"Федор Достоевский" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)

Глава X Крах

По правде говоря, в эти годы, когда из-под пера Достоевского выходила скороспелая и посредственная продукция, его существование отравляли мелочные заботы, мелкие предательства, а то и явные подлости. Он познает униженность жильца убогой меблированной комнаты. Его мучат долги, сроки сдачи рукописей, деньги за которые забраны вперед, распадающиеся дружбы, – вся эта Голгофа маленького человека.

Исключительный характер несчастий утешает тех, на кого они обрушиваются. Но будничные заботы подтачивают, разрушают личность страдальца, а он не может облегчить свою боль, выплеснув ее в криках и стенаниях. Достоевского более, чем кого-либо другого, нельзя мерить общей человеческой меркой.

Он теряет одно за другим свои литературные знакомства.

Белинский не прощает ему разочарования, которое из-за него испытал.

Причины разрыва выходят далеко за рамки искусства. «Неистовый Виссарион» ненавидит не писателя, а человека, и с болезненным ожесточением нападает на него. Две разные морали противостоят друг другу – скоро они станут непримиримыми. В последние годы жизни Белинского в его умственных исканиях на первый план выступают наука, социальный прогресс, и теперь он «отдыхает душой», наблюдая за строительством железной дороги.

«…в первые дни знакомства, – пишет Достоевский в „Дневнике писателя“ в 1873 году, – привязавшись ко мне всем сердцем, он тотчас же бросился с самою простодушною торопливостью обращать меня в свою веру… Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма… Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушать… но все-таки оставался пресветлый лик Богочеловека, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием, как остановился Ренан».

В 1871 году Достоевский все еще негодует. Он пишет Страхову:

«Этот человек ругал мне Христа по-матерному… Ругая Христа, он не сказал себе никогда: что же мы поставим вместо него, неужели себя, когда мы так гадки. Он был доволен собой в высшей степени, и это была уже личная, смрадная, позорная тупость».

И продолжает:

«Вы говорите, он был талантлив. Совсем нет… Он до безобразия поверхностно и с пренебрежением относился к типам Гоголя и только рад был до восторга, что Гоголь обличил. Здесь, в эти 4 года, я перечитал его критики: он обругал Пушкина, когда тот бросил свою фальшивую ноту и явился с „Повестями Белкина“ и с „Арапом“… Он отрекся от окончания „Евгения Онегина“. Он первый выпустил мысль о камер-юнкерстве Пушкина».

Впадая то в одну, то в другую крайность, Достоевский не придает более никакой цены словам того, кого когда-то называл «благородное сердце». Ему ненавистно все, чему поклоняется Белинский: полезное искусство, кабинетные теории об изменении положения народа. Он поклоняется тому, что ненавистно Белинскому: образу Богочеловека, свободному искусству.

Он не желает допускать, чтобы его судил человек, не способный его понять. Он не допускает, чтобы придавали значение суждениям этого безумца, обуреваемого болезненной потребностью «растоптать все старое, с ненавистью, с оплеванием, с позором».

Все, кто вращается в орбите Белинского, – его злейшие враги. И прежде всего Тургенев, этот гигант с короткими толстыми пальцами, этот флегматичный и рафинированный барин, который упражняется в остроумии ради того лишь только, чтобы поддержать свою репутацию острослова. А! Белинский легко прибрал его к рукам. Он заморочил ему голову своим западничеством, своим социализмом, своим дурно переваренным атеизмом. «Я и раньше не любил этого человека лично», – напишет позже Достоевский о Тургеневе, запамятовав, что говорил на следующий день после знакомства с писателем: «Я тоже едва ль не влюбился в него».

А Тургенев будет утверждать: «…он ненавидел меня уже тогда, когда оба мы были молоды и начинали свою литературную карьеру, хотя я ничем не заслужил этой ненависти».

Позабыл ли уже Тургенев о «Витязе горестной фигуры»? О салонном злословии, об истории с каймой, о тысяче разных приемов вывести Достоевского из себя и превратить его в общее посмешище?

Вражда Тургенева и Достоевского начинается во время публикации «Двойника». Чуть позже Достоевский порывает с Некрасовым.

«Скажу тебе, – пишет он брату, – что я имел неприятность окончательно поссориться с „Современником“ в лице Некрасова. Он, досадуя на то, что я все-таки даю повести Краевскому, которому я должен, и что я не хотел публично объявить, что не принадлежу к „Отечественным запискам“, отчаявшись получить от меня в скором времени повесть, наделал мне грубостей и неосторожно потребовал денег. Я его поймал на слове и обещал заемным письмом выдать ему сумму к 15-му декабря… Одним словом, грязная история. Теперь они выпускают, что я заражен самолюбием, возмечтал о себе… Некрасов же меня собирается ругать. Что же касается до Белинского, то это такой слабый человек, что даже в литературных мнениях у него пять пятниц на неделе».

Тем временем в литературу вступают новые молодые писатели. Достоевский больше не чудо-ребенок, создавший «Бедных людей». Он уже написал много книг, сначала поразивших, а потом разочаровавших читающую публику. Он перестал быть дебютантом, но не стал автором с устоявшейся репутацией. Он не возбуждает в читателях ни почтительности, ни просто заинтересованной симпатии. Он застрял на полустанке. Он топчется на месте и психует, слыша за собой шаги тех, кто его догоняет. О них говорят. Имя им – легион. Они приближаются. Сумеет ли он удержать преимущество, которое имел перед ними? Или позволит себя обойти? На карту поставлено его будущее. Угар ранней славы, вскружившей ему голову, рассеялся – наступило отрезвление. Погубить свое будущее было бы уж слишком глупо, в самом-то деле!

«Явилась целая тьма новых писателей, – пишет он Михаилу. – Иные мои соперники. Из них особенно замечателен Герцен (Искандер) и Гончаров. 1-й печатался, второй начинающий и не печатавшийся нигде. Их ужасно хвалят. Первенство остается за мною покамест и надеюсь, что навсегда».

Навсегда! Он пишет так, чтобы успокоить Михаила, а в глубине души не так уж уверен в себе. Быть может, ничего нового он больше не скажет? Быть может, Белинский и его клика правы, отрицая его талант? Быть может, ему лучше исчезнуть из литературы?

Ну нет! Он еще не показал свою настоящую силу, слишком уж в тяжелых материальных условиях ему приходится работать. Бедность не подходящий климат для вдохновения. Вечно он сидит без денег. Вот это-то его и убивает. Эта мысль, переходя из письма в письмо, становится наваждением.

«Беда работать поденщиком! Погубишь все, и талант и юность и надежду».

«Я прожил много денег, то есть ровно 4500 руб. со времени нашей разлуки с тобою и на 1000 руб. ассигlt;нациямиgt; продал вперед своего товару».

«Про себя скажу, что я решительно не знаю, что еще со мною будет. Денег у меня нет ни копейки… Я пишу и не вижу конца работе… Скука, грусть, апатия и лихорадочное судорожное ожидание чего-то лучшего мучат меня».

«А система всегдашнего долга, которую так распространяет Краевский, есть система моего рабства и зависимости литературной».

«Если б не было добрых людей, я бы погиб… Я живу очень бедно и всего, с того времени, как я тебя оставил, прожил 250 руб. серебlt;ромgt;, до 300 р. серебlt;ромgt; употребил на долги. Меня сильнее всех подрезал Некрасов, которому я отдал его 150 руб. серебlt;ромgt;, не желая с ним связываться».

Деньги, деньги, вечно деньги! Он не умеет их зарабатывать, не умеет тратить, не умеет беречь. Он торопится и всю свою жизнь будет торопиться. Ему не-уютно в этом мире, ему требуется постоянно менять обстановку.

Он начинает с того, что меняет квартиру. Одну, другую, третью. Исступленная страсть к переездам гонит его из одного конца Петербурга в другой.

Он находит новых друзей: Бекетовых, Майковых, доктора Яновского. Среди них он чувствует себя в безопасности. Они любят его, они ему не завидуют и не смеются над ним. В литературном салоне Майковых он с удовольствием наблюдает за танцующими парами и танцует сам.

Однако о какой размолвке, о каком недоразумении идет речь в письме с извинениями, от 14 мая 1848 года, адресованном мадам Майковой?

«…я чувствую, что оставил вас вчера так сгоряча, что вышло неприлично… Я боюсь, чтоб Вы не подумали, что я был крут и (соглашаюсь) – груб с каким-нибудь странным намерением… Вы поймете меня: мне уже по слабонервной натуре моей трудно выдерживать и отвечать на двусмысленные вопросы, мне задаваемые».

Нет, ни дружеские собрания, ни товарищеские ужины, которые он устраивает в «Отель де Франс», ни восторженные похвалы близких, не разгоняют его тоску. Он заболевает от нервного перенапряжения. Доктор Яновский лечит его. Достоевский каждое утро посещает его, между ними завязывается долгая дружба, и вскоре они даже поселяются вместе и заводят общую кассу.

Болезнь Достоевского странная. С приближением вечера его охватывает «мистический ужас».

«Это – самая тяжелая, мучительная боязнь чего-то, чего я сам определить не могу, чего-то непостигаемого и несуществующего в порядке вещей, но что непременно, может быть, сию же минуту, осуществится», – пишет он в «Униженных и оскорбленных».

Незначительные эпизоды, пустяковые мелочи повседневной жизни разрастаются в его воображении до ужасающих размеров. Он блуждает в дебрях предзнаменований и вещих знаков. То ему кажется, что у него чахотка, то, что он сходит с ума. Он читает медицинские книги. Увлекается френологией Галля. Требует, чтобы доктор тщательно исследовал шишки на его черепе.

В один из июльских дней 1847 года Яновский встречает Федора Михайловича на улице. Достоевский, смертельно бледный с остекленевшим взглядом, шел пошатываясь, под руку его поддерживал какой-то военный писарь: с ним только что случился сильный припадок эпилепсии. Яновский сажает его на извозчика, привозит к себе и пускает ему кровь. Кровь течет густая, черная, как чернила. Достоевский кричит: «Спасен, батюшка, спасен!»

В другой раз тот же Яновский сталкивается на площади с Достоевским, веселым, без шляпы, в расстегнутом сюртуке, которого ведет под руку какой-то военный. Увидев своего друга, Достоевский закричал во всю мочь: «Вот, вот тот, кто спасет меня».

Он наносит визит брату. Мечтает поехать в Италию. Он жаждет какого-нибудь потрясения, которое избавило бы его от прошлого, от настоящего, избавило бы его от самого себя.

«Я бился как рыба без воды».

Может, броситься под колеса экипажа? Может, броситься в воду?

Все было бы лучше, чем эта тоскливая безнадежность, которая с каждым днем все больше затягивает его. Зачем он живет? Чего он ждет от жизни?

«А коли не к кому, коли идти больше некуда», – спросит Мармеладов в «Преступлении и наказании».

Достоевский во власти страшного чувства: ему кажется, что ему больше незачем жить. Дорога, которой он шел, завела его в тупик. Он уже видит перед собой глухую стену. Еще несколько шагов – и он упрется в нее.