"Николай Гоголь" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)Глава II Нежинская гимназияТяжелая желтая коляска, запряженная шестью лошадьми, остановилась перед парадной площадкой Нежинской гимназии высших наук. Ученики, заглушая звонок, кубарем слетели вниз, чтобы посмотреть на «новенького». Человек ли это или ночная птица? Озябший, хилый, съежившийся, он был одет не соответственно сезону. Его маленькое и заостренное лицо выглядывало из-под вороха одежды словно головка воробушка. Отец и слуга раздели малыша. Вокруг него шушукались, произнося фамилию, толкались и давились от смеха. А он только боязливо озирался направо и налево. «Он был не только закутан в различные свитки, шубы и одеяла, но просто-напросто закупорен, – писал товарищ Гоголя по гимназии В. И. Любич-Романович. – Когда его стали разоблачать, то долго не могли докопаться до тщедушного, крайне некрасивого и обезображенного золотухою мальчика. Глаза его были обрамлены красным золотушным ободком, щеки и весь нос покрыты красными же пятнами, а из ушей вытекала каплями материя…» С первого раза Николай Гоголь почувствовал себя потерявшимся в среде, даже еще более враждебной, чем была в Полтавской гимназии. Сможет ли он пребывать среди этих враждебно настроенных товарищей и суровых преподавателей? Сдав вступительные экзамены, он, тем не менее, не был зачислен в отделение, где учились лучшие ученики, а включен во второе. Воспитанники этого класса не очень-то утруждали себя учебой, усаживались за последние парты, вполуха прислушивались к тому, что им рассказывали на занятиях. Обычно они убивали время, занимаясь «художествами» в своих школьных тетрадях. Несомненно, что в Нежинской гимназии Гоголя недолюбливали. Сразу после отъезда отца он подвергнулся испытанию. Судьба как будто специально предала его на растерзание дикарям. Конечно, его старый слуга всегда находился рядом с ним, чтобы в случае чего утешить. Но даже самый лучший слуга не в состоянии помочь своему барину преодолеть его невзгоды. К счастью, летние каникулы были уже не за горами. Шла весна 1821 года. Николай Гоголь решил, стиснув зубы, дотерпеть до срока своего освобождения. Несколько счастливых недель во время каникул быстро пролетели в Васильевке. Мысль о предстоящем в августе возвращении в класс глубоким отчаянием томила его душу. Ему, как воздуха, недоставало дома и семьи. Что же такое предпринять чтобы убедить родителей забрать его оттуда? Если сказать им, что ему наскучило в Нежине и что учеба не интересует его, то он лишится их расположения и наслушается пустых советов. Единственный способ их разжалобить – это сослаться на плохое здоровье и убедить в нежелательности отпускать сына в таком состоянии далеко от себя. Он не мог себе и представить, чтобы мать отнеслась безразлично к тому, что он в гимназии испытывает горькие муки. Если уж он несчастлив, то и она не имеет права на другое состояние. Со смешанным чувством искренности, находчивости, умиления и расчета двенадцатилетний Николай Гоголь пишет 14 августа 1821 года: «Мои дорогие, если бы вы находились здесь сейчас, когда я пишу это письмо, то вы бы увидели, что сталось с вашим ребенком!.. Прежде каникул писал я, что мне здесь хорошо, а теперь напротив того. Мне после каникул сделалось так грустно, что всякий божий день слезы рекой льются, и сам не знаю, отчего, а особливо, когда вспомню об вас, то градом так и льются… Добрый мой Семен так старается обо мне, что не прошло ни одной ночи, чтобы он не увещевал меня не плакать об вас, и часто просиживал по целой ночи надо мною. Уже его просил, чтоб он пошел спать, но никак не мог его принудить… P.S. Пока здесь находится только половина из прибывших учеников!» Последней ремаркой Николай Гоголь дает понять своим родителям, что они слишком рано отправили его в гимназию. Он полагал, что они обеспокоятся тем, что он написал о своих делах, и начнут предпринимать усилия, чтобы ему помочь. Возможно, они даже напишут письмо директору гимназии с просьбой провести его медицинское обследование. Опасаясь, что он все же слишком далеко зашел в своих жалобах, Николай Гоголь тут же подкорректировал тональность своего письма: «Приехавши в Нежин, на другой день стала у меня болеть грудь. Ночью так у меня болела грудь, что я не мог свободно дышать. Поутру стало лучше, но грудь моя все-таки болела, и потому я опасался, чтоб не было чего худого, и притом мне было очень грустно в разлуке с вами. Но теперь, слава Богу, все прошло, и я здоров и весел».[15] Родители, конечно, понимали, что им следует ожидать от сына любых жалоб. И они знали, что их сын склонен к преувеличениям. Но вдали от него они меньше всего ожидали, что с целью повлиять на них он будет ссылаться на всякого рода болезни. Вскоре Николай все же свыкся со своим новым положением «отшельника». Здание гимназии князя Безбородко представляло собой строение новофламандского стиля. Украшенное с фасада колоннами, оно возвышалось в центре огромного парка, по которому протекала небольшая речушка. Тысячи птиц гнездились в кустарниках, которыми поросли ее берега. С наступлением рассвета их пение пробуждало воспитанников гимназии, которым приходилось подниматься в половине шестого утра. Полузаспанные дети поспешно умывались и строем направлялись в церковь, чтобы отслужить молебен перед ученьем, и затем шли в столовую выпить утреннего чаю. Уроки начинались в девять часов утра и следовали один за другим до пяти часов вечера с перерывом на обед. В восемь часов ужинали, а в девять, после вечерней молитвы, повсюду гасился свет. Это была самая лучшая пора для воспитанников гимназии, которые любили прогуляться по парку. Частенько, когда позволяла погода, они устраивались в тени деревьев, учили уроки и готовили домашнее задание. Обучение, разумеется, проходило на русском языке, который на Украине, как и в других российских окраинах, считался официальным языком. Малоросский язык считался диалектом, и на нем, от случая к случаю, общались между собой или разговаривали для собственного удовольствия. Николаю Гоголю нравились непередаваемо сочный местный говор, национальные одеяния, песни, танцы, казацкие сказки, составлявшие фольклор его родной провинции. Он часто вынуждал преподавателя переспрашивать, поскольку смесь украинского языка и польских выражений проскальзывала как в его письменных работах, так и в устной речи.[16] Возможно ли стать русским, не забыв, что являешься украинцем? Поспешно созданная по волеизъявлению князя Безбородко гимназия представляла собой претенциозное образовательное заведение с достаточно сложной, неупорядоченной и неукомплектованной программой обучения. Классы назывались «музеями». Цикл обучения был рассчитан на девять лет. Программа обучения включала в себя преподавание Закона божьего, литературы, русского, латинского, греческого, немецкого, французского языков, физики, математики, политических дисциплин, географии, истории, военного искусства, рисования, танцев и т. д. Преподавательский состав представлял собой разношерстный коллектив, в котором самая тупая педантичность котировалась выше, чем осторожный либерализм. Ученики также были выходцами из разных сословий и разного происхождения. Те, кто представлял «клан аристократов», верховодили над теми, кто принадлежал к менее знатным фамилиям. «Насмешки наши над Гоголем, – писал В. И. Любич-Романович, – усугублялись потому, что он держал себя каким-то демократом среди нас, детей аристократов, редко когда мыл лицо и руки по утрам каждого дня, ходил всегда в грязном белье и выпачканном платье. В карманах брюк у него постоянно имелся значительный запас всяких сладостей – конфет и пряников. И все это, по временам доставая оттуда, он жевал, не переставая, даже и в классах, во время занятий». Очевидно, что В. И. Любич-Романович с явной неприязнью относился к Николаю Гоголю. Менее суровыми по отношению к нему были другие воспитанники Нежинской гимназии, которые крутились вокруг своего товарища, как вокруг диковинного зверушки, пытаясь понять его. Диапазон их чувств по отношению к нему разнился от гадливого презрения и осторожности до приятельских отношений и полной симпатии. На самом же деле Николай Гоголь всем своим чахлым видом и замкнутостью сам оставлял мало поводов для поддержания с ним дружбы. Если же его просили рассказать о себе, то он всякий раз уклонялся от вопроса или же говорил неправду. Его собеседники порой с удивлением обнаруживали, что за историей, которую он им прежде рассказывал, кроется совсем иная истина. Все полагали, что тем самым он пытался напустить на себя ореол таинственности. Он чувствовал себя свободно только до той степени, в которой его существование было избавлено от других. Утаивая свои секреты от других, он и сам лишался побудительной энергии для своей жизни. Товарищи прозвали его между собой « Его неистощимая склонность к шутовству отрицательно сказывалась на учебе, вынуждая некоторых преподавателей сурово осуждать «таинственного карла». Классный журнал, заведенный на пансионеров, имел многочисленные замечания, которые отражали и поведение Гоголя-Яновского. «13-го декабря (такие-то) и Яновский за дурные слова стояли в углу; 19-го декабря, Прокоповича и Яновского за леность без обеда и в угле, пока не выучат свои уроки. Того же числа, Яновского за упрямство и леность особенно – без чаю. 20-го декабря (такие-то) и Яновский – на хлеб и воду во время обеда. Того же числа, Н. Яновский, за то, что он занимался во время класса священника с игрушками, был без чаю». «Жаль, что ваш сын иногда ленится, но когда принимается за дело, то и с другими может поравняться, что и доказывает его отличные способности», – писал директор гимназии родителям Николая Гоголя. Время летело быстро. Оно было наполнено монотонным ходом лекций, подготовкой домашнего задания, отбыванием дисциплинарного наказания и развлечениями. Ребенок быстро подрастал. Приходилось удлинять рукава его школьной формы. Исполнилось четырнадцать, затем пятнадцать лет… Однажды, когда над ним нависла реальная угроза получить порку за свою недисциплинированность (телесное наказание было введено в гимназии как исключительная мера), он до того искусно притворился сумасшедшим, что все были убеждены, что с ним случился истерический припадок. Пронзительно закричав, испуская слюну и дрыгая ногами, он настолько взволновал директора, что тот был вынужден распорядиться отвезти его в больницу в сопровождении одновременно четырех инвалидов, которые присматривали за ним. В гимназии больше никогда не говорили об этом наказании. «Поправился» Николай Гоголь через несколько недель, хотя, возможно, что в этой болезни не было и половины притворства. Вызвав к себе жалость, Николай Гоголь тем не менее не оставил свои проделки. Начинавшись с комедиантства, его первое состояние трансформировалось затем в разновидность нервного потрясения, а его глубокая меланхолия всегда сменялась внезапным порывом безудержного смеха. По прошествии некоторого времени он начинал хвастаться перед своими товарищами, что здорово одурачил всех. «Вы знаете, – писал он своей матери, – какой я охотник до всего радостного. Вы одни только видели, что под видом, иногда для других холодным, угрюмым, таилось кипучие желание веселости (разумеется, не буйной)».[17] Он также писал своему другу: «Я начинаю с сетований, но сейчас я чувствую себя весело».[18] Николай Гоголь с пристрастием маньяка предавался жонглированию своим настроением, извращению юмора, обращая черное в розовое. Он не нуждался в конкретной мотивации своих переходов от радости к унынию. А когда имел подлинное основание для разочарования, то старался оставаться бесстрастным. Уже в течение четырех лет у его отца, Василия Афанасьевича, случались проявления ипохондрических приступов, и он предчувствовал, что находится на краю могилы. В начале 1825 года он серьезно заболел, постоянно отхаркивался кровью и по этой причине поехал в Кибинцы, чтобы немного подлечиться под наблюдением врача Трощинского. Мария Ивановна была на последнем месяце беременности и не могла сопровождать его в этой поездке. Она со дня на день ожидала возвращения мужа. Но он больше не вернулся. Поняв, что он скончался вдали от нее, Мария Ивановна испытала такой сильный шок, что чуть не потеряла разум. И все же ей было необходимо восстановить свои силы. Будучи не в состоянии написать об этой трагедии сыну, она просила директора гимназии подготовить его к этой ужасной новости. Потрясенный смертью отца, Николай Гоголь порывается выброситься из окна. Не достаточно ли было потерять нежно любимого им брата? И вот теперь Бог отнял у него отца. Почему же все беды выпали на него, тогда как вокруг него другие его товарищи не подвергались подобным испытаниям? Мысль о смерти, как о черной и холодной дыре, сильно пугала его и все более доминировала в его сознании. Отныне, в шестнадцать лет, он остался единственным мужчиной в семье, и это осознание своей ответственности еще больше возвышало в нем чувство собственной значимости. Его главной заботой в то время было утешение матери, глубокая скорбь которой могла отрицательно сказаться на ее здоровье. Чтобы вернуть ее к жизни, он располагал только своим пером. Необходимо было написать ей письмо по какому-либо важному и наиболее подходящему поводу, в котором каждая фраза могла бы затронуть ее сердце. Чтобы разжалобить ее и как можно мягче вывести ее из траурного состояния, он решил сыграть на ее отношении к самому себе. В этот момент он очень сожалел, что не является писателем, поэтому не может выразить все те мысли, которые громоздились в голове. Однако, по мере того, как он готовился к своей задаче, спокойствие овладело им. Литература творит подлинные чудеса! Его печаль постепенно растворилась в процессе обдумывания подходящих слов для утешения своей матери. 23 апреля 1825 года он пишет ей: «Не беспокойтесь, дражайшая маменька! Я сей удар перенес с твердостью истинного христианина. Правда, сперва был поражен ужасно сим известием; однако же не дал никому заметить, что я был опечален. Оставшись же наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою, но Бог удержал меня от сего; и к вечеру приметил я в себе только печаль, но уже не порывную, которая наконец превратилась в легкую, едва приметную меланхолию, смешанную с чувством благоговения к Всевышнему. Благословляю тебя, священная вера! В тебе только я нахожу источник утешения и утоления своей горести. Так, дражайшая маменька, я теперь спокоен, хотя не могу быть счастлив, лишившись лучшего отца, вернейшего друга, всего драгоценного моему сердцу. Но разве я не имею еще чувствительной, нежной, добродетельной матери, которая может мне заменить и отца, и друга, и всего, что есть милее, что есть драгоценнее? Так, я имею вас и еще не оставлен судьбою». Уже на следующий день 24 апреля было отправлено новое обращение к матери: «Сделайте милость, не печальтесь, пожалейте нас, несчастных сирот, которых все благополучие зависит от вас. Пожалейте, говорю, не расстраивайте нашего последнего счастия» Прошло несколько недель, однако ответ от матери запаздывал, и тогда Николай Гоголь прибегнул к своему обычному методу: угрозе совершить что-то страшное: «Я вам говорю, что ежели я вас не увижу, я не знаю тогда на что решусь. Ежели же не получу ответа на это письмо, то сие молчание будет самый ужасный для меня признак. Тогда-то я прибегну к отчаянию, и оно-то даст мне средство, как избавиться от сей мрачной неизвестности. Теперь вы видите, что от одного вашего слова зависит счастие или несчастие вашего сына».[19] «Слово» наконец-то приходит, и Николай испытывает некоторое облегчение. Поскольку контакт между ним и матерью был восстановлен, он понимает, что она спасена. Для этого ей достаточно было убедиться, что потеря мужа еще больше сблизила ее с сыном. Увидев его во время наступивших каникул, она с восхищением отметила, как он возмужал, перенеся это горе, и какую благородную душу он преподнес ей в подарок. Пройдя сквозь сложную трансформацию, он мужественно перенес свой траур. «Я вас скоро увижу, и восхищаюсь каждый день сею мыслью, и теперь собираюсь привезти вам какой-нибудь подарок. Но знаю, что вам не может быть подарка лучшего, как привезть вам сердце доброе, пылающие к вам самою нежною любовью… Но смею вам сказать, что я приобрел уже довольно и других качеств, которые, я думаю, вы сами увидите; можно сказать, обработал-таки свои понятия, которые сделались гораздо проницательнее, дальновиднее».[20] В этих пространных, риторических тирадах имелась и доля истины. Возраст, горе, жизнь в обществе действенно закалили Николая Гоголя. Во время летних месяцев в Васильевке он радовался общению с матерью, бабушкой, сестрами и был счастлив от того, что ощущал себя их покровителем. Возвратившись после каникул, он узнал, что гимназию стали без опаски, как раньше, называть лицеем. Его мать окончательно оправилась от горя и безо всяких осложнений произвела на свет младшую дочь, Ольгу. А Николай так и остался единственным сыном в семье, всегда окруженный женщинами. И это положение удваивало его энергию. С другой стороны, несмотря на свой неуживчивый характер, он сумел сойтись с некоторыми своими товарищами, так же, как и он, страстно влюбленными в литературу. В числе его лучших друзей был умный, воспитанный, рассудительный и ироничный Александр Данилевский, который был старше Николая на два года, с ним он познакомился еще в Полтавской гимназии. К той же группе принадлежал Нестор Кукольник;[21] первый ученик в классе Евгений Гребенка;[22] Константин Базили;[23] Николай Прокопович;[24] Василий Любич-Романовский.[25] Охочие до чтения, эти юноши не могли удовлетвориться скудными запасами лицейской библиотеки. «Благодетель» Д. П. Трощинский помог пополнить ее некоторыми томами из своей личной библиотеки, которые в основном составляли книги на французском языке. Иногда Николай Гоголь покупал книги на деньги, выделенные на карманные расходы. «Я отказываю себе даже в самых крайних нуждах, с тем, чтобы иметь хотя малейшую возможность поддержать себя в таком состоянии, в каком нахожусь, чтобы иметь возможность удовлетворить моей жажде и видеть и чувствовать прекрасное. Для него-то я с трудом величайшим собираю все годовое свое жалование, откладывая малую часть на нужнейшие издержки. За Шиллера, которого я выписал из Лемберга, дал я 40 рублей; деньги, весьма немаловажные по моему состоянию; но я награжден с излишком и теперь несколько часов в день провожу с величайшей приятностью. Не забываю также и русских, и выписываю, что только выходит самого отличного. Разумеется, что я ограничиваюсь одним только чем-либо: в целые полгода я не приобрел более одной книжки, и это меня крушит черезвычайно. Иногда читаю объявление о выходе в свет творения прекрасного: сильно бьется сердце, – и с тяжким вздохом роняю из рук газетный листок объявления, вспомня невозможность иметь его. Мечтание достать его смущает сон мой, и в это время получению денег я радуюсь более самого жаркого корыстолюбца. Не знаю, что бы было со мною, ежели бы я еще не мог чувствовать от этого радости: я бы умер от тоски и скуки».[26] Постепенно молодые люди стали приобретать книги и журналы в складчину. Дела шли успешно, и настала необходимость определить библиотекаря. Им единодушно избрали Николая. К этим своим обязанностям Гоголь относился со всей щепетильностью, требуя, чтобы выдаваемые им книги читались в его присутствии, чтобы страницы не были испачканы или подвернуты. Перед тем как выдать книгу, он требовал надеть на пальцы специальные бумажные наперстки. Было удивительно ожидать от мальчика, который так пренебрежительно относился к своей собственной персоне, такого трепетного отношения к книгам. И все это потому, что литература представлялась в его глазах сакральным явлением. Неопрятный по отношению к себе, он в то же время не мог вынести, если на полях страницы появлялось пятно или был испорчен переплет книги. Его должность библиотекаря предоставляла ему определенные преимущества по сравнению с другими. Он увлекся литературой и стремился как можно больше знать о современных авторах. Но, к его великому сожалению, в определенной им учебной программе о них ничего не упоминалось. Чопорный и совсем недалекий преподаватель литературы, П. И. Никольский, отдавал дань высокого уважения писателям прошлого века, и в то же время с презрением отзывался о таких представителях новой волны литераторов, как А. С. Пушкин, В. А. Жуковский и К. Н. Батюшков. Но это были именно те, кто уже занимал умы пансионеров. В то время были опубликованы первые главы романа в стихах Пушкина «Евгений Онегин». Молва об этом произведении докатилась до самых удаленных провинций страны. Воодушевленный музыкальным языком этого произведения, совершенство которого не поддавалось анализу, Николай Гоголь переписывает в тетрадь отрывки из «Евгения Онегина», а также «Цыган», «Полтаву», «Братьев-разбойников». Чтобы хоть как-то отыграться за своих кумиров, Николай Гоголь подверг своего учителя П. И. Никольского публичному осмеянию. Передразнивая преподавателя, он стал цитировать одно из своих наиболее любимых произведений «Пророк». Читая так, словно он и есть Никольский, Николай Гоголь состроил гримасы и, войдя в раж, критиковал каждую отдельную строчку. Без тени смущения он важно декларировал с кафедры: «Значит, ты считаешь, что Пушкин не мог писать неподобающе? Так вот же доказательство тому, что я говорил!»[27] И продолжал попрекать Пушкина за «не возвышенность» в мышлении и «тривиальность» языка. Все эти нападки со стороны преподавателя на современных авторов, напротив, послужили только укреплению пристрастия Николая Гоголя к своему кумиру в поэзии. До сих пор он считал себя одаренным исключительно в изобразительном искусстве; но теперь все чаще стал задавался вопросом, не посвятить ли себя еще и литературе. И он, кто во время уроков за спинами своих товарищей занимался рисованием, вдруг пристрастился к сочинительству стихов. В письмах к матери он все меньше и меньше упоминал о своих картинах, которые намеревался нарисовать, а все больше и больше о стихах, сочинение которых занимало его теперь всего целиком. «Я посчитал важным направить папе кое-что из моих сочинений и рисунков, но…небу было не угодно, чтобы он их увидел», – писал он 24 апреля 1825 года. А 10 сентября следующего года: «Вы меня просите привести к Новому году мои последние стихи. Времени до этого достаточно много, но я постараюсь кое-что приготовить». 23 ноября 1826 года с гордостью объявляет матери: «Думаю, удивитесь вы успехам моим, которых доказательства лично вручу вам. Сочинений моих вы не узнаете: новый переворот настигнул их. Род их теперь совершенно особенный». Его голова просто фонтанировала идеями. Ему были приемлемы все стихотворные стили. Одно за другим подряд он написал: эпические стихи «Россия под игом татар», романтическую драму в подражание Шекспиру «Разбойники», сатирический рассказ о жителях Нежина «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан». Это сочинение он разделил на следующие отделы: «1) Освещения церкви на греческом кладбище; 2) Выбор в греческий магистрат; 3) Всеедная ярмарка; 4) Обед у предводителя (дворянства) П***; 5) Роспуск и съезд студентов». К тому времени им были написаны стихи, высмеивающие по тому или иному случаю и пансионеров, и преподавателей. Однако Николай Гоголь, как и его сотоварищи по литературному «кружку», все более и более обращал свои взоры к сентиментальному жанру. «Первые мои опыты, первые упражнения в сочинениях, к которым я получил навык в последнее время пребывания моего в школе, были почти все в лирическом и серьезном роде, – писал Николай Гоголь в Авторской исповеди. – Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота шутить и даже надоедать другим моими шутками; хотя в самых ранних суждениях моих о людях находили умение замечать те особенности, которые ускользают от внимания других людей, как крупные, так и мелкие и смешные. Говорили, что я умею не передразнить, но угадать человека, то есть угадать, что он должен в таких и таких случаях сказать, с удержанием самого склада и образа его мыслей и речей. Но все это не переносилось на бумагу, и я даже вовсе не думал о том, что сделаю со временем из этого употребление». Воспылав духом соперничества, молодые люди целыми днями сочиняли стихи, а по воскресеньям собирались вместе, чтобы выставить свои произведения на суд товарищей по перу. Критика и восхваления всегда были безапелляционными. Впервые Гоголь испробовал себя в прозе, написав небольшую вещь, которая называлась «Братья Твердославичи, славянская повесть». Кружок разнес ее беспощадно. Было принято решение предать ее уничтожению. «Гоголь не противился и не возражал, – писал Любич-Романович. – Он совершенно спокойно разорвал свою рукопись на мелкие клочки и бросил в топившуюся печь. – „В стихах упражняйся, – дружески посоветовал ему тогда Базили, – а прозой не пиши: очень уж глупо выходит у тебя. Беллетрист из тебя не вытанцуется, это сейчас видно“.[28] Но, несмотря на это предсказание, Николай Гоголь продолжал упорствовать на своем.[29] Его друзья также увлеклись этим занятием. Все они нуждались в творческой разрядке. С этой целью ими создавались рукописные журналы „Звезда“, „Рассвет Севера“, „Метеор литературы“, „Навоз Парнасский“, где публиковались их литературные произведения. Николай Гоголь являлся редактором некоторых из единичных экземпляров этих изданий. В них он размещал свои стихи, прозу, иллюстрации и рисунки. Читателями издаваемых журналов были все пансионеры их класса. Эти издания ходили по рукам и зачитывались вслух. Успех от этих прочтений разделялся между их организаторами и членами классной группы. С самого раннего детства Николай Гоголь испытывал большое пристрастие к театру. Возвращаясь в Нежин, он часто вспоминал о комедийных спектаклях, поставленных его отцом в Кибинцах. В лицее, при желании, также могли бы найтись и зрители, и исполнители различных ролей. К его удивлению, простодушный директор лицея после некоторых колебаний все же решился разрешить проведение спектаклей. И Николай Гоголь в пылу воодушевления взял на себя роли и актера, и режиссера-постановщика, и декоратора. Под его непосредственным руководством пансионеры сами изготовляли костюмы и возводили декорации. В письмах к своим родителям они обращались с просьбой прислать им необходимые для проведения театрального действа материю и другие аксессуары: „Пришлите мне полотна и других пособий для театра… Ежели можно прислать и сделать несколько костюмов, – сколько можно, даже хоть и один“.[30] Театральные представления проходили в одном из рекреационных залов (музеев), где обычно проходили перемены. Он был переустроен в театральное помещение со сценой, занавесом, рядами стульев и скамеек, размещающих многочисленную публику. Большую ее часть составляли одетые в серую униформу лицеисты, проживающие по соседству помещики, местное чиновничество, родственники учащихся и военные, дислоцированные в Нежинской дивизии. На этой сцене были поставлены такие пьесы, как трагедия „Эдип в Афинах“ Озерова, „Недоросль“ Фонвизина, „Урок сыновьям“ Крылова, несколько комедий отца Гоголя, а также ряд водевилей, переведенных с французского языка… Николай Гоголь настолько неподражаемо и искусно исполнял свои роли, что каждый раз, когда он выходил на сцену, публика начинала безудержно смеяться. Его товарищи падали со стульев, видя, как он изображает разбитого беззубого брюзжащего старика или исполняет роль крикливой кумушки. „Видал я пьесу Фон-визина „Недоросль“ и в Москве и в Петербурге, – писал Базили, – но сохранил всегда то убеждение, что ни одной актрисе не удавалась роль Простаковой так хорошо, как играл эту роль шестнадцатилетний тогда Гоголь“. Один из других его друзей Иван Пащенко в своих воспоминаниях отмечал: „Все мы думали тогда, что Гоголь поступит на сцену, потому что у него был громадный сценический талант и все данные для игры на сцене: мимика, гримировка, переменный голос и полнейшее перерождение в роли, какие он играл…“ На самом деле эта игра требовала смены всего себя, полного перевоплощения, и она так соответствовала внутренней натуре Николая Гоголя, что его застенчивость в жизни на сцене при свете рамп обращалась в уверенность. Переодетый, он не боялся никого. Его всегда встречали аплодисментами, которыми доставляли ему двойное наслаждение, поскольку они воздавались и его собственной нескладной внешности. Наиболее удачным сезоном был, несомненно, весь 1827 год. Первого февраля восемнадцатилетний Николай Гоголь пишет своей матери: „Я не знаю, когда лучше проводил время, как не теперь, – даже досадую на скорый полет его… Театр наш готов совершенно, а с ним вместе – сколько удовольствий“. А после праздников он направляет победную реляцию своему другу Высоцкому: „Четыре дня сряду был у нас театр; играли превосходно все. – Все бывшие из посетителей, людей бывалых, говорили, что ни на одном провинциальном театре не удавалось видеть такого прекрасного спектакля. – Декорации (четыре перемены) сделаны были мастерски и даже великолепно. Прекрасный ландшафт на занавес довершал прелесть, освещение залы было блистательное. Музыка также отличилась; наших было десять человек, но они приятно заменили большой оркестр и были устроены в самом выходном, в громком месте. Разыграли четыре увертюры Россини, две Моцарта, одну Вебера, одну сочинения Севрюгина (лицейского учителя пения) и друг. Пьесы, предоставленные нами, были следующие: „Недоросль“, соч. Фонвизина, „Неудачный примиритель“, комедия Я. Княжина, „Береговое право“ Коцебу и вдобавок еще одну французскую, соч. Флориана, и еще не насытились: к светлому празднику заготовляем еще несколько пьес“.[31] Это безудержное пристрастие к театру и к поэзии пришлось по вкусу не всем преподавателям. Если некоторые из них, в том числе директор лицея К. В. Шапалинский, молодой инспектор, преподаватель римского права Н. Г. Белоусов были сторонниками этого вида увлечения, то другие, в лице профессора права М. В. Билевича, видели в этом угрозу установленной в лицее дисциплине, а также моральному воспитанию его воспитанников. Будучи не в состоянии запретить проведение театральных представлений, М. В. Билевич воспринимал это как личную неудачу и продолжал настаивать на сохранении старых традиций, требуя от слабодушных коллег „ограничить пристрастия их учеников“. Тогда еще свежи были события 14 декабря 1825 года. Восстание декабристов было утоплено в крови, но оно всколыхнуло общественное сознание в России. Несмотря на то, что заговорщики, среди которых фигурировали наиболее известные русские аристократические фамилии, были повешены или сосланы в Сибирь, новый царь Николай I предпринял все меры по укреплению своей власти и потребовал от своих подданных пресекать любую подрывную деятельность, представляющую угрозу верности трону. И если пансионеры Нежинского лицея не говорили между собой о далеких политических событиях, то преподаватели не могли оставить их без внимания, интерпретируя их каждый на свой манер. Ярый реакционер М. В. Билевич усматривал в своем коллеге Белоусове закамуфлированного либерала. Противодействуя театральным „вольностям“, он стремился навязать свои порядки во всех сферах жизни лицея. Строча рапорт за рапортом в конференцию гимназии, он обвинил нескольких воспитанников лицея, среди которых был и Гоголь-Яновский, в том, что они вызывающе ведут себя и сочиняют поэмы, проповедующие бунтарское настроение. „Некоторые воспитанники пансиона, – писал Н. Г. Белоусов 25 октября 1826 года, – скрываясь от начальства, пишут стихи, не показывающие чистой нравственности, и читают книги, неприличные для их возраста, держат у себя сочинения Александра Пушкина и других подобных“. Единственной причиной возникновения подобного непорядка, развращавшего воспитанников лицея, являлась, по его мнению, несоответствующая система преподавания естественного права, которая осуществлялась со стороны младшего профессора права Н. Г. Белоусова. На заседании педагогического совета он обвинил Н. Г. Белоусова в прочтении лекций по записям, следовавшим духу „опасной философии Канта“, „…хотя и предписано преподавать здесь по системе г-на Демартини“. Не утверждает ли Н. Г. Белоусов, что человек рождается свободным и что он имеет не только обязанности, но и права? Что в таком случае делать с прародительской практикой крепостничества? Можем ли мы требовать служения императору, проповедуя независимость человеческого духа? Куда движется Россия и куда пойдет мир, если продолжать сеять семена бунта в молодые головы, – риторически возмущался М. В. Билевич. Директор гимназии К. В. Шапалинский, предпринимая всевозможные увертки, пытался замять это дело, но М. В. Билевич упрямо настаивал на своем. Через год К. В. Шапалинского сменил новый директор Д. Е. Ясновский, который сразу же ополчился против преподавателя естественного права Н. Г. Белоусова. По „делу свободомыслия“ в Нежине на него была заведена административная бумага. Педагогический совет тщательно одну за одной перепроверил все записи пансионеров. Среди вещественных доказательств обвинения были приведены и тетради Николая Гоголя. В них также обнаружили вызывающие беспокойство фразы. Николай Гоголь был вызван на допрос в качестве свидетеля. Он пытался спасти Н. Г. Белоусова, сводя на нет обвинения против своего преподавателя. Но даже симпатия, которую учащиеся проявляли к Н. Г. Белоусову, вызывала у проверяющих подозрение. За спиной лицеистов они усматривали надвигающееся пугало Французской революции. Им чудилось, что в ящиках или по крайней мере в головах учащихся несомненно имелись памфлеты против существующего режима. Не зарождается ли таким образом в России новое тайное сообщество? И они стремились без всякого промедления принять меры по изничтожению этой угрозы. Директор лицея К. В. Шаплинский вместе с преподавателями И. Я. Ландражиным и Ф. О. Зингером открыто поддержали Н. Г. Белоусова, опровергая утверждения М. В. Белевича по поводу злоумышленного влияния на молодежь. Рапорт по данному разбирательству был направлен министру народного просвещения.[32] Несмотря на то, что эти события касались лишь преподавательской среды, отрицательные последствия этих разборок отрицательно сказались и на отношении воспитанников лицея к своим занятиям. Николай Гоголь учил свои уроки без увлечения и не вникая в их содержание. И грамматика, и синтаксис вызывали у него только одно отвращение. Писал он интуитивно с непростительными ошибками, подражая вычурному тону некоторых прозаиков того времени. Весь сентиментальный пафос его был положен в угоду моде и заимствован из „Бедной Лизы“ Карамзина и использовался им даже при написании писем и выполнении домашних заданий. Только его сердце могло быть определителем и стиля, и содержания его каракулей. Это своеобразие манеры его письма объяснялось, прежде всего, его тяготением к редким словам и сравнительным прилагательным. „Как теперь вижу этого белокурого мальчика в сером суконном сюртучке, с длинными волосами, редко расчесанными, молчаливого, как будто затаившего что-то в своей душе, с ленивым взглядом, с довольно неуклюжею походкою, никогда не знавшего латинского языка, – писал его преподаватель латыни И. Г. Кулжинский. – Он учился у меня три года (латинскому языку) и ничему не научился, как только переводить первый параграф из хрестоматии при латинской грамматике Кошанского: Неудобно признаться, что не только у меня, но и у других товарищей моих он, право, ничему не научился. Школа приучила его только к некоторой логической формальности и последовательности понятий и мыслей, а более ничем он нам не обязан. Это был талант, не узнанный школою и, ежели правду сказать, не хотевший или не умевший признаться школе. Между тогдашними наставниками Гоголя были такие, которые могли бы приголубить и прилелеять его талант, но он никому не сказался своим настоящим именем. Гоголя знали только как ленивого, хотя, по-видимому, не бездарного юношу, который не потрудился даже научиться русскому правописанию. Жаль, что не угадали его. А кто знает? Может быть, и к лучшему».[33] Тот же Кулжинский пишет: «Это была Как бы то ни было, а по мере того, как его учеба продвигалась вперед, Николай Гоголь все меньше и меньше думал о школьных развлечениях и все больше о взрослой жизни, которая ожидала его за дверьми гимназии. С тех пор, как умер его отец, он все охотней брал на себя роль попечителя и советника в семейных делах. Из одного письма в другое он настаивал, чтобы его мать держала его в малейшей подробности по текущим делам, и он предостерегал ее по поводу злого умысла людей, которым она доверяет защищать свои интересы. «Прошу вас, чтобы извещать меня обо всем, что вы намерены предпринять и что делается касательно хозяйственного устройства… Особливо извещайте меня касательно построек, новых заведений и проч., и ежели нужно будет фасад и план, то известите меня немедленно, и уже фасад будет непременно хорош, а главное, – издержки будут самые малые. И фасад, и план будет тщательно нарисован и по первой же почте без замедления прислан…»[35] И еще: «Уведомите меня, когда у нас начнут курить водку и что по тогдашним ценам будет стоить ведро. Успешно ли у нас винокурение и приносит ли доход».[36] Или же: «Поставили ли вы ветрянную мельницу, которую предполагали».[37] Николай Гоголь не пренебрегал финансовыми затруднениями матери. Порой ему было нелегко просить ее о деньгах, но он надеялся взамен порадовать ее своими успехами по возвращении домой. «Я теперь совершенный затворник в своих занятиях, – писал он матери 15 декабря 1827 года. – Целый день, с утра до вечера, ни одна праздная минута не прерывает моих глубоких занятий. О потерянном времени жалеть нечего. Нужно стараться вознаградить его, и в короткие эти полгода я хочу произвести и произведу (я всегда достигал своих намерений) вдвое более, нежели во все время моего здесь пребывания, нежели в целые шесть лет. Мало я имею к тому пособий, особливо при большом недостатке в нашем состоянии. На первый только случай, к новому году только, мне нужно, по крайней мере, выслать 60 рублей на учебные для меня книги, при которых я еще буду терпеть недостаток; но при неусыпности, при моем железном терпении, я надеюсь положить с ними начало, по крайней мере, которого уже невозможно было бы сдвинуть, начало великого, предначертанного мною здания. Все это время я занимаюсь языками. Успех, слава богу, венчает мои ожидания. Но это еще ничто в сравнении с предполагаемым: в остальные полгода я положил себе за непременное – окончить совершенно изучение трех языков». Всегда эти несбыточные планы на будущее! Позже он будет сурово корить себя за апатичность и упущенное время, но в любом случае он был убежден в своем будущем успехе. Свои же ошибки и слабости он также рассматривал как залог будущего успеха. Может быть, он нуждался в точке опоры на самом низу, чтобы использовать ее для стремительного восхождения вверх? Его кроткость представлялась для него не чем иным, как аспектом страдания, но в то же время подпитывающим его тщеславие. Он шел по долине, но уже видел перед собой вершину горы. Но как же осуществится это его звездное восхождение? Пока он не знал этого и целиком отдавался работе. И только Господь Бог предусмотрел возможность выведения его из тени забвения. Переждав противоречивые проявления его характера, Бог скинул с него покров неопределенности на ближайшее будущее. Гоголь был горд тем, что имел перед собой ясную цель и был особенно счастлив, оттого что теперь может объявить об этом своей матери. «Я утерял целые шесть лет даром, нужно удивляться, что я в этом глупом заведении мог столько узнать еще… Если я что знаю, то этим обязан совершенно одному себе… Но времени для меня впереди еще много; силы и старание имею… Я больше испытал горя и нужд, нежели вы думаете… Но вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч. Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слышал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех; никто не разгадал меня совершенно. У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей. Верите ли, что я внутренно сам смеялся над собою вместе с вами? Здесь меня называют смиренником, идеалом кроткости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом – угрюмый, заносчивый до чрезвычайности, у иных умен, у других глуп. Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер, верьте только, что всегда чувства благородные наполняют меня, что никогда не унижался я в душе и что я всю жизнь свою обрек благу. Вы меня называете мечтателем, опрометчивым, как будто бы я внутри сам не смеялся над ними. Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем. Уроки, которые я от них получил, останутся на веки неизгладимыми, и они верная порука моего счастия. Вы увидите, что со временем за все их худые дела я буду в состоянии заплатить благодеяниями, потому что зло во мне обратилось в добро. Это непременная истина, что ежели кто порядочно пообтерся, ежели кому всякий раз давали чувствовать крепкий гнет несчастий, тот будет счастливейший…» Несомненно, что написавший эти строчки накануне своего 19-летия, Николай Гоголь был твердо убежден в том, что он уже достаточно прожил и много настрадался. Его развившийся темперамент и увлеченность поэзией настраивали его на возвышенный настрой. До его сознания еще не доходило, что лицей – это лишь передняя комната остального мира и что мнимые испытания, перенесенные им, ничто в сравнении с тем, что его ожидает за стенами альма-матер. Он же полагал, что уже прочувствовал на своей шкуре все вероломство людей и испытал все перипетии судьбы. Столько раз все это было доказательством особого внимания Всемогущего по отношению к нему. Чем больше он был притесняем, тем больше уверенным в своей богоизбранности. Впрочем, в этой возвышенной позиции была и доля чистосердечия. Являясь от природы болезненно чувствительным, он не мог не быть ранимым из-за проделок своих товарищей и наказаний преподавателей. Безобидные насмешки, которыми обмениваются обычные дети и которые не воспринимались ими всерьез, мучили его ночи напролет. Он знал, что некоторые из его сотоварищей считают его уродом, маленьким, тщедушным, безобразным, непричесанным и неопрятным. Осознание своей ущербности унижало его, но вместе с тем и стимулировало к тому, чтобы возвыситься до удачи и достоинства. В то же время его несвойственная другим острая наблюдательность позволяла ему замечать непривлекательные черты своих товарищей и скудость своего окружения. Как говорится, между глазом и объектом внимания может находиться и волк. В его восприятии других искажались лица, носы становились длиннее, недостатки приобретали чудовищные размеры. Иной преподаватель виделся ему со свиным рылом, а сотоварищ с мордочкой ласки. Сам того не желая, Николай Гоголь вдруг оказывался за решеткой зверинца. Таким образом, едко высмеивая окружающих, он мстил всем тем, кто до этого осмелился хоть как-то его унизить. Пришло время, когда его лучшие друзья стали покидать лицей. В 1826 году Герасим Высоцкий закончил курс и в тот же год поступил на службу в Санкт-Петербурге. Николай Гоголь теперь тоже мечтал об административной карьере. Не вспоминая более о своих мечтах стать или великим писателем, или знаменитым художником, он внезапно возжелал сделаться крупным государственным деятелем. Не правда ли, это наилучший способ служить на благо человечества? Закрыв глаза, он уже представлял себя на вершине славы, сенатором, министром, неким Д. П. Трощинским, окруженным толпой просителей, излучающим свою благосклонность. Если бы молодых людей в Нежине было не так уж и много, то они бы не стремились уезжать оттуда в другие места России. В Санкт-Петербург же стремилась попасть вся общественная элита. Жизнь в столице наверняка стоила двух провинциальных. Николай Гоголь, обосновывая свое намерение устроиться в столице, по своему обыкновению, решил сослаться на волю Всевышнего. Неестественная сила подталкивала его в спину, а душа его покойного отца указывала на этот путь. 24 марта 1827 года он писал матери: «(Мой папинька, друг, благодетель, утешитель)…не знаю, как назвать этого небесного ангела, это чистое высокое существо, которое одушевляет меня в моем трудном пути, живит, дает дар чувствовать самого себя и часто в минуты горя небесным пламенем входит в меня, рассветляет сгустившиеся думы. В сие время сладостно мне быть с ним, я заглядываю в него, т. е. в себя, как в сердце друга. Испытую свои силы для поднятия труда важного, благородного: на пользу отечества, для счастья граждан, для блага жизни подобных, и дотоле нерешительный, не уверенный (и справедливо) в себе, я вспыхиваю огнем гордого самосознания, и душа моя будто видит этого неземного ангела, твердо и непреклонно все указующего в мету жадного искания… Через год вступлю я в службу государственную». Подготовив свою мать к мысли о том, что он вскоре должен ее покинуть, Николай Гоголь ищет возможность переговорить по этому поводу со своим дядей Петром Петровичем Косяровским. Предвидя возможное колебание со стороны матери, он пытается заручиться поддержкой некоторых авторитетных родственников, которые могли бы закрепить стремление амбициозного, молодого человека, предпочитавшего вместо возвращения на родину своих предков, в Васильевку, отправиться в Санкт-Петербург и сделать карьеру в министерстве. «Может быть, мне целый век достанется отжить в Петербурге, по крайней мере, такую цель начертал я уже издавна. Еще с самых времен прошлых, с самых лет почти непонимания, я пламенел неугасимою ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства, я кипел принести хотя малейшую пользу. Тревожные мысли, что я не буду мочь, что мне преградят дорогу, что не дадут возможности принесть ему малейшую пользу, бросали меня в глубокое уныние. Холодный пот проступал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом, – быть в мире и не означить своего существования – это было бы для меня ужасно. Я перебирал в уме все состояния, все должности в государстве и остановился на одном. На юстиции. Я видел, что здесь работы будет более всего, что здесь только я могу быть благодеянием, здесь только буду истинно полезен для человечества. Неправосудие, величайшее в свете несчастие, более всего разрывало мое сердце. Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага. Два года занимался я постоянно изучением прав других народов и естественных, как основных для всех, законов, теперь занимаюсь отечественными. Исполнятся ли высокие мои начертания? или неизвестность зароет их в мрачной туче своей?.. Недоверчивый ни к кому, скрытный, я никому не поверял своих тайных помышлений, не делал ничего, что бы могло выявить глубь души моей. Да и кому бы я поверил и для чего бы высказал себя, – не для того ли, чтобы смеялись над моим сумасбродством, чтобы считали пылким мечтателем, пустым человеком? Никому, и даже из своих товарищей, я не открывался, хотя между ними было много истинно достойных. Я не знаю, почему я проговорился теперь перед вами, – оттого ли, что вы, может быть, принимали во мне более других участия, или по связи близкого родства, этого не скажу; что-то непонятное двигало пером моим, какая-то невидимая сила натолкнула меня, предчувствие вошло в грудь мою, что вы не почтете ничтожным мечтателем того, который около трех лет неуклонно держится одной цели…» В тот период, когда Николай Гоголь писал эти строчки, он действительно искренне увлекся юридическими вопросами. На самом же деле его познания в области права равнялись приблизительно нулю, поскольку до этого он особо не утруждал себя их освоением. Лишь после того как задумался о различных перспективах возможной карьеры, он засел за изучение юридических наук, обнаружив вдруг, что они так же подходят ему, как хорошо подобранные перчатки. Сразу же в силу свойственного ему характера он вообразил, что уже в течение долгого времени готовил себя к этой благородной деятельности. Николай Гоголь прочитал множество книг, чтобы подготовить себя к будущему служению. Принявшись за изучение юридических наук, он хотел тем самым продемонстрировать искренность своих помыслов перед дядей, а также и перед самим собой. С пером в руке он нередко воображал себя в мантии судьи. В письме к дяде, запечатанном конверте, таилась его зародившаяся мечта. Позднее он более никогда не делал и намека на свое желание служить в органах государственного правосудия. Конечно, он немного лукавил, когда утверждал, что никому не открывался до сих пор о своем стремлении стать служащим. Об этом он не рассказывал только своей матери, хотя периодически обсуждал этот вопрос со своими товарищами по лицею. И прежде всего о своих планах сделать карьеру на административном поприще Николай поделился со своим главным доверенным лицом и близким другом Высоцким. «Часто среди занятий удовольствие (они иногда посещают и не совсем забыли записного их поклонника) мысленно перескакиваю в Петербург: сижу с тобой в комнате, брожу с тобою по бульварам, любуюсь Невою, морем. Короче, Высоцкий напрасно старался пригасить энтузиазм Николая Гоголя, обрисовав ему все сложности жизни в Санкт-Петербурге. Но он не желал воспринимать никакие доводы. В его представлении столица, по сравнению с Нежиным, сияла светом далекого бриллианта, светом мудрой интеллигенции, богатства и власти. Со всей очевидностью убежденный, что судьбой ему предопределено удивлять мир своими добродетелями и трудами, он не мог более пребывать в заурядной среде провинциалов. Ежедневной, невзрачной похлебке он предпочел смесь из пламени и льда. «Уединясь совершенно от всех, – писал он еще Высоцкому 26 июня 1827 года, – не находя здесь ни одного, с кем бы мог слить долговременные думы свои, кому бы мог выверить мышления свои, я осиротел и сделался чужим в пустом Нежине… никогда еще экзамен для меня не был так несносен, как теперь. Я совершенно весь истомлен в чуть движусь. Не знаю, что со мною будет далее. Только я и надеюсь, что поездкою домой обновлю немного свои силы. Как чувствительно приближение выпуска, а с ним и благодатной свободы! Не знаю, как-то на следующий год я перенесу это время!.. Как тяжко быть зарыту вместе с созданьями низкой неизвестности в безмолвие мертвое! Ты знаешь всех наших существователей, всех, населивших Нежин. Они задавили корою своей земности, ничтожного самодоволия высокое назначения человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться… Из них не исключаются и дорогие наставники наши… Только будто ли меня ожидают (в Санкт-Петербурге)… Тем более что я внесен уже в ваш круг. Мое имя, я думаю, помнится между вами… Уже ставлю мысленно себя в Петербурге, в той веселой комнатке окнами на Неву, так как всегда думал найти себе такое место. Не знаю, сбудутся ли мои предположения, буду ли точно живать в этаком райском месте или неумолимое веретено судьбы зашвырнет меня с толпою самодовольной черни (мысль ужасная!) в самую глушь ничтожности, отведет мне черную квартиру неизвестности в мире… Не знаю, может ли что удержать меня ехать в Петербург, хотя ты порядком пугнул и пристращал меня необыкновенною дороговизною, особливо съестных припасов…» Представления о петербургской жизни до такой степени изменили облик Николая Гоголя, что он, молодой человек, к которому нежинские гимназисты относились с пренебрежением за его неопрятность, переродился вдруг в настоящего денди. В своей серой лицейской униформе он уже чувствовал себя не по себе. А без ладно скроенной одежды – не способным к достижению социального преуспевания. «Нельзя ли заказать у вас в Петербурге портному самому лучшему фрак для меня? – писал он в том же письме. – Мерку может снять с тебя, потому что мы одинакого росту и плотности с тобой. А ежели ты разжирел, то можешь сказать, чтобы немного уже. Но об этом после, а теперь – главное – узнай, что стоит пошитье самое отличное фрака по последней моде, и цену выставь в письме, чтобы я мог знать, сколько нужно послать тебе денег. А сукно-то, я думаю, здесь купить, оттого что ты говоришь – в Петербурге дорого. Сделай милость, извести меня как можно поскорее, и я уже приготовлю все так, чтобы по получении письма твоего сейчас все тебе и отправить, потому что мне хочется ужасно как, чтобы к последним числам или к первому ноября я уже получил фрак готовый. Напиши, пожалуйста, какие модные материи у вас на жилеты, на панталоны, выставь их цены и цену за пошитье… Какой-то у вас модный цвет на фраки? Мне очень бы хотелось сделать себе синий с металлическими пуговицами, а черных фраков у меня много, и они мне так надоели, что смотреть на них не хочется». Немного спустя, он пишет своей матери: «На днях получил я письмо из Петербурга, письмо касательно пошитья там фрака. Лучший портной с сукном своим (первого сорту) с подкладкою, с пуговицами и вообще со всем, требует 120 рублей. Не смея теперь (зная ваши не слишком благоприятные обстоятельства) просить вас об этом, я буду ждать, когда вам можно будет собрать такую сумму».[38] Эти ничтожные хлопоты, связанные с приобретением туалетов, сменялись у Николая Гоголя со столь настойчивыми порывами души, что грудь его, казалось, распирало от нетерпения скорее перейти к новой жизни. Ему хотелось взлететь и подниматься все выше и выше, удивить мир и, в конце концов, удостоиться улыбки Бога. Во всех малейших событиях своей жизни он усматривал Божью волю. Грубый окрик в классе, плохая отметка, насморк, пропущенная буква расценивались им как сверхъестественное внимание. Его мучили необъяснимые предчувствия, заставлявшие повиноваться Божественной воле. Проявляясь иногда и в не совсем приятной форме, они, тем не менее, подвигали его к достижению совершенства и, без сомнения, были для него даже необходимым оком вечности, поскольку там находились и брат, и отец. Эта покорность воле Провидения не мешала ему в то же время выказывать Богу пожелания скорейшего достижения материального преуспевания. Служить государству для него означало то же, что и служить Богу. А служить Богу – предохранить себя от риска там, на небесах. Кануть «не оставив следа», как иголка в стоге сена – было бы самой худшей карой для Николая Гоголя. Пусть же, сохранится, по крайней мере, хотя бы имя. Как истинный христианин, он должен был бы спокойно относиться к уходу в бездну небытия и, во всяком случае, не проявлять беспокойства по поводу своей репутации, оставленной после себя на земле. Поэтому набожность Николая Гоголя в этом смысле пока была чисто формальной. Он всегда помнил ужасную картину, которую его мать некогда обрисовала ему о Судном дне. Это детское впечатление он всегда живо ощущал в себе. Его любовь к Богу была прежде всего страхом перед смертью. Стоя на коленях и осеняя себя крестным знамением, он творил молитву не столько из религиозного рвения, сколько для безопасности. В своем сознании он трансформировал религию в выгодное для себя начало. Он удовлетворился тем ее восприятием, какое получил сам, и советовал матери применить тот же метод воспитания и к своей младшей сестре Ольге. Чем больше юная девочка будет бояться картины, изображающий ад, тем более правильно она будет вести себя в жизни. Сам же он в данный момент с опасением думал о предстоящих выпускных экзаменах, хотя и готовился к ним на скорую руку. Его великолепная память позволяла ему довольствоваться обрывками знаний, выхваченными из разных книг. Однако, к своему сожалению, он прекрасно осознавал, что не в силах выучить иностранный язык всего за несколько недель. Он едва говорил на ломаном немецком языке, французские книги читал со словарем. Экзаменующие благосклонно отнеслись к его пробелам. Николай Гоголь получил хорошие оценки по всем предметам, кроме математики. Во всяком случае, он был утвержден в праве на чин 14-го класса при поступлении на гражданскую службу.[39] Возможно, что на присвоение ему невысокого квалификационного чина сказалась его симпатия, проявленная по отношению к либеральному профессору Белоусову, поскольку ученики, проявившие себя менее прилежно, удостоились более высоких чинов. Но для него все это было не так уж и значимо. Важнее – то, что учеба в лицее осталась позади. Наконец-то он мог расстаться с опостылевшей ему серой ученической формой. По словам его преподавателей, первое, что он сделал, – сразу же облачился в гражданский костюм. «Окончив курс наук, Гоголь прежде всех товарищей своих, кажется, оделся в партикулярное платье. Как теперь вижу его, в светло-коричневом сюртуке, которого полы подбиты были какою-то красною материей в больших клетках. Такая подкладка почиталась тогда nec plus ultra молодого щегольства, и Гоголь, идучи по гимназии, беспрестанно обеими руками, как будто ненарочно, раскидывал полы сюртука, чтобы показать подкладку».[40] Перед тем как отбыть из Нежина, он попрощался со своими товарищами и преподавателями и с облегчением взобрался в повозку, присланную матерью. На этот раз, полагал он, впереди его ожидают каникулы, которые продлятся всю жизнь. Прибыв в Васильевку в один из солнечных дней 1828 года, Николай Гоголь бросается в объятия матери. Она рыдает от радости, не в силах наглядеться на сына, так быстро вдали от нее ставшего почти взрослым человеком. Над верхней его губой уже проглядывался первый пушок усов. Ровный, как след ножа, пробор разделял его светлые волосы. Чуть влажные, с уклончивым взглядом глаза излучали иронический блеск. Для Марии Ивановны он был самым красивым, самым умным, самым чутким существом, которое когда-либо жило на свете. Его малейшие замечания удостаивались самого чуткого внимания. Не иссякали бесконечные похвалы Марии Ивановны, которая восхищалась его картинами и стихами. И при всем при этом он все же собирался оставить ее, чтобы обосноваться в Санкт-Петербурге! Не станет ли отъезд сына вторым вдовством для нее? Отчаявшись отговорить его, она старается привлечь на свою сторону всех членов семьи и друзей. Мария Ивановна всячески воздействует на сына с тем, чтобы он переменил свое решение. Сам же Николай Гоголь со всей полнотой погрузился в прелести васильевской жизни. Визиты соседей, импровизации, посещения ярмарки, проходившей в соседнем селении, пикники, обустройство сада, долгие вечера при лампе, – все эти приятные особенности сельской жизни находили благотворный отклик в его душе после скученности, шума, дурацкой дисциплины и холодной атмосферы гимназии. Ему нравилось находиться в компании четырех своих сестер, старшей из которых было семнадцать лет, младшей едва исполнилось три года. С не меньшим удовольствием он общался и со своей бабушкой Лизогуб, которая рассказывала ему о далеком прошлом свободной Украины. Предупредительность матери по отношению к нему не могла не тронуть его. К тому же она все время баловала его деликатесами домашней кухни. Но, несмотря на все эти ухищрения, он по-прежнему оставался непреклонным в своем решении. На Троицу он собрался в дорогу, чтобы направиться в столицу. Он отдавал себе отчет, что для этого ему придется перешагнуть через поток слез своих родственников. Положение усугублялось еще и тем, что в то же время его дядя П. П. Косьяровский известил их о своем намерении покинуть Украину и основаться в Луге. Для Марии Ивановны это был тяжелый момент, – необходимо было перенести внезапный отъезд двух мужчин, составлявших опору ее семьи. Полный апломба, девятнадцатилетний Николай Гоголь написал 8 сентября 1828 года своему дяде П. П. Косьяровскому письмо, в котором известил его о принятом им решении: «Неужели вы в состоянии оставить тех, которые так вас любят?.. Я прошу вас, я умоляю, заклинаю и родством, и приязнию, и всем, что только может подвигнуть ваше доброе сердце, не оставьте нас, отмените свое грозное намерение и, совершивши свое достойное дело, приезжайте в Васильевку, будьте ангел-утешитель нашей матери». И как бы между прочим в том же письме он сообщает П. П. Косяровскому, что принял решение уехать в Санкт-Петербург и что это решение уже ничто не сможет изменить. Все, чего ему удалось достичь до сих пор, осуществилось во многом благодаря дяде, самостоятельно он был бы не в силах или бы не смог всего этого реализовать. «Я еду в Петербург непременно в начале зимы, а оттуда бог знает, куда меня занесет; весьма может быть, что попаду в чужие края, что обо мне не будет ни слуху ни духу несколько лет, и, признаюсь, меня самого берет охота ворочаться когда-либо домой, особливо бывши несколько раз свидетель, как эта необыкновенная мать наша бьется, мучится, иногда даже об какой-нибудь копейке, как эти беспокойства убийственно разрушают ее здоровье, и все для того, чтобы доставить нам и удовлетворить даже прихотям нашим… Кто же в это время моего отсутствия может заставить ее быть спокойною, когда прибавляется ей еще новая печаль, беспрестанные заботы и часто печальные мысли на счет отсутствующего». Николай Гоголь подсчитал, что на первое время ему для поездки в столицу понадобится тысяча рублей. Это была огромная по тем временам сумма, а Мария Ивановна всегда расстраивалась, когда речь заходила о деньгах. Но, поскольку он продолжал настаивать на отъезде, она собрала необходимую сумму. Чтобы хоть как-то возместить ее затраты, Гоголь был готов предоставить матери доверенность на управление своей частью наследства. Ни дом, ни сад, ни пруды, которые составляли его долю, не перевешивали его стремления уехать из деревни. Не теряя времени, он занялся подготовкой необходимых бумаг. И не стал ожидать, пока судьба сама соблаговолит сделать ему подарок. Заодно он помогал сестрам устроить свою жизнь. А что, если он не преуспеет на административном поприще? Ну что же, тогда он попробует свои силы в другой деятельности. «Вы еще не знаете всех моих достоинств, – писал он своему дяде. – Я знаю кое-какие ремесла: хороший портной, недурно раскрашиваю альфрескою живописью, работаю на кухне, много кой-чего разумею из поваренного искусства: вы думаете, что я шучу, – спросите нарочно у маменьки. А что еще более, за что я всегда благодарю бога, это свою настойчивость и терпение, которыми я прежде мало обладал: теперь ничего из начатого мною я не оставлю, пока совершенно не окончу. Итак, хлеб у меня будет всегда». Перечисляя все эти профессии, освоить которые Николай Гоголь был готов для того, чтобы зарабатывать себе на жизнь, он совсем не упомянул о писательском труде. Однако еще никогда он столько не писал, сколько занимался этим в Васильевке. Прежде всего ему очень не терпелось докончить идиллию в стихах «Ганц Кухельгартен», начатую еще в Нежине. Сюжет ее был перенят им из произведения Восса «Луиза», переведенного Терьяевым в 1820 году. Стиль написания он позаимствовал у А. С. Пушкина и В. А. Жуковского. Однако, несмотря на все старания, перо его оставалось тяжеловесным, стихи вязли и в целом, производили скучное впечатление. В фабуле этой идиллии, с одной стороны, воспевалась патриархальная благостность некой немецкой семьи, счастье которой составляла ангельская девушка Луиза, возлюбленная Ганца. С другой стороны, описывались терзания представленного под романтическим соусом мечтательного юноши Ганца, который терзался в поиске смысла своего существования. Смесь гетевского Вертера, пушкинского Ленского и шатобриановского Рене, Ганц воплощает в себе в равной степени и многочисленные черты, свойственные его духовному отцу. Во всяком случае, личные озабоченности Николая Гоголя переполняют его произведение. Все, что он писал в своих письмах матери, дяде Косьяровскому, своему другу Высоцкому он повторяет стихами в своей поэме. Как и сам Николай, его герой Ганц испытывает потребность бежать из семейного круга своего существования и в удалении совершить великое деяние, «с тем, чтобы оставить след своего пребывания на земле»: Презрение Николая Гоголя к жалким людишкам Нежина проявляется Ганцом Кухельгартеном ко всему остальному миру: А радость Ганца Кухельгартена по поводу идеи переиначить отчий дом является не чем иным, как радостью самого Николая Гоголя по поводу окончания лицея: Если лирические части «Ганца Кухельгартена» не отличаются оригинальностью, то некоторые описания выделяются своим дерзновением по сравнению с остальным содержанием поэмы. Вдохновленный реализмом А. С. Пушкина, Николай Гоголь не стесняется говорить об убранстве розовой комнаты, о вскипающем кофейнике, об аппетитном сыре на свежей корке хлеба, о петухе, фланирующем среди кур во дворе… Создается впечатление, что все эти наблюдения взяты из самой жизни и им не требуется каких-либо дополнений. Однако автор придает им меньшее значение, чем основному сюжетному повествованию. Искусство, по его мнению, может быть только добродетельным. Он перемешивал в своем творчестве сентиментальность и высокопарность. Накануне отъезда в холодную и туманную столицу России он написал еще одну поэму под названием «Италия», в которой превозносит сладость средиземноморской жизни, вспоминает о Рафаэле, и клянется себе в том, что однажды, когда ему выпадет возможность, он посетит этот «оазис» в «пустыне мира». Затем он перерабатывает написанную в лицее статью, озаглавленную «Женщина». Это размышления, представляющие собой безумный гимн существу, «божественные черты которого отражают вечность». Воспарив на своих юношеских чувствах, он говорит о женщине с таким ярким красноречием, с каким об этом не говорил никто. Абстрагируясь от головокружительной пропасти полового различия, не смея даже вообразить, что между двумя настолько различными существами возможен контакт, он возводит женщину на пьедестал и любуется ею на расстоянии: «Она это поэзия! она мысль, а мы только воплощение ее действительности…» Что касается любви, то это «… – прекрасное стремление человека к минувшему, где совершалось беспорочное начало его жизни, где на всем остался невыразимый, неизгладимый след невинного младенчества, где все родина. И когда душа потонет в эфирном лоне души женщины, когда отыщет в ней своего отца – вечного бога, своих братьев – дотоле невыразимые землею чувства и явления – что тогда с нею? Тогда она повторяет в себе прежние звуки, прежнюю райскую в груди Бога жизнь, развивая ее до бесконечности…» И вот сама так вдохновляющая героиня: «Мраморная рука, сквозь которую светились голубые жилы, полные небесной амврозии, свободно удерживалась в воздухе; стройная, перевитая алыми лентами поножия нога в обнаженном, ослепительном блеске, сбросив ревнивую обувь, выступила вперед и, казалось, не трогала презренной земли; высокая, божественная грудь колебалась встревоженными взорами, и полуприкрывавшая два прозрачные облака персей одежда трепетала и падала роскошными, живописными линиями на помост. Казалось, тонкий светлый эфир, в котором купаются небожители, по которому стремится розовое и голубое пламя, разливаясь и переливаясь в бесчисленных лучах, коим и имени нет на земле, в коих дрожит благовонное море неизъяснимой музыки, – казалось, этот эфир облекся в видимость и стоял перед ними, освятив и обоготворив прекрасную форму человека. Небрежно откинутые назад, темные, как вдохновенная ночь, локоны надвигались на лилейное чело ее и лилися сумрачным каскадом на блистательные плеча. Молния очей исторгала всю душу…» Покоренный скульптурной красотой, порожденной его воображением, Николай Гоголь не оставлял мысли увидеть ее во сне. Испытываемое восхищение придуманной им женщиной занимало его чувства. И если бы он повстречал ее в реальной жизни, то из-за страха наверняка потерял бы сознание или, по крайней мере, бежал бы прочь. Не упустил ли он женщину своей мечты в Санкт-Петербурге? Его кровь стыла только от одной мысли легкого соприкосновения с мечтой, в то время как его товарищи по лицею не скрывали своих отношений с девушками. Но сам он не мог мечтать о женщине, как о неком блюде, хотя и был чрезмерным гурманом. Он очень любил пирожное с кремом или фаршированную индейку и мог пойти на дальнее расстояние, чтобы полакомиться пирогами с маком. Однако никогда не испытывал желания заниматься любовными утехами. Самое прекрасное, по его представлению, надо было еще заслужить у Бога. В назначенный Всевышним час он вступит на свою, ему предначертанную дорогу. Предупреждающее знамение даст знать ему об этом, и он более не будет ведать сомнений. По мере того как уходило время, Мария Ивановна проявляла все больше беспокойства из-за отъезда сына в столицу. И когда он казался ей уже настроенным на отъезд, она отговаривала его в слезах, жалуясь на плохое финансовое состояние семьи. 23 сентября 1828 года она пишет: «Никоша мой спешит определиться на службу, и я думаю, что уж не могу удержать его более хотя бы до конца октября». Но она удержала его по разным предлогом до середины декабря. Со временем она смогла постепенно собрать необходимые средства и взять рекомендательное письмо, подписанное дряхлой рукой Д. П. Трощинского на имя влиятельного чиновника министерства внутренних дел Л. И. Кутузова. Мария Ивановна немного успокоилась, поскольку с этими бумагами Никоша должен был повсюду найти помощь и получить необходимую протекцию. Гоголь решает выехать в Санкт-Петербург вдвоем со своим старым однокашником по Нежинскому лицею Александром Данилевским, который жил в верстах тридцати от Васильевки. Вместе с ним Николай Гоголь намеревался поступить в школу младших офицеров охраны. Друзьям, которые пожелали ему благополучного пути, он серьезно отвечает: «До свидания, Вы никогда более не будете говорить обо мне и не услышите обо мне ничего, кроме хорошего». Несмотря на то, что Новый год был уже близко, Гоголь отказался встретить его в кругу семьи, он очень спешил вступить в свою взрослую жизнь. Уже похолодало. Легкий снег покрыл дороги. Данилевский подъехал в крытой повозке. Прислуга принялась загружать вещи Гоголя. |
||
|