"Алое и зеленое" - читать интересную книгу автора (Мердок Айрис)

2

— Что идет в «Аббатстве»?[2]

— Что-то Йейтса.

— Это автор «Графини Кэтлин»? Пожалуй, такого мы не выдержим. А в «Варьете»?

— Д'Ойли Карт. Кажется, «Дворцовый страж».

— Ну что ж, это бы можно. Только не забудь, в четверг привезут в «Клерсвиль» мою мебель.

Было это полчаса спустя, и чай почти отпили. Они сидели в зимнем саду за низким плетеным столом, а снаружи мелкий дождь, чуть клубясь от морского ветерка, ласкал и шутливо похлопывал листья и землю. Дождь в Ирландии всегда казался не таким, как в Англии, — капли мельче, теснее одна к другой. Вот и сейчас он словно не падал сверху, а возникал в воздухе и, превратившись в ртуть, поблескивая, бежал по кустам и деревьям, шлепался с поникших пальм и каштана. Этот дождь, этот вид, легкий стук по стеклу, запах пористого, никогда до конца не просыхающего цементного пола, неприятное соседство слегка отсыревших подушек — все уводило Эндрю в длинный коридор воспоминаний. Он поеживался в своем плетеном кресле со смутной мыслью, что так вот, наверно, и можно схватить ревматизм.

Кристофер тем временем закурил трубку, Франсис шила, Хильда, ничем не занятая, сидела очень прямо, словно вдруг ощутив свою ответственность за это маленькое сборище. Волосы ее, совсем светлые, с седыми прядями, зачесанные со лба и прижатые черной бархоткой, напоминали аккуратный чепчик, и выглядела она старше своих лет. Ее лицо, чуть морщинистое, или, вернее, помятое, было ровного, пергаментно-золотистого цвета и часто производило впечатление обветренного и загорелого, хотя подолгу бывать на воздухе она избегала. Крупный прямой нос и строгие синие глаза дополняли ее несколько властный облик, хотя на самом деле из-за присущей ей расплывчатости взглядов она была не столь внушительной личностью, какой казалась.

— Очень хочется посмотреть, как вы устроитесь, — сказала Франсис.

— Счастье, что вы не купили эти руины в Дардреме, — сказал Кристофер. Мне пришлось бы все время следить, чтобы дом не рухнул, — занятие довольно обременительное.

«А я?» — подумал Эндрю, и у него больно сжалось сердце, но он тут же решил, что нельзя давать воли мрачным мыслям.

— Кэтлин обещала найти мне прислугу. Говорит, им теперь нужно платить десять шиллингов в неделю.

— И обычно они тащат все, что плохо лежит, а сготовить умеют разве что яичницу с ветчиной.

— О, обучать прислугу я умею. В Лондоне у меня была не служанка золото. И конечно, я не буду жить без телефона.

— Телефон здесь хорош только для разговоров с телефонной станцией. А насчет автомобиля мне ваш удалось отговорить?

— Да, Кристофер. Пожалуй, покупать сейчас автомобиль действительно было бы глупо. Очень уж это сложно, время неподходящее. Я слышала, Милли только что купила «панхард». Такая сумасбродка.

Эндрю отлично знал, что его мать понимает, что автомобиль ей сейчас не по средствам.

— Вот об одноколке и лошади подумать стоит. Надо же на чем-то ездить. Но уж после войны я непременно куплю автомобиль для дальних поездок. Эндрю научится им править.

Марки «воксхолл», мечтательно подумал Эндрю. После войны у него будут свободные деньги. Хорошо было предвкушать свидание с автомобилем марки «воксхолл».

— А я скорее всего останусь верен велосипеду, — сказал Кристофер. Велосипед — самое цивилизованное средство передвижения, известное человеку. Другие виды транспорта день ото дня становятся кошмарнее. Один только велосипед сохраняет душевную чистоту.

— Хорошо, что Эндрю не захотел пойти в авиацию, — сказала Хильда так, словно сын не мог ее услышать.

— А на завтра у вас что, тетя Хильда? — спросила Франсис и откусила от катушки нитку, сверкнув длинным рядом ровных белых зубов.

Мать Эндрю никогда не возражала против этой официальной формы обращения, чем еще усложнялись терминологические затруднения Эндрю, поскольку называть Кристофера по имени при Хильде было бы как-то некрасиво.

— Завтра, дорогая, — сказала Хильда тем оживленно-доверительным тоном, каким она всегда излагала планы светского времяпрепровождения, пусть самые пустяковые, — завтра Эндрю приглашен к чаю на Блессингтон-стрит. Я не смогу поехать, мне в это время необходимо быть в «Клерсвиле», повидаться с подрядчиком. Ведь ты с ним поедешь?

— Да, конечно, — сказала Франсис. — Мне очень нравится наблюдать, как растет Кэтел. Он теперь раз от разу совершенно меняется.

— И так вытянулся, просто не верится, что ему всего четырнадцать лет. Дети нынче растут гораздо быстрее. А вы, Кристофер, поедете?

— Нет, увольте. На меня этот дом тоску нагоняет. А с Кэтлин всегда чувствуешь себя в чем-то виноватым.

— Не понимаю, почему бы. Но дом в самом деле мрачный, и на лестнице всегда какой-то странный запах. Вы не находите, что Кэтлин в последнее время стала ужасно угрюмая и замкнутая? А уж набожна! Говорят, каждый день ходит в церковь.

— Это она назло своему Барни, — сказал Кристофер, попыхивая трубкой и устремив взгляд на пальмы, тихо роняющие капли дождя.

Хильда, как всегда, пропустила мимо ушей слова, касающиеся религии ее брата, и продолжала:

— А во вторник, это очень скучно, я знаю, но мы должны быть у Милли, я обещала. Она как раз вернулась из Ратблейна. В это время она всегда в городе. Что вы скажете о Милли, Кристофер? Как она, не сдает?

— По-моему, нет, — сказал Кристофер. — Всю зиму охотилась, скакала верхом как одержимая.

— Да, энергии у нее хватает, — признала Хильда. — Иногда мне кажется, что, родись она мужчиной, из нее мог бы выйти толк.

— А если родишься женщиной, из тебя не может выйти толк? — спросила Франсис.

— В этом смысле, пожалуй, нет, дорогая. Зато может в других, не менее важных, — ответила Хильда не очень вразумительно.

— По-моему, с женщинами так же, как и с ирландцами, — сказала Франсис, откладывая работу и выпрямляясь в кресле. В такие минуты она машинально откидывала волосы, и становился виден ее высокий лоб. — Все говорят, какие вы милые и как много значите, а все равно играешь вторую скрипку.

— Да полно тебе, в своем доме женщина всегда пользовалась самоуправлением. — Кристофер всегда обращал в шутку попытки своей дочери, порой вызывающе резкие, перевести разговор на серьезные темы.

— Эмансипация — это вопрос, который, безусловно, заслуживает внимания, — сказала Хильда. — Я лично отнюдь не против. Но тут столько разных точек зрения… Боюсь, твоя тетя Милли видит эмансипацию в том, чтобы ходить в брюках и стрелять из револьвера в собственном доме.

Кристофер рассмеялся.

— Да, похоже на то. Но с чего-то нужно же начинать. Поедешь с нами к Милли, Франсис?

— Нет, спасибо.

Эндрю давно знал, что Франсис не любит тетю Миллисент, но никак не мог понять причину. Одна из ходячих истин, на которые не скупились в его офицерском собрании, гласила, что женщины никогда друг друга не любят, потому что всякая женщина видит в другой соперницу. Эндрю, хоть и прислушивался с интересом ко всем таким экстрактам житейской мудрости в вопросе, для него еще весьма загадочном, здесь все же подозревал упрощение. Естественно, конечно, что, поскольку женщины живут более затворнической и незаполненной жизнью, они, когда представляется случай, лихорадочнее силятся привлечь к себе внимание и упорнее гоняются за предметом своих вожделений, чем мужчины, у которых, в общем-то, есть и другие интересы, а также больше возможностей близко узнавать друг друга в атмосфере свободного братского сотрудничества. Так по крайней мере казалось Эндрю, считавшему мужчину животным, от природы наделенным собственным достоинством, а женщину животным, от природы его лишенным. Однако, когда ему самому случалось наблюдать явную неприязнь одной женщины к другой, причину этого обычно можно было найти и не обращаясь к теории всеобщего соперничества.

Так, например, его мать не любила тетю Миллисент потому, что завидовала ее титулу и богатству, и еще потому, что та не поощряла светских устремлений Хильды. Кэтлин, как говорили, была очень привязана к своему брату Артуру и в его браке с Милли усматривала, справедливо или нет, что-то унизительное и обидное — впрочем, все более или менее сходились в том, что Милли вышла за него по расчету. И в ранней смерти Артура тоже было принято косвенно винить Милли. «Бедный Артур, — любила повторять Хильда, — Милли просто съела его живьем. Кэтлин ей так этого и не простила». Неприязнь Франсис едва ли можно было объяснить приверженностью к Кэтлин или к Хильде — и та и другая были ей далеки, чтобы не сказать больше; скорее тут имелась более простая причина: тревожная зависть молоденькой девушки к женщине старше ее годами, до бесспорной элегантности и блеска которой ей было явно не дотянуться, хоть она и отзывалась о таких качествах с презрением. Или еще проще: возможно, что Фрэнсис подвергла Милли какой-то моральной оценке и результат не удовлетворил ее. Эндрю не раз замечал, порою с некоторым беспокойством, что его невеста способна на весьма категорические моральные суждения.

— Говорят, в Кингстауне будет теперь общий пляж, — сказала Хильда, чьи мысли, очевидно, задержались на безобразиях современной жизни. — Я этого не одобряю. При том, какие сейчас носят купальные костюмы! Мы с Франсис видели тут на пляже одну девушку, у нее ноги были голые чуть не до самого верху. Помнишь, Франсис?

Франсис улыбнулась.

— У нее были очень красивые ноги.

— Дорогая моя, я не сомневаюсь, что у тебя тоже очень красивые ноги, но это никого не касается, кроме тебя самой.

Эндрю, которого такое суждение и позабавило и задело, вдруг поймал на себе взгляд Кристофера. Тот едв, а заметно ему улыбнулся. Эндрю в смятении опустил глаза и стал теребить усики. В том, что он сейчас встретился взглядом с Кристофером, было что-то непристойное. Точно они перемигнулись. Он вдруг ощутил какую-то насмешку, какую-то угрозу. Нет, никогда ему не понять Кристофера.

А тот, очевидно уловив, его смущение, поспешил заговорить.

— Ничего из этих общих пляжей не выйдет. Отец Райен уже выразил протест по этому поводу. На сей раз, Хильда, вы и католики смотрите на вещи одинаково.

— Они стали много о себе воображать в последнее время, — сказала Хильда. — Против чего-то протестуют, чего-то требуют. Наверно, это в предвидении гомруля. Недаром, видно, говорят, что самоуправление будет правлением католиков. Мы должны принять меры.

— Вам так кажется? — сказал Кристофер. — Но ведь они всегда были против гомруля. Ирландцев держит в повиновении не столько Замок, сколько церковь. Все великие ирландские патриоты, кроме О'Коннела,[3] были протестантами. Церковь боролась против фениев, против Парнелла…[4]

— Ну, знаете, Парнелл… — сказала Хильда. Это прозвучало многозначительно, туманно, уничтожающе.

Тут Эндрю переглянулся с Франсис, преклонявшейся, как он знал, перед героем, от которого столь небрежно отмахнулись. Он увидел, как она открыла рот, чтобы возразить, потом раздумала и чуть улыбнулась ему, словно ища его похвалы, — все за каких-нибудь две секунды. Этот краткий миг общения доставил ему радость.

Мать его между тем продолжала:

— Не понимаю, почему в Ирландии так туго идет набор в армию? Сегодня об этом была статья в газете.

— По-моему, не так уж туго. Ирландцы валом валят в английскую армию.

— Может быть, но сколько еще отсиживается дома. И как себя ведут! На той неделе я сама слышала, как человек прямо на улице пел по-немецки. А вчера у Клери одна женщина сказала другой, что Германия может победить. И так спокойно сказала, точно не видела в этом ничего особенного.

Кристофер засмеялся.

— Разумеется, англичане ни на секунду не допускают мысли, что они могут проиграть какую-либо войну. Это один из важных источников их силы.

— Почему вы говорите «они», а не «мы»? Ведь вы же англичанин, Кристофер.

— Верно, верно. Но я так долго прожил здесь, что невольно вижу родное гнездо как бы со стороны.

— Все равно, по-моему, очень нехорошо так говорить о немцах, точно они и вправду могут победить. В конце концов, ведь Англия и Ирландия — одна страна.

— Так, видимо, считают и английские солдаты, когда поют «Долог путь до Типперэри». Но тому, кто наверху, всегда легко отождествлять себя с теми, кто стоит ниже. А вот снизу принять это отождествление куда труднее.

— Не понимаю я этих разговоров — выше, ниже. Никто не считает ирландцев ниже нас. Их любят во всем мире, везде им рады. А уж этого нахального ирландского патриотизма я просто не выношу, все это выдуманное, искусственное. Английский патриотизм — другое дело. У нас есть Шекспир, и Хартия Вольностей, и Армада, и так далее. А у Ирландии, в сущности, вообще нет истории.

— Ваш брат едва ли с этим согласится.

— Несколько ископаемых святых — для меня не довод, — сказала Хильда с достоинством.

— Ирландия была цивилизованной страной, когда в Англии еще было варварство, — сказала Франсис, откидывая волосы со лба.

— Франсис, милочка, ты, как попугай, повторяешь слова дяди Барнабаса, сказала Хильда. — Ты еще очень мало знаешь.

Наверно, так оно и есть, подумал Эндрю. Образованностью Франсис не блистала, а ее политические взгляды, которые она часто высказывала очень горячо, были донельзя путаными и случайными. Франсис всегда дружила с братом Хильды, не разделяя ни ужаса, ни сарказма других членов семьи по поводу его обращения в католичество. Дядя Барнабас и отец заменили ей и школу и университет, и одно время, совсем недолго, она помогала дяде в его изысканиях по ранней истории ирландской церкви. Она туманно объясняла, что это имеет отношение к датировке Пасхи, но большего Эндрю не мог от нее добиться. Он давно знал об этой дружбе между Франсис и Барни, и она вызывала в нем неослабевающую ревность, как он сам понимал, и недостойную, и бессмысленную. Никогда ни на секунду он не мог заставить себя принять дядю Барнабаса всерьез. В то время как Кристофер казался ему настоящим ученым и внушал некоторый трепет, в трудах дяди Барни он не мог усмотреть ничего, кроме удовлетворения ребяческого тщеславия, и сбивчивые рассказы Франсис только подтверждали это. Барни, безнадежно шутовская фигура, плелся где-то сбоку от семейного каравана.

— А весь этот вздор насчет возрождения ирландского языка, — говорила Хильда. — При всем моем уважении к вам, Кристофер…

— Но я вполне с вами согласен. Гэльский язык следует оставить нам, ученым. Числить своим родным языком язык Шекспира — достаточно хорошо. И, между прочим, во все времена ирландцы лучше всех писали по-английски.

— Да, англо-ирландцы.

— Правильно! Аристократы, которые считают себя выше и англичан, и ирландцев!

— А какую массу денег мы потратили на эту страну… Ирландским фермерам никогда не жилось лучше, чем сейчас.

— Не все так считают, — сказал Кристофер. — Я только вчера прочел в одной статье в «Айриш ревью», что Эльзас-Лотарингии жилось под немецким господством куда лучше, чем Ирландии под английским господством.

— Этого не может быть. Это просто их ирландская злоба. Не знаю, кто это выдумал, будто ирландцы такие веселые и приветливые. Неужели они не понимают, что идет война? Ведь обещали им и гомруль, и все, чего они хотели, так хоть чувствовали бы благодарность.

— Может, они не видят причин быть благодарными, — сказала Франсис. — Во время картофельного голода[5] погиб миллион людей.

— Дорогая моя, это очень огорчительно, но не имеет никакого отношения к тому, о чем мы говорим. Ты рассуждаешь, как уличный оратор. В прошлом, возможно, и случались прискорбные события, но когда все это было! И нарочно Англия никогда не вредила Ирландии, в этом я уверена. Тут просто экономика.

— Хильда отчасти права, — заметил Кристофер. — Ирландия потерпела ряд чисто исторических неудач, и одной из них было то, что картофельный голод совпал с расцветом манчестерской свободы торговли. В XVIII веке Англия не допустила бы такого бедствия.

— А еще какие были неудачи, сэр? — спросил Эндрю,

— 1801 год и 1914-й. Очень оказалось неудачно, что теперешняя война началась как раз перед тем, как прошел закон о гомруле. Помнишь, Черчилль сказал, что, если Белфаст не примет гомруля, английский флот его заставит? Этот север задал либералам нелегкую задачу. Дать бы им там года два узаконенной религиозной терпимости — и все успокоилось бы. А теперь волнениям не будет конца. Но главной катастрофой для Ирландии оказалась уния.[6] В XVIII веке английское правление было самым цивилизованным в истории. Страх перед французами положил конец цивилизации XVIII века. А может быть, и всякой цивилизации. И уж конечно, он положил конец ирландскому парламенту. Ирландия была на пути к настоящей независимости, крупные землевладельцы считали себя ирландцами. А тут англичане, понятно, до смерти перепугались. Отсюда закон об унии и все наши слезы.

— И вы думаете, что, если бы не это, история Ирландии сложилась бы совсем иначе? — спросил Эндрю.

— Да, думаю. В то время существовала подлинная ирландская культура, самобытная, блестящая, с международными связями. Помните, Хильда, я как-то показывал вам в соборе Святого Патрика памятник с надписью, где говорилось о «благородной утонченности, которая в лучший период нашей истории отличала ирландского дворянина». Надпись эта высечена через двенадцать лет после унии. О, они-то понимали, что произошло. Если бы ирландский парламент уцелел, Ирландия не превратилась бы в провинциальное захолустье.

— При гомруле она станет еще более провинциальной, — сказала Хильда.

— Это, к сожалению, возможно. И такие идиоты, как Пирс, не помогают делу, когда выдумывают романтическую ирландскую традицию, совершенно игнорируя влияние и господство Англии. Прошлое Ирландии — это и есть английское господство. Ирландия должна оглядываться не на средние века, а на XVIII столетие. Голдсмит и Стерн перевернулись бы в гробу, если б могли услышать, какую чушь толкуют о «священной Ирландии».

— Тут что-то, по-моему, неверно, — сказала Франсис. — Ты говоришь так, точно великие люди — это вся Ирландия. А помнишь, Граттан[7] сказал, что «мы» — это не ирландский народ. Сравни ирландскую деревню и английскую. В Ирландии нет настоящих городков, деревень. Повсюду те же безликие домики или лачуги, а потом сразу замки и соборы Христа-спасителя.

— Католичество — бич этой страны, — сказала Хильда. — И зачем только Ирландия не взяла пример с Англии в эпоху Реформации!

— Другими словами, — сказал Кристофер смеясь, — ирландцы отвергли самую цивилизованную религию в мире, англиканскую, и, значит, поделом им? Об этом можно поспорить! Но тут сказалась дальность расстояний, а Фицджеральды и О'Нейлы втихомолку остались и католиками, и феодалами. Что же касается того, что Ирландия — это великие люди, то, к сожалению, до последнего времени история действительно делалась великими людьми. Но в одном Франсис права: этой стране не хватает сословия мелких землевладельцев. Ирландский крестьянин остался и темным, и бедным.

— Почему? — спросил Эндрю.

— Ответ в основном тот же: нет парламента. Вспомните, какую важную роль парламент с самого начала играл в Англии. Ирландия осталась феодальной страной. Крупными поместьями награждали за политические заслуги. Ирландия всегда была собственностью, переходившей из рук в руки. Без парламента правящий класс; не чувствующий твердой почвы под ногами, быстро деморализуется. И с тех самых пор, как ирландские вожди продались Генриху II, начался сговор между ирландским дворянством и английской властью. «Предана неверными сынами», как поется в песне. Единственная возможность выкарабкаться из феодализма состояла для Ирландии в том, чтобы создать прочный правящий класс с собственной культурой и собственными цивилизованными органами власти, возможность эта появилась в XVIII веке, но, как раз когда она могла осуществиться, уния все погубила. А к 1815 году английские политические нравы так выродились, Англия так разжирела и отупела после своих побед, что Ирландии уже нечего было от нее ждать.

— Получается, что главное зло в Европе от французов, — сказал Эндрю. Мне-то давно так казалось.

— Почему в Ирландии столько говорят об истории? — сказала Хильда. Когда я приезжаю сюда, у меня голова гудит от всяких исторических дат. Англичане не говорят все время об истории Англии.

— Их не мучит вопрос: «Почему все пошло не так?» Для них-то всегда все шло «так».

— Ну, не знаю, а Ирландия, по-моему, только о себе и думает.

— Милая Хильда, это можно сказать о любой стране. Просто в тех, кто несчастен, эгоизм заметнее.

— А теперь еще эта чепуха с тред-юнионами. И трамвайные забастовки. И в солдатики играют, маршируют в зеленых мундирах и так далее. Даже Барни одно время имел к этому отношение. Нужно это прекратить. Играть в войну, когда идет настоящая война, — это же безобразие.

Кристофер выпустил кольцо синего дыма и смотрел, как оно поднимается к стеклянной крыше зимнего сада, по которой неустанно, теперь почти бесшумно бежал дождь. Проникая сквозь завесу дождя, на деревья наплывал мягкий, соленый туман. Остро пахло морем. Кристофер заговорил медленнее, более размеренно, как человек, который зря погорячился или боится дать волю чувствам.

— После того как в Ольстере появились отряды Волонтеров, и в особенности после того, как они получили оружие, сходное движение неизбежно должно было возникнуть и здесь. В конце концов, свободные люди вправе готовиться к тому, чтобы защищать свою свободу.

— Их свободу отлично защитит английский военный флот. Так всегда бывало.

Эндрю, чувствуя, что Кристофер и Франсис порядком надоело выслушивать мнение его матери, заговорил сам, стараясь быть как можно взрослее и объективнее.

— Вы не считаете, сэр, что отказ английской армии признать Волонтеров здесь на юге был ошибкой? Это, наверно, генерал Мэхон надоумил Китченера.[8] Особенно после того, как ольстерские Волонтеры были сведены в дивизию.

— Да, — сказал Кристофер. — «Кровавая рука Ольстера» в английской армии имеется, Арфа[9] же отсутствует.

— Китченер боится вооружать ирландцев, — сказала Франсис.

— Ничего подобного, — возразила Хильда. — Он сказал мистеру Редмонту и лорду Карсону, что хотел бы столкнуть их лбами.

— Некоторые люди, — продолжал Эндрю, перенимая медлительный тон Кристофера, — говорят, что Редмонт должен был потребовать немедленного гомруля в обмен на участие Ирландии в войне. Вы с этим не согласны?

Кристофер рассмеялся.

— Нет, Боже упаси. Я не экстремист. После войны гомруль обеспечен. Иначе сто тысяч человек, вернувшись из армии, скажут свое слово.

— Вы допускаете, что у Замка хватит глупости попытаться разоружить Волонтеров?

— Нет, нет. Англичане будут вести себя корректно. Ведь на них устремлено много глаз.

— Значит, вы согласны с Кейсментом,[10] что ирландский вопрос теперь — международный вопрос, а не местный, английский?

— О нет. «Вхождение в Европу» — это еще одна иллюзия, не более того. Бедная старая Ирландия всегда останется захолустьем. Представьте себе самое Богом забытое место на земле, пройдите еще несколько сот миль неизвестно куда и там найдете Ирландию!

— Не могу спокойно слышать про этого Кейсмента, — сказала Хильда. Перейти к немцам, пытаться нанести Англии удар в спину, когда она переживает такое трудное время…

— Старая история. «Трудности Англии — шанс для Ирландии». Кейсмент продолжает классическую традицию. И в каком-то смысле я им восхищаюсь. Должно быть, очень одиноко и тяжко ему там, в Германии. Он храбрый человек и патриот. Им движет исключительно любовь к Ирландии. Пусть он заблуждается, но в такой любви к Ирландии, в такой любви к чему бы то ни было есть что-то высокое.

— Уверяю вас, что им движет любовь к золоту, — сказала Хильда. Типичная психология изменника.

Кристофер ответил не сразу.

— По-моему, слово «изменник» следует изъять из языка. Это всего лишь ничего не значащее ругательство. Преступление Кейсмента — или его ошибка, как ни назови, — гораздо сложнее и далеко не покрывается этим стершимся словом.

— Значит, вооруженных столкновений вы не ждете? — поспешил вмешаться Эндрю, чтобы не дать матери времени для новых восклицаний.

— С шинфейнерами?[11] Нет, не жду. Да и с чем они полезут в драку, с хоккейными клюшками? На днях я беседовал обо всем этом с братом Эоина Мак-Нейла. Эоин опять углубился в свои гэльские изыскания. Да он и раньше не годился в вожаки для смутьянов. В сущности, Волонтеры — это те же бойскауты, а силы Джеймса Конноли[12] — его Ирландская Гражданская Армия — десять человек и одна собака. Конечно, если бы немцы вторглись в Ирландию, кое-кто сгоряча мог бы их здесь поддержать. Но с блокадой такая возможность исключается. И вообще, повторяю, что могут сделать ирландцы, если и захотят? Оружия у них нет, и они не сумасшедшие. На днях я видел, как отряд Волонтеров проводил учения с десятифутовыми копьями. Жалость, да и только!

Эндрю рассмеялся.

— Не говорите шинфейнерам, но в нашем запасном эскадроне в Лонгфорде всего сотни винтовок, да и то половина учебных. Попробуй из них выстрелить — наверняка взорвутся.

— О, тогда пусть ваши ребята в Лонгфорде глядят в оба, — сказал Кристофер. — Лонгфорд — известный рассадник брожения.

— Нельзя говорить такие вещи, Эндрю, — сказала Хильда. — Мало ли кто может услышать.

Эндрю устыдился, и ему сразу вспомнился один неприятный эпизод, которым отмечено было его прибытие в Дублин. Единственное, что он успел сделать толкового, пока находился во Франции, было приобретение отличной итальянской винтовки с телескопическим прицелом. Этот чрезвычайно ценный предмет таинственным образом исчез где-то по дороге от пристани в «Финглас». Садовник Кристофера клялся, что, когда багаж прибыл с парохода, никакой винтовки там не было. Теперь-то Эндрю понимал, что в этой изголодавшейся по оружию стране нельзя было ни на секунду спускать с винтовки глаз. Позднее Кристофер как-то упомянул, что его садовник связан с Гражданской Армией. Эндрю не надеялся доискаться правды, однако чувствовал, что исчезновение винтовки — враждебная акция, нежелательная и угрожающая.

— Нет, нет, — говорил между тем Кристофер. — Я не считаю, что Ирландия — пороховой склад. По-моему, прав Булмер Хобсон. Ирландия — болото, в котором погаснет еще не один пылающий факел, не одна бочка с порохом. Дело в том, что ирландцы еще более чувствительны и эмоциональны, чем о них говорят. У них все сводится к разговорам. Сегодня утром, например, когда я был в городе, я наблюдал забавную сценку — хотел рассказать вам раньше, да забыл. Я шел мимо Либерти-Холла — знаете, где помещается тред-юнион рабочих транспорта и чернорабочих — и увидел, что там происходит какая-то церемония. Собралась большая толпа, и девушка в мундире Гражданской Армии, влезла на крышу и развернула флаг. Флаг был зеленый, с ирландской арфой. А солдаты ИГА стояли строем, с оружием на караул, трубили горны, играли оркестры волынщиков, потом все закричали, и знаете, у многих в толпе были слезы на глазах.

Этот рассказ встревожил Эндрю; к тому же он подозревал, что Кристоферу все это очень интересно, только он не показывает виду. Франсис отложила свое рукоделие.

— Но что за этим кроется? — спросил Эндрю.

— Ничего. Об этом я и говорю. Ирландцы так привыкли олицетворять Ирландию в образе трагической женщины, что всякий патриотический стимул сейчас же вызывает у них неумеренные проявления чувств.

— «Встретил ты на дороге старушку?» — «Нет, но я встретил молодую девушку, она шла поступью королевы».[13]

— Совершенно верно, Франсис. В зале Святой Терезы чуть потолок не рухнул, когда Йейтс в первый раз это показывал. Но в Дублине можно прочесть людям вслух хоть телефонную книгу, лишь бы с чувством, и они будут проливать слезы.

— По-моему, это нужно прекратить, — сказала Хильда. — Не понимаю, как им только не стыдно так поступать, когда в городе полно раненых воинов. И между прочим, меня очень удивляет, что. Пат Дюмэй до сих пор не в армии. Придется мне поговорить с его матерью. Такой молодой, здоровый — ему бы надо рваться на фронт. Вообще из него, мне кажется, получился довольно неприятный молодой человек.

— Я бы на вашем месте не стал говорить об этом с Кэтлин, — сказал Кристофер. — И самому Пату не советую вам показывать, что вы о нем думаете. — С этими словами Кристофер бросил быстрый взгляд на Эндрю.

Эндрю кольнула досада и знакомое чувство опасности. Неужели он такой дурак, что станет упрекать своего кузена, зачем тот не в армии?

— Ну что ж, может быть, вы и правы, — сказала Хильда, вставая.

Морской туман уже затянул весь сад, окутал дом и влажными струйками пробирался сквозь щели в стеклянных стенах. Дождь перестал, но вода скопилась на потолке рядами поблескивающих бусинок, которые вдруг начинали катиться, сливались и чуть слышно шлепались на туго накрахмаленную полотняную скатерть. Франсис убирала со стола. Когда все двинулись к дверям гостиной, Эндрю услышал, как его мать обратилась к Кристоферу:

— Я все хочу вас спросить, чем он, в конце концов, знаменит, этот Уолф Тон?[14]