственно влияющей.

Итак, на дне "прагматики" обнаруживается исходное явление – прямая инфлюация посредством внушения, Недаром его относят к "психологическим загадкам". В самом деле это элементарное явление второй сигнальной системы глубоко отлично от того, что в физиологии условных рефлексов связано с так называемым подкреплением: простой акт внушения отличается тем, что здесь как раз нет ни положительного подкрепления (удовлетворения какой-либо биологической потребности, например получения пищи), ни отрицательного (например, болевого). Тем самым это – влияние совершенно не контактное, не связанное ни в каком звене с актом соприкосновения через какого бы то ни было материального посредника, кроме самих материальных знаков речи. Оно носит чисто дистантный характер и опосредствовано только знаками – теми самыми знаками, которые, как мы уже видели в начале этой главы, отличают человека от всех животных.

Слово "дистантность", пожалуй, требует одной оговорки. Вот перед нами слепоглухонемые дети. Как учат их первой фазе человеческого общения, как осуществляют начальную инфлюацию? Берут за руку и насильно, принудительно заставляют держать ложку в пальцах, поднимают руку с ложкой до рта, подносят к губам, вкладывают ложку в рот. Примерно то же – со множеством других прививаемых навыков. В данном случае это – не дистантно, а контактно, ибо все пути дистантной рецепции у этого ребенка нарушены. Но тем очевиднее, несмотря на такое отклонение, прослеживается суть дела. Она состоит в том, что сначала приходится в этом случае некоторым насилием подавлять уже наличные и привычные действия слепоглухонемого ребенка с попадающими в его руки предметами, как и сами движения рук и тела. Начало человеческой инфлюации – подавление, торможение собственных действий организма, причем в данном случае дети поначалу оказывают явное сопротивление этому принуждению, некоторую еще чисто физиологическую инерцию, и сопротивление ослабевает лишь на протяжении некоторого этапа указанного воспитания. Таким образом, первая стадия – это отмена прежней моторики. Вторая стадия, закрепляющаяся по мере затухания сопротивления, – это замена отмененных движений новыми, предписанными воспитателем, подчас долгое время корректируемыми и уточняемыми. И вот что интересно: если прервать формирование нового навыка, потом будут очень затруднительны повторные попытки обучить ребенка этому нужному навыку, так как после того, как взрослый однажды отступил, сопротивление ребенка возрастает. Но, напротив, когда навык вполне сформировался, упрочился и усовершенствовался, ребенок уже начинает активно протестовать против помощи взрослого.

На этом весьма специфическом примере мы все же можем увидеть намеки и на то, что общо для всякой межчеловеческой инфлюации – обычно речевой. Первый и коренной акт -торможение. Пусть в данном случае оно носит характер механического связывания, физического пересиливания собственных двигательных импульсов ребенка, но суть-то обща: последние так или иначе отменяются. Эта фаза отмены, пусть через более сложную трансмиссию, имеет универсальный характер, обнаруживаясь на самом дне человеческих систем коммуникации. Назовем ее интердикцией, запретом. Лишь второй фазой инфлюации человека на человека является собственно прескрипция: делай то-то, так-то. Это – внушение, суггестия. Сопротивление в первой и второй фазе имеет существенно разную природу, что опять-таки можно разглядеть и на примере этих дефективных детей. А именно в первой фазе противится сама сырая материя: торможение означает, что есть что тормозить, эта первичная субстанция инертна, она, так сказать, топорщится и упирается. Совсем иное дело, когда та же субстанция возрождается в новой роли как противовес новому навыку (недостаточно закрепленному). Она – негативизм, она – оппозиция, контрсуггестия.

Итак, мы можем обобщить: второсигнальное взаимодействие людей складывается из двух главных уровней – инфлюативного и информативного, причем первый в свою очередь делится на первичную фазу – интердиктивную и вторичную – суггестивную. Эту последнюю фазу можно познавать главным образом посредством изучения "тени", неразлучного спутника суггестии – контрсуггестии.

Как в общей нейрофизиологии возбуждение и торможение представляют собой неразлучную противоборствующую пару, так в специальной нейрофизиологии человеческой коммуникации, т. е. в отношениях между центральными нервными системами двух (и более) людей, такую антагонистическую пару процессов представляют суггестия и контрсуггестия. Во всяком случае первая индуцирует вторую.

Здесь не место излагать сколько-нибудь систематично современные знания и представления о контрсуггестии. Достаточно сказать, что она красной нитью проходит через формирование личности, мышления и воли человека как в историческом прогрессе, так и в формировании каждой индивидуальности. К числу самых тонких и сложных проблем теории контрсуггестии принадлежит тот механизм, который мы привыкли обозначать негативным словом "непонимание". Вместо него следовало бы подыскать позитивный термин. Непонимание – это не вакуум, не дефект единственно нормального акта, а некий другой акт. Чтобы избежать неодолимого действия суггестии, может быть выработано и необходимо вырабатывается это оружие. В таком случае знаки либо отбрасываются посредством эхолалии, что пресекает им путь дальше к переводу и усвоению их значения, а следовательно, и к какому-либо иному поведению, кроме самого этого полностью асемантического, т.е. не несущего ни малейшей смысловой нагрузки моторного акта повторения услышанных слов, либо, воспринятые сенсорным аппаратом, пусть и на фонологическом (фонематическом) уровне, знаки затем подвергаются "коверканью" – раздроблению, расчленению, перестановке фонем, замене противоположными, что невропатологи хорошо знают в виде явлений литеральных и вербальных парафазий и что в норме совершается беззвучно, но способно блокировать понимание слышимых слов. В последнем случае автоматическое послушание команде или возникновение требуемых представлений хоть на время задерживается, вызывает необходимость переспросить, а следовательно, успеть более комплексно осмыслить инфлюацию. Таков самый простой механизм "непонимания", но их существует несколько на восходящих уровнях: номинативно-семантическом, синтаксическо-контекстуальном, логическом.

Но феномен "непонятности" может исходить не от принимающей стороны, а от стороны, направляющей знаки: если инфлюация, в частности суггестия, должна быть селективной, т.е. если она адресована не всем слышащим (или читающим), она оформляется так, чтобы быть непонятной для всех остальных; отсюда тайные жаргоны и условные знаки, шире -социальные или этнические размежевания диалектов и языков.

История человеческого общества насыщена множеством средств пресечения всех и всяческих проявлений контрсуггестии. Всю их совокупность я обнимаю выражением контрконтрсуггестия. Сюда принадлежат и физическое насилие, сбивающее эту психологическую броню, которой защищает себя индивид, и вера в земные и неземные авторитеты, и, с другой стороны, принуждение послушаться посредством неопровержимых фактов и логичных доказательств. Собственно, только последнее, т.е. убеждение, и является единственным вполне неодолимым средством контрконтрсуггестии. Весь этот мир проблем сейчас нам интересен только как перечень косвенных путей, способных лучше и всесторонне вести науку к познанию природы суггестии.

Речевую материю суггестии можно описать и проще. Все в речевом общении сводится к а) повелению и б) подчинению или возражению. Речевое обращение Петра к Павлу, если и не является просто приказом, а сообщает информацию, все же является повелением: принять информацию. Вопрос является повелением ответить и т.д. Едва начав говорить, Петр императивно понуждает Павла. Мы в этом убеждаемся, рассмотрев альтернативу, стоящую перед Павлом. Он либо поддается побуждений (выполняет указанное действие, некритически принимает информацию, дает правильный ответ и т. д.), либо находит средства отказа. А именно Павел внешне или внутренне "возражает". Разговор – это по большей части цепь взаимных возражений, не обязательно полных, чаще касающихся той или иной детали высказываний. На вопрос Павел может ответить молчанием или неправдой. Возражением является и задержка реакции, обдумывание слов Петра: внутренне "переводя" их На другие знаки (а это есть механизм понимания), Павел на том или ином. уровне не находит эквивалента и реагирует "непониманием"; в том числе он уже сам может задать вопрос. Психическое поле возражений (контрсуггестии) огромно, Кажется, они не могут распространиться только на строгие формально-математические высказывания.

Настоящая глава должна лишь подвести к порогу научного исследования, которое, собственно говоря, только отсюда и начинается. Она имела целью поставить проблему.

Мы приняли как отличительную черту человека – речь. Для раскрытия этого представления мы показали, что свойства человеческих речевых знаков (начиная с признака их взаимозаменимости, или эквивалентности, и признака незаменимости и несовместимости других) не только чужды общению и реакциям животных, но противоположны им; что речевые знаки, дабы отвечать условию свободной обмениваемости, должны отвечать также условию полной непричастности к материальной природе обозначаемых явлений (немотивированности) и в этом смысле принципиально противоположны им; что, согласно ясно проступающим тенденциям психологической науки, речевая деятельность (в широком понимании) определяет в конечном счете все свойства и процессы человеческой психики и поэтому делает возможным построение целостной, гомогенной, монистической психологии как науки; что сама основополагающая речевая функция осуществляется только при наличии тех областей и зон коры головного мозга, в том числе лобных долей в их полной современной структуре, которые анатом находит исключительно у Homo sapiens и не находит у его ближайших ископаемых предков. Наконец, в речевой функции человека вычленена самая глубокая и по отношению к другим сторонам элементарная основа – прямое влияние на действия адресата (реципиента) речи в форме внушения, или суггестии.

Если мы не хотим Декартова дуализма, а ищем материалистический детерминизм, мы должны во что бы то ни стало открыть механизм этого кажущегося необъяснимым акта. От успеха или неуспеха зависит теперь судьба всей задачи.

Пододвинемся к ней еще чуть ближе. Интересующее нас загадочное явление суггестии, взятое в его самом отвлеченном, самом очищенном виде, согласно данному только что описанию, не может быть побуждением к чему-либо, чего прямо или косвенно требует от организма первая сигнальная система. Суггестия добивается от индивида действия, которого не требует от него совокупность его интеро-рецепторов, экстеро-рецепторов и проприо-рецепторов. Суггестия должна отменить стимулы, исходящие от них всех, чтобы расчистить себе дорогу. Следовательно, суггестия есть побуждение к реакции, противоречащей, противоположной рефлекторному поведению отдельного организма. Ведь нелепо "внушать" что-либо, что организм и без этого стремится выполнить по велению внешних и внутренних раздражителей, по необходимому механизму своей индивидуальной нервной деятельности. Незачем внушать то, что все равно и без этого произойдет. Можно внушать лишь противоборствующее с импульсами первой сигнальной системы. А в то же время это противоборствующее начало, это "наоборот" должно потенциально корениться все-таки в собственных недрах первой сигнальной системы, иначе это оказалось бы чем-то внефизиологическим, духовным.

Итак, мы дважды пришли к той же ситуации. В первом разделе этой главы мы установили, что человеческие речевые, знаки противоположны первосигнальным раздражителям. Но что бы это могло значить? Теперь пришли к положению, что реакции человека во второй сигнальной системе противоположны первосигнальным реакциям. Но что бы это могло значить? Что способно "отменять" машинообразные автоматизмы первой сигнальной системы, если это не "душа", не "дух"? Барьер, который во что бы то ни стало, надлежит взять, состоит в следующем: раскрыть на языке физиологии высшей нервной деятельности, какой субстрат может соответствовать слову "противоположность". Есть ли в механизме работы мозга еще на уровне первой сигнальной системы, т.е. в рефлекторном механизме, вообще что-нибудь такое, к чему подходило бы выражение "наоборот"? Если да, останется объяснить инверсию, т.е. показать, как оно из скрытой и негативной формы у животного перешло у людей в форму речевого внушения.