"Александр Дюма" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)

Часть III

Глава I Апогей

После недолгого периода привыкания отец и сын Дюма обрели ритм существования, который устраивал обоих. Любовь к литературе, роскоши и женщинам достаточно тесно объединяла их для того, чтобы оба были довольны и счастливы. Александр Второй восхищался Александром Первым как писателем и как человеком, а Александр Первый поощрял Александра Второго в том, чтобы он во всем подражал отцу. Селеста Скриванек, временно избранная хозяйкой дома, служила им экономкой и кастеляншей, занималась их одеждой – там галстук подошьет, здесь пояс у брюк расставит. При случае доводилось ей и написать несколько строк под диктовку хозяина дома – после того как ублажит его своими ласками.

Присутствие этой переписчицы на подхвате было далеко не лишним на этой фабрике по производству романов, которая теперь располагалась на просторной вилле, стоявшей на улице Медичи, на опушке парка Сен-Жермен-ан-Ле. В 1845 году за «Королевой Марго» последовал чудесный, гарцующий и ностальгический роман «Двадцать лет спустя», в котором постаревшие герои «Трех мушкетеров» ставят свою храбрость и свою изворотливость на службу Мазарини; затем был написан «Шевалье де Мезон-Руж» со множеством внезапных поворотов сюжета и, наконец, «Графиня де Монсоро» (продолжение «Королевы Марго»), где рассказывалось о происках герцога Анжуйского, намеревавшегося отнять корону у Генриха III, которого защищала толпа его миньонов и его дерзкий и уморительный шут Шико. Во время работы над этими тремя последними романами ему, как обычно, помогал скромный и безвестный Огюст Маке, который собирал материалы и придумывал эпизоды, тогда как Александр помешивал соус, добавлял пряности и специи и придавал блюду незабываемый вкус. Решительно из всех своих соавторов Дюма именно Маке считал наиболее полезным, деятельным и верным, пусть тот и держался чопорно. Он даже отказался в свое время нанять нового «негра», Жана-Батиста Жако, именовавшего себя Эженом де Мирекуром и предлагавшего ему свою помощь с подозрительной настойчивостью. Чутье редко его обманывало. И в самом деле – Мирекур, оскорбленный тем, что его отвергли, обратился в Общество литераторов, обличая поведение писателя, «чьи методы работы не оставляют другим авторам никакой возможности заработать себе на жизнь». Его протесты ни к чему не привели, и тогда он написал Эмилю де Жирардену, главному редактору «La Presse», требуя, чтобы тот изгнал из своей газеты мнимого великого человека, проникнутого «литературной меркантильностью», и взял на его место молодых и талантливых авторов, мечтающих развиваться. Но Жирарден ответил, что, поскольку он считается с желаниями своих читателей, которым очень нравится читать Дюма, у него нет ни малейшего основания отказывать им в этом удовольствии. Кроме всего прочего, в то время прибегать к помощи исследователей документов и поставщиков сюжетов было делом вполне обычным: кто из прославленных писателей, от Бальзака до Жорж Санд и от Сент-Бева до Гюго, мог бы поклясться в том, что ничем не обязан безвестному предшественнику?

Тем не менее Мирекур не желал признавать себя побежденным. Просмотрев книги записей Общества драматургов, он переписал имена всех тех соавторов, которые получали деньги, не будучи названными в афише, и напечатал небольшой текст с убийственным заголовком: «Фабрика романов: торговый дом Дюма и компания». В этом памфлете он утверждал, что Дюма – коммерсант, руководящий крупным предприятием, которое занято мистификацией, и заставляет изголодавшихся сочинителей писать тексты, которые затем подписывает своим именем, единолично прикарманивая доходы и узурпируя славу. Для каждого романа, для каждой пьесы он называл истинного создателя, скрытого за огромной подделкой мастера. Адольф де Левен, Анисе Буржуа, Гайярде, Жерар де Нерваль, Теофиль Готье, Мальфий, Поль Мерис, а главное – Огюст Маке выступили таким образом из тени. К этим конкретным обвинениям Мирекур прибавил насмешки и оскорбления, доходя до того, чтобы заявить: «Поскребите творчество господина Дюма, и вы найдете там дикаря. […] Он обедает, вытаскивая из золы обжигающие клубни картошки, которые ест, не счищая шкурку».

Нападение было столь свирепым, что даже враги Дюма растерялись. Бальзак, который презирал и ненавидел этого шумливого собрата по перу, написал: «Мне дали памфлет про „Торговый дом Дюма и компания“. Это до омерзения глупо, но это – печальная правда».

Уязвленный в своей писательской гордости, Александр 17 февраля 1845 года обратился в правление Общества литераторов и попросил коллег высказать свое суждение. «Есть ли какое-либо злоупотребление в союзе двух человек, объединившихся ради работы, объединившихся на основе особых условий, которые устраивали и по-прежнему устраивают обоих компаньонов? – пишет он. – А теперь зададим другой вопрос: повредил ли кому-нибудь или чему-нибудь этот союз?» И, желая доказать свою добрую волю, приводит список произведений, порожденных его сотрудничеством с Огюстом Маке: как минимум – сорок два названия! И ему нечего стыдиться. Он даже гордился этим взаимопониманием и согласием, царившими между ним и его товарищем по каторжному труду. Они ладили между собой и неплохо жили, они намерены продолжать то же и впредь. Неужели кто-нибудь упрекнет их в этой плодотворной взаимной симпатии? Подведя итоги для одного и другого, Дюма торжествующе заключил: «Вот пример того, что могут произвести два человека, которые, когда поодиночке, когда в сотрудничестве, привыкли работать от двенадцати до четырнадцати часов в день». Правление Общества литераторов, таким образом осведомленное, высказало порицание Мирекуру за то, что он оклеветал Дюма, «затронув его происхождение, его личность, его характер и его частную жизнь». Не удовлетворившись этой профессиональной реабилитацией, Дюма обратился в суд. Клеветническая брошюра была арестована, виновный был 15 марта 1845 года приговорен к двухнедельному тюремному заключению, извещение об этом появилось в газетах.

Но еще больше, чем эта официальная победа над злословием, Александра обрадовало письмо, которое он получил от Маке сразу после этой истории: «Дорогой друг, наше сотрудничество всегда обходилось без цифр и без контрактов. Доброй дружбы, честного слова нам было вполне достаточно, нас настолько это устраивало, что нам, написавшим полмиллиона строк о чужих делах, ни разу и в голову не пришло написать хоть словечко о своих. Но в один прекрасный день вы нарушили это молчание: вы сделали это для того, чтобы очистить нас от подлой и нелепой клеветы; вы сделали это для того, чтобы оказать мне величайшую честь, на какую я только мог надеяться; вы сделали это для того, чтобы объявить о том, что я написал вместе с вами множество произведений; ваше перо, дорогой друг, сказало слишком много: вы вольны меня прославить, но не платить второй раз. Разве вы не вознаградили меня за те книги, которые мы написали вместе? Если у меня нет контракта с вами, то и у вас нет контракта со мной; однако представьте себе, что я умру, дорогой друг, и не может ли тогда какой-нибудь непреклонный наследник, размахивая вашим заявлением, потребовать от вас того, что вы уже дали мне? Чернилам, видите ли, хочется чернил, вы заставляете меня марать бумагу. Я заявляю, что начиная с этого дня отказываюсь от всех прав собственности на следующие написанные совместно с вами произведения». И, перечислив следом за этим романы и пьесы, обязанные своим появлением его сотрудничеству с Дюма, Огюст Маке заключает: «Сохраните это письмо, если сможете, дорогой друг, чтобы показать его непреклонному наследнику, и скажите ему, что всю мою жизнь я был очень счастлив и очень польщен тем, что был сотрудником и другом самого блестящего из французских писателей. Пусть он поступает подобно мне!»

И наконец реванш, который взял Дюма над своими хулителями, довершила смелая статья Дельфины де Жирарден в «La Presse», в которой она обличала презрение критики и Французской академии по отношению к двум великим писателям, чья вина состояла в том, что у них было слишком много читателей: «Господа Бальзак и Александр Дюма пишут от пятнадцати до восемнадцати томов в год, им не могут этого простить». – «Но эти романы превосходны». – «Это не оправдание, их слишком много». – «Но они имеют бешеный успех». – «Это лишь усугубляет вину; пусть они напишут по одному-единственному, совсем маленькому и посредственному, который никто и читать не станет, вот тогда посмотрим. Слишком большой багаж мешает войти в Академию, правило то же самое, что и в саду Тюильри: не впускать тех, у кого слишком объемистые пакеты».

Дюма был доволен тем, что его объединили с Бальзаком в этом слове в защиту литературной плодовитости и своеобразия. То, о чем столь пылко писала Дельфина де Жирарден, он сам сто раз говорил тем, кто предпочитал еле капающую из крана тепловатую водичку щедрому излиянию потока. Сын поощрял его пристрастие к изобилию во всем: в сочинительстве, в делах и в любви. У него самого к этому времени было две любовницы: куртизанка Мари Дюплесси, которая, напишет он потом, «была высокой, очень изящной брюнеткой с бело-розовой кожей. Головка у нее была маленькая, продолговатые глаза казались нарисованными эмалью, как глаза японок, только смотрели они живо и гордо; у нее были красные, словно вишни, губы и прелестнейшие на свете зубки. Вся она напоминала статуэтку из саксонского фарфора».[79] Хрупкая, выглядевшая чистой и невинной в своих заманчиво декольтированных платьях, Мари Дюплесси при любых обстоятельствах украшала себя камелиями. Говорили, будто она больна чахоткой. Дюма-сын был в нее влюблен до безумия. Но в то же самое время он был любовником актрисы из Водевиля, Анаис Льевен, содержание которой, как говорили, «обходилось в две тысячи франков в месяц». Должно быть, платил отец, донельзя счастливый тем, что сын на него походит.

У Анаис, среди прочих ее достоинств, была страсть принимать у себя знаменитостей, художников, журналистов, писателей, но при этом она совершенно не заботилась о том, чтобы, приглашая к себе гостей, считаться с их тайными пристрастиями. На один из ужинов, который она устраивала у «Братьев-провансальцев» и на котором присутствовали Александр Дюма и его сын, она сочла возможным пригласить и Александра Дюжарье, управляющего газетой «La Presse», и Розмона де Боваллона, сотрудника «Globe». Однако два журналиста ненавидели друг друга с тех пор, как из-за колоссального успеха «Королевы Марго», печатавшейся в «La Presse», стремительно упали продажи соперничавшей с ней газеты «Globe». Сидя друг против друга, эти двое обменивались кисло-сладкими замечаниями. Вмешательства других приглашенных оказалось недостаточно для того, чтобы разрядить атмосферу, и после какого-то замечания, показавшегося ему особенно обидным, Дюжарье вызвал Боваллона на дуэль.

В назначенный для поединка день, 11 марта 1845 года, Боваллон, который был большим специалистом по части выяснения отношений с оружием в руках, убил Дюжарье. Однако секунданты упрекнули его в нарушении кодекса чести: он пробовал пистолеты перед поединком. Больше того, руководство «Globe» обвиняли в том, что Боваллону, известному своей меткостью в стрельбе, было поручено устранить редактора конкурирующего издания. Кое-кто заговорил об убийстве. Дело дошло до суда. Боваллон был оправдан, но после обжалования кассационный суд передал дело в следующем году на рассмотрение суда присяжных в Руане. Дюма и его сын были вызваны в качестве свидетелей. Они отправились в суд в открытой коляске. Обоих сопровождали любовницы: отца – очередная актриса Атала Бошен (сменившая к этому времени Селесту Скриванек), сына – Анаис Льевен. Когда коляска с обеими парами остановилась у здания руанского дворца правосудия, толпа зевак, узнав автора «Трех мушкетеров», принялась ему аплодировать. Он в полном восторге стал раскланиваться словно в театре. В зале суда представление продолжалось, и Александр развлекался вовсю, отвечая на вопросы судебного чиновника. «Профессия?» – спросил у него председатель суда. «Я назвал бы себя драматургом, не будь мы на родине Корнеля!» – ответил тот. Судья улыбнулся и с холодной насмешливостью заметил: «О, здесь существуют градации!» Боваллон был приговорен к восьми годам тюремного заключения.

Поведение обоих Дюма во время процесса, несомненно, позабавило любителей судебных инцидентов, но большинство присутствующих их развязность неприятно удивила. Местные газеты, как и парижские издания, сочли нелепым это цирковое представление, устроенное во время суда над человеком, которого обвинили в том, что он хладнокровно и предательски убил другого человека. Нестор Рокплан, который считался другом Дюма, писал своему брату Камиллу: «На этом процессе Дюма, который хотел выказать себя знатоком в вопросах чести, человеком рафинированным и завзятым бретером, навсегда скомпрометировал само понятие „джентльмен“, настолько он им злоупотреблял. […] Во время руанского процесса отец и сын Дюма и их дамы вели общее хозяйство».[80]

Эти волнения в публике нисколько не затрагивали спокойствия Александра. Вернувшись домой, в Сен-Жермен-ан-Ле, снова обосновавшись на улице Медичи, он присматривал за ходом работ на строительстве замка, который возводил для себя неподалеку оттуда, в Марли, и в соавторстве с Маке занимался переделкой своего романа «Двадцать лет спустя» в пьесу под названием «Мушкетеры». Им снова овладела честолюбивая мечта получить в свое распоряжение театр, где он был бы единственным хозяином и единственным поставщиком. Благодаря незабвенному Фердинанду он «заполучил» в 1836 году «Ренессанс», но тогда он должен был считаться с выдающимся компаньоном, каким был Виктор Гюго, и директором, Антенором Жоли, что сильно сковывало его свободу. Впрочем, «Ренессанс» вскоре затонул под собственной тяжестью после нескольких совершенно непредсказуемых провалов. Но не может ли он сейчас, опираясь на свою известность, потребовать дать ему собственный зал, собственную публику? Ему недоставало лишь покровителя в высших сферах, но, хорошенько пошарив в окружении короля, он, должно быть, такого найдет. А пока Дюма отдал своих «Мушкетеров» в Амбигю-Комик. Театр, конечно, второсортный, но он может удовольствоваться им, надеясь, что для следующего своего драматического опыта обзаведется чем-нибудь получше. Узнав о том, что пятый сын Луи-Филиппа, герцог де Монпансье, которому в то время исполнился двадцать один год, является большим поклонником его романов, Дюма послал юноше билеты на премьеру своей пьесы, которая назначена была на 27 октября.

В тот вечер успех «Мушкетеров» был полным и безоговорочным. Молодой герцог, хотя и несколько расстроенный сценой обезглавливания короля Карла Первого, напомнившей ему о гибели на эшафоте его родного деда, Филиппа Эгалите, тем не менее заявил, что в полном восторге от спектакля. Публика, увлекаемая его примером, бешено аплодировала этому новому творению любимого автора. Александр был до того доволен, что решил разделить триумф с излюбленным соавтором. Даже не предупредив об этом заинтересованное лицо, он попросил Меленга, который играл роль д’Артаньяна, после того как закончатся вызовы, объявить, что драма обязана своим появлением на свет «господам Дюма и Маке». Он был вознагражден за свой добрый поступок: неделей позже герцог де Монпансье, принимая его в Венсене, пообещал замолвить за него словечко перед отцом, попросить дать разрешение основать достойный автора «Мушкетеров» театр, которым тот лично руководил бы. Герцог сдержал слово, и растроганному до глубины души Александру показалось, будто в этом великодушном и благородном молодом человеке светится та же лучезарная доброта, что была свойственна его старшему брату Фердинанду.

Новый театр мог бы назваться Театром Монпансье, в знак уважения и благодарности тому, кто был первым его защитником. Луи-Филипп одобрил проект, но название его не устраивало: никогда заранее нельзя сказать, не прогорит ли театр, и он не желает, чтобы славное имя Монпансье было связано со столь ненадежным предприятием. А потому поладили на более невинном названии – Исторический театр. Добытая таким образом привилегия была передоверена Александром подставному лицу, Ипполиту Остейну, давно подвизавшемуся в управлении театральными делами.

Последний основал товарищество под руководством Веделя, бывшего директора «Комеди Франсез». Месяцем позже товарищество приобрело за шестьсот тысяч франков бывший отель Фуллона и кабачок «Срезанный Колос» на бульваре Тампль. Работы, руководить которыми было поручено архитекторам Дре и Сешану, были начаты незамедлительно. Пять этажей, две тысячи мест, сцена, достаточно просторная для того, чтобы по ней могла передвигаться толпа статистов. На фасаде выбиты барельефные изображения величайших гениев драматической литературы. «Вот оно, наше гранитное объявление!» – с обычной своей гордостью заявил Александр. Нестор Рокплан, неизменно скептически настроенный, посмеивается над ним: «Дюма утверждает, что он уже заказал декорации для семи пятиактных пьес, которые написал недели две тому назад, ужиная с любовницей. Веселость, беспечность, прожектерство, остроумие, безалаберность, безрассудство этого малого, его цветущее здоровье и плодовитость совершенно феноменальны».[81] Таким образом, даже те, кто считал его наполовину помешанным, не могли не склониться перед его жизненной силой и его изобретательностью. Поскольку Дюма не мог ждать долгие месяцы, пока Исторический театр, избавившись наконец от лесов, будет готов принять его творения, он решил снять театр в Сен-Жермен-ан-Ле, где ставили бы написанные им комедии. Главным в его глазах было не дать публике ни на день о нем забыть, сделать так, чтобы его имя неизменно звучало в ушах французов, чтобы о нем как можно чаще говорили в салонах, в кафе, в редакциях газет. В стремлении предотвратить возможное охлаждение читателей он издает «Бастарда де Молеона» и спешно сочиняет волнующие, приправленные магнетизмом и магией приключения Джузеппе Бальзамо.

Но тут до него дошли слухи о странной инициативе правительства. Завоевание Алжира было практически завершено, несмотря на редкие вылазки отрядов Абд-эль-Кадера, и король считал, что неплохо было бы отправить туда колонистов, которым было бы вменено в обязанность приобщать дикие племена к европейской цивилизации и заставить природные богатства этой страны приносить доход. Несмотря на выгоды, которыми заманивали желающих уехать, очень немногие французы решились ими воспользоваться. Министр народного просвещения Нарсис Ашиль де Сальванди был этим весьма обеспокоен. Внезапно он сообразил, что Александр Дюма с его хорошо известной словоохотливостью мог бы помочь ему вербовать добровольцев. Достаточно было бы отправить писателя за море и убедить его привезти оттуда «дорожные впечатления», достаточно заманчивые для того, чтобы убедить сотни читателей попытать счастья. Сказано – сделано: министр пригласил Александра на обед и без долгих предисловий предложил ему поехать в Испанию на свадьбу герцога де Монпансье и инфанты Луизы-Фернанды, а затем отправиться в Алжир, осмотреть страну и написать об этом путешествии живописный очерк, который будет напечатан в газетах. Дюма никогда не мог устоять перед соблазном путешествовать. Несмотря на строительство Исторического театра, который постепенно вырастал, камень за камнем, несмотря на еще не завершенного «Жозефа Бальзамо», он принял предложение. Но все же выставил одно условие, и непростое: в его распоряжение должны были предоставить корабль из королевского флота. Человек, занимающий такое положение, провозгласил он, не может плавать на торговой посудине. Речь идет о престиже Франции, которую ему поручено представлять. Сальванди, поначалу оторопевший от запросов гостя, согласился обсудить это на Совете министров. В конце концов требования этого сумасбродного Дюма были удовлетворены. Ему решили не только предоставить судно, но еще и финансировать его поездку. Чего только не сделаешь ради того, чтобы привлечь внимание французов к заморским территориям!

Раздраженный этой новой милостью, оказанной и без того чрезмерно обласканному публикой собрату по перу, Виктор Гюго пишет в «Пережитом» («Choses vues»): «Александра Дюма послали в Испанию присутствовать в качестве историографа на свадьбе герцога Монпансье. Вот как добывали деньги на это путешествие: полторы тысячи франков отпустило министерство просвещения из фонда „Поощрения и помощи литераторам“, еще полторы тысячи – из фонда „Литературных поручений“, министерство внутренних дел выдало три тысячи франков из кассы особого фонда, господин де Монпансье – двенадцать тысяч франков. Получая деньги, Дюма сказал: „Ну что ж, этого, пожалуй, хватит, чтобы уплатить проводникам“».[82]

Газеты, по обыкновению своему зубоскаля, тоже писали о том, что богатейший автор «Мушкетеров» отправляется исполнять обязанности «историографа» на свадьбе герцога де Монпансье за государственный счет. Между тем для Александра поездка в Испанию представляла собой лишь незначительный эпизод его путешествия. Главным для него самого было продолжение, открытие Алжира, прославление колонизаторской деятельности Франции. Когда есть такая цель, денежные вопросы, пусть даже речь идет о больших деньгах, оказываются второстепенными. Александр готов был, если потребуется, приплатить из собственного кармана. Впрочем, он не намеревался путешествовать в одиночестве. Его должны были сопровождать сын, Огюст Маке и художник Луи Буланже. Но ему необходим был слуга, по возможности – цветной. Ресторатор Шеве порекомендовал ему негра, владевшего пятью языками, в числе которых был арабский. Эта черная жемчужина в Сомали откликалась на поэтическое имя Росный Ладан, однако в Париже его называли попросту Поль. Внешность у него была приятная, он казался неглупым, но проявлял нескрываемое пристрастие к рому. По расчетам Александра, восемнадцати тысяч франков, выделенных правительством, не могло хватить на оплату поездки четырех человек по негостеприимным краям. Менее скупой, чем государство, считавшее, будто дает ему работу, он продал на сорок тысяч франков акций железных дорог, чтобы не пришлось побираться в пути.

Третьего октября 1846 года, в шесть часов вечера, маленький отряд поездом выехал из Парижа. Затем, пересев в дилижанс, добрались до Бордо, где Александр нанял экипаж, чтобы передвигаться быстрее.

Утром девятого числа он прибыл в Мадрид – как раз вовремя, чтобы десятого присутствовать на свадьбе герцога де Монпансье и инфанты Луизы-Фернанды. Сразу после этого события обоих Дюма закружил вихрь, в котором чередовались спектакли, фейерверки, балы, народные праздники и бои быков. Посещение Эскуриала, обед во дворце в обществе епископов, камергеров и испанских грандов произвели на Александра куда меньшее впечатление, чем бои на арене между несущими смерть матадорами и животными, чья кровь лилась на песок. Ему казалось, что эта жестокая забава отвечает его собственной природе, жаждущей опасностей и славы. Он чувствовал себя на месте здесь, в этой примитивной и вместе с тем театральной обстановке. К тому же все испанцы, говорившие по-французски, им восхищались. Должно быть, они угадали в нем человека своей породы. Инстинктивно они прозвали его Амо, что означает «хозяин, руководитель, владелец». Он, давно уже ставший кавалером ордена Изабеллы Католической, внезапно оказался награжденным еще и орденом Карла III. Осыпанный почестями, он вместе с сыном и друзьями продолжил путь к югу. К этому времени маленький отряд пополнился двумя французами: один из них – художник-карикатурист Эжен Жиро, второй – Дебароль, «человек с ружьем», нелепый чудак, который не мог пропустить ни одной крысы, ему непременно надо было в нее прицелиться. Толедо, Гренада, Кордова поочередно принимали путешественников, которые восторгались монументами и пейзажами, но на все лады проклинали испанскую кухню. В Севилье, во время бала, Дюма был покорен движениями танцовщиц, чьи тела изгибались так сладострастно, что казалось, будто это они своими бедрами, грудями, спиной, животом производят ту самую любовную музыку, которая сопровождала танец. Какой урок для французских женщин, ставших жертвами ложной стыдливости! Они не умеют воспламенять, как здешние женщины, повинуясь требованиям крови. Как жаль, что уже пора уезжать!

В порту Кадиса участников экспедиции ждал обещанный Сальванди корвет «Стремительный» («Vèloce»), и они вместе со своим багажом поднялись на борт. Двадцатого ноября корабль вышел в море. Александр осознал, что теперь, после полутора месяцев всевозможных развлечений, начинается наконец его истинная миссия: он откроет для себя Африку, воздаст должное героизму французских солдат и побудит соотечественников устремиться искать счастья на этой пока еще нетронутой земле. Но его собственный сын откололся от остальных, он остался в Кордове, где его удерживали мимолетные любовные увлечения. Что ж, ничего не поделаешь! Придется несколько дней обходиться без него. Двадцать первого ноября путешественники высадились на берег в Танжере и немедленно приняли участие в охоте на кабана вместе с одним англичанином и еще одним французом – и тот, и другой были канцлерами своих посольств, английского и французского. Слуги, сопровождавшие караван, были арабами или неграми, лошадей напрокат давали евреи, к которым очень плохо относились мавры-загонщики – прочесывая кусты, с тем чтобы выгнать оттуда кабана, они кричали: «Выходи-ка оттуда, паршивый еврей!»

Это восклицание, переведенное с арабского языка на французский Полем, странствующим слугой, привело Александра в негодование. Дюма, ставивший себя самого, мулата, выше чистокровных негров, считал, что евреи вправе претендовать на уважение, поскольку свое положение и свое богатство завоевали «в битве, длившейся восемнадцать веков». Мысль об этом соединялась у него с почти бессознательным ощущением, что в Марокко местное население питает к захватчикам-чужеземцам непримиримую ненависть. И путешественники очень скоро вернулись на корабль, спеша отправиться в Гибралтар, где их ждал, чтобы его подобрали, молодой Дюма, завершивший к этому времени свои краткие любовные приключения. Когда он присоединился к остальным, оказалось, что своему кордовскому опыту Александр-младший обязан не только воспоминаниями об экзотическом романе, но и длинной поэмой. Отец, прочитав это сочинение, решил, несмотря на то что стихи были слабыми, все-таки его напечатать. Это должно было стать первым шагом его сына на том пути, который ему самому с каждым днем приносил все больше славы.

Следующий заход в порт был сделан ради того, чтобы обнять французских пленников, которых отпустил, получив за них выкуп, Абд-эль-Кадер после битвы при Сиди-Брагиме. Александр благоговейно выслушал рассказ о страданиях, которые пришлось перенести пленным, и о том, как они впоследствии отомстили мучителям. После банкета, на котором председательствовал Мак-Магон, Дюма и его спутники вернулись на «Стремительный».

Тридцатого ноября перед ними возник Алжир с его французскими постройками, которые уже тогда «исказили восточный облик города». Бюжо только что отбыл оттуда в Оран с инспекционной поездкой вместе с несколькими депутатами, и в отсутствие маршала контр-адмирал Риго позволил Дюма и остальным отправиться на «Стремительном» в Тунис. В Тунисе, поскольку бей отсутствовал, Александра принял бей лагеря Сиди-Мохаммед и вручил ему очередной орден, украсивший грудь прославленного писателя, которому хотелось иметь столько же наград, сколько пьес и романов числилось в списке его произведений. В Карфагене он посетил «гробницу святого Людовика», украшенную каменной резьбой в национальном стиле: это творение было делом рук тунисского скульптора Юниса. Теперь этот необыкновенно искусный мастер трудился над будущей гробницей Сиди Мохаммеда. Александр отправился взглянуть на него за работой и пришел в неистовый восторг при виде изощренной отделки надгробного памятника. После чего немедленно решил пригласить Юниса во Францию, чтобы тот устроил в его замке в Марли мавританскую комнату. Юнис согласился, но прежде он должен был закончить украшать место будущего упокоения Сиди Мохаммеда. Однако Дюма ждать не умел. Он поделился своими намерениями с Сиди Мохаммедом, который поначалу заставил себя упрашивать: ему не хотелось даже на несколько дней расставаться с художником, призванным способствовать его посмертной славе. Желая убедить его, Александр воскликнул: «Конечно, ты прав, твоя светлость, но ты сейчас все поймешь. Для тебя он строит гробницу, – я хочу, чтобы он отделал для меня комнату. В моей комнате я поселюсь при жизни, ты будешь обитать в твоей гробнице лишь после смерти, естественно, тебе спешить некуда, и ты должен уступить мне свою очередь». Бей, отчасти убежденный его словами, в конце концов смирился, и Юнис получил свой паспорт.

«Стремительный» снова вышел в море. На этот раз Александр твердо намерен был телом и душой отдаться своей миссии патриотической информации и пропаганды. В Боне, в Константине он собрал обильный урожай военных рассказов, страшных историй о зверствах, которыми грешили оба лагеря, а также забавных наблюдений за нравами населения. Желая отдать дань местному колориту, он купил в Сторе злобного грифа по кличке Югурта, предназначенного для зверинца, который он устраивал в своем замке. Вернувшись в Алжир, он посетил вернувшегося тем временем Бюжо, который встретил его с высокомерным лукавством: «Ах, так это вы, господин захватчик судов!» Бюжо явно пришел в ярость, узнав, что штатский позволяет себе путешествовать за государственный счет на корабле, принадлежащем королевскому флоту. Но Дюма решил, что какому-то там маршалу не подобает указывать, как себя вести, писателю его масштаба. «Господин маршал, – ответил он, – я подсчитал вместе с капитаном, что со времени моего отъезда обошелся правительству в одиннадцать тысяч франков, которые пошли на уголь и продовольствие. Вальтер Скотт во время своего путешествия в Италию обошелся английскому адмиралтейству в сто тридцать тысяч франков, так что французское правительство должно мне еще сто девятнадцать тысяч!» Бюжо, несмотря на то что довольно скептически выслушал рассуждения этого писателя, считавшего, что перо на весах государства весит больше, чем сабля, пригласил Александра сначала на ужин, а затем на множество местных праздников, с тем чтобы он мог ознакомиться с обычаями огромной страны, где постепенно налаживалась мирная жизнь.

Восхищение, которое вызывали у Дюма его открытия, не мешало ему увидеть и понять, насколько несправедливо порабощение алжирцев завоевавшей страну Францией. «Мы оттеснили их в горы, – пишет он, – мы отняли у них их владения, а взамен дали союз с нами. Должно быть, для них это очень почетно, но, с точки зрения людей, считающих себя естественными собственниками земли, возможно, этого недостаточно». Неужели французское правительство, пославшее писателя в Алжир для того, чтобы он воспел героизм французских войск и отеческую заботу французского руководства, удовольствуется этими уклончивыми и даже, можно сказать, критическими замечаниями? Дюма подобные соображения нисколько не заботили. Он один, думал он, настолько же способен разобраться в положении в стране, насколько все министры вместе взятые.

Небольшое разочарование: Бюжо не позволил Дюма вернуться во Францию на «Стремительном», и ему пришлось плыть домой за свой счет на пассажирском судне под названием «Ориноко». Вся компания, к которой теперь присоединились еще Юнис, его маленький сын Мохаммед и гриф Югурта, поднялась на борт. Четвертого января 1847 года, встретив Новый год в море, путешественники прибыли в Тулон. Думая о близящейся встрече с родной землей, Александр, еще окутанный видениями Африки, чувствовал тревогу, смешанную с печалью. «В полной противоположности с тем, что мне следовало бы испытывать, – писал он, – у меня всегда сжимается сердце, когда после долгого путешествия я снова ступаю на французскую землю. Дело в том, что во Франции меня ждут мелкие враги и застарелая ненависть. Тогда как, напротив, стоит поэту пересечь границу Франции, и он превращается при жизни в умершего, который присутствует на суде будущего. Франция – это современники, иными словами – зависть. Чужая сторона – это последующие поколения, то есть правый суд».

Вот как раз с «правым судом», с правосудием, ему и предстояло столкнуться, едва успев разобрать багаж на вилле в Сен-Жермен-ан-Ле. Затянувшееся отсутствие помешало Дюма представить в оговоренный срок заказанные несколькими газетами романы с продолжением. Жирарден из «La Presse» и Верон из «Le Constitutionnel» подали на него в суд за несоблюдение контракта. Не дав им текстов, он не только лишил их денежной выгоды, не только ущемил их интересы, но и дискредитировал в глазах читателей. Необходимо было возместить причиненный ущерб.

Тридцатого января Дюма намеревался сам выступить в свою защиту перед судьями. Вот это событие! Публика повалила толпой. В половине первого двери распахнулись, и любопытные потоком хлынули в зал суда. Наконец появился и сам Дюма. Он выглядел величественно со своей львиной гривой и взглядом римского императора, но он сильно растолстел в последнее время. И очень жаль! – единодушно решили дамы. Повернувшись ко всем этим людям, собравшимся здесь, чтобы его послушать, он широко взмахнул рукой. Человек, обладающий таким талантом, как у него, не нуждается в помощи адвоката! Кто может сказать о нем лучше, чем он сам? Началось разбирательство дела, и с самого начала он принялся раскатистым голосом себя защищать. Да, конечно, он не сдержал всех своих обещаний, но у него есть оправдания: «За восемнадцать месяцев я написал сто пятьдесят тысяч строк. Я нечеловечески устал. Здоровье мое пошатнулось. Мой доктор сказал, что я страдаю неврозом. Он посоветовал мне развеяться, отправившись путешествовать. […] Стало быть, выполнение контракта было прервано обстоятельствами непреодолимой силы». Королевский прокурор проявил снисходительность к ответчику: «Господину Дюма нетрудно будет рассчитаться с долгами, для этого ему достаточно снова взять в руки перо». Девятнадцатого февраля решением суда Дюма был приговорен к тому, чтобы через восемь месяцев представить Жирардену восемь томов и шесть томов Верону – через шесть месяцев. Кроме того, оба истца разделят между собой шесть тысяч франков в качестве возмещения ущерба. Поначалу ошеломленный перспективой предстоявшего ему каторжного труда, Александр сделал кое-какие подсчеты и успокоился: дело оказалось не таким уж невозможным. Он сделает все намеченное: «La Presse» получит его «путевые впечатления» «Из Парижа в Кадис», «Le Constitutionnel» утешится отличным романом «Сорок пять», а «Веку», который вообще-то к делу отношения не имел, достанется замечательный роман с продолжением «Виконт де Бражелон».

Однако, отрабатывая повинность, Александр должен был одновременно готовиться к открытию Исторического театра, назначенному на 20 февраля 1847 года. Первым спектаклем в его афише стояла «Королева Марго». Но, может быть, Дюма совершил ошибку, решив отдать в этой пьесе роль старой Екатерины Медичи девятнадцатилетней актрисе Беатрис Персон? Правда, та пообещала загримироваться как следует и обезобразить себя в соответствии с ролью. А она такая прелесть, когда играет старушек, с ее-то детским личиком! Александр всеми возможными способами давал ей это понять. А пока он забавлялся с ней любовными играми в своей временной парижской квартире, Селеста Скриванек по-прежнему вела хозяйство на вилле на улице Медичи, в Сен-Жермен-ан-Ле, и надеялась, что вскоре будет царствовать полноправной хозяйкой в замке, который строился в Марли. Тем временем «Королева Марго» продолжала репетироваться полным ходом, доводя актеров до изнеможения, поскольку пьеса вышла непривычно длинной. Только бы публика захотела вытерпеть столь утомительный спектакль!

Одиннадцатого февраля, когда Дюма был занят внесением последних поправок перед премьерой, кто-то бросился к нему и отвлек от работы, размахивая версткой «Вестника» («Le Moniteur») и крича во все горло: «Читайте! Читайте!» Удивленный Александр выхватил из рук гонца пахнущий свежей типографской краской листок и прочел, что во время бурного заседания в палате депутатов к правительству обратился с запросом по его поводу депутат Кастеллан. «Я узнал, – заявил тот, – что сочинитель романов с продолжением был облечен миссией исследовать Алжир. Судно, принадлежащее королевскому флоту, было послано из Кадиса, чтобы взять на борт этого господина. Позволено ли мне сказать, что было нанесено оскорбление чести флага? Напомню, что перед тем этот корабль был подготовлен к тому, чтобы принять короля». Военно-морской министр попытался оправдаться, ссылаясь на то, что лицу, о котором идет речь, было дано «особое поручение». Это объяснение вызвало шквал возмущения и смеха в зале заседаний. Депутаты Мальвиль и Лакросс возмущались громче всех. Кастеллан вопил: «Правда ли, что министр сказал: „Дюма откроет господам депутатам Алжир, о котором они ничего не знают?“» Сальванди смело признался в том, что действительно произнес такие слова. Среди всего этого шума имя Дюма жестоко осмеивалось. Александр не мог такого стерпеть и немедленно отправил свой ответ в газеты, напечатавшие отчет о заседании. «Человек, который плыл на „Стремительном“, – это человек, никогда ничего не говоривший, кроме того, что есть на самом деле; впрочем, ему не было надобности что-либо говорить, поскольку все было указано в его паспорте, и этот паспорт, выданный министерством иностранных дел и подписанный Гизо, был в руках у капитана. А теперь поговорим о том, в каких условиях, при каких обстоятельствах выполнял он свое особое поручение. Он оставил ради этого самые важные дела, потерял три с половиной месяца своего времени и добавил двадцать тысяч франков собственных денег к тем десяти тысячам, которые выдал ему господин министр народного просвещения. Что же касается „Стремительного“, который был предоставлен мне, как говорят, неожиданно, он был действительно выслан за мной в Кадис господином маршалом Бюжо. Было отдано распоряжение взять меня на борт, меня и тех, кто меня сопровождает, либо в самом Кадисе, либо в любом другом месте побережья, где я мог находиться и куда ему следовало за мной отправиться. Когда я, в отсутствие маршала Бюжо, прибыл в Алжир, „Стремительный“ был на восемнадцать дней предоставлен в мое распоряжение. Я был волен отправиться на „Стремительном“ в любое место, куда пожелаю. Это распоряжение не было ошибочным, это распоряжение не было недоразумением, это распоряжение было отдано господином контр-адмиралом Ригоди». Однако Дюма не мог довольствоваться тем, что ответил своим обидчикам на страницах газет. Он желал объясниться с оружием в руках. Мальвиль, публично его оскорбивший, получил от него хлесткое послание: «У депутатов есть свои привилегии, у парламента есть свои права; однако всякая привилегия и всякое право имеют свои границы. По отношению ко мне вы эти границы преступили. Я имею честь требовать от вас удовлетворения». Затем Александр написал Виктору Гюго, которого просил быть его секундантом. Негодование отца передалось и сыну, и младший Дюма вызвал на дуэль Лакросса. Огюст Маке, не желая оставаться в стороне, послал вызов Кастеллану. Три поединка по одному и тому же поводу – лучше не придумаешь! Увы! Понятие о чести во Франции начало утрачиваться. Все три депутата высокомерно ответили, что драться не станут, поскольку им претит делать рекламу господину Дюма и к тому же они защищены «парламентской неприкосновенностью».

Разочарованный тем, что все трое уклонились от поединка, Александр еще больше был разочарован поведением журналистов, которые, напечатав его открытое письмо, воздержались от того, чтобы его поддержать. И снова неустрашимая Дельфина де Жирарден одна устремилась на помощь великому человеку, которого истязали карлики.

«У господина Дюма есть в его ошибках не одно прекрасное и серьезное оправдание, – пишет она в „La Presse“. – Прежде всего это пыл его воображения, жар его еще недавно африканской крови; и потом у него есть оправдание, какое есть не у всех, – ему кружит голову его слава… А как бы вы повели себя, вы, все прочие люди, считающие себя благоразумными, если бы вам вдруг предложили платить по три франка за строчку ваших скучных каракулей? О, какими бы вы сделались заносчивыми! До чего высокомерно стали бы держаться! Так будьте более снисходительны к неумеренным проявлениям его гордости. Но если мы находим оправдания оплошностям господина Дюма, то оправданий выпаду, совершенному против него в парламенте господином де Кастелланом, мы не найдем. Как только может молодой депутат, слывущий умным человеком, нападать на писателя, чей талант сомнений не вызывает?.. С каких пор талантливому человеку ставят в вину легкость, с которой он пишет, если эта легкость ни в чем не умаляет совершенства его произведений? […] Быстрота, с которой он сочиняет, напоминает скорость передвижения по железной дороге. У той и другой одни и те же принципы, одно и то же ту и другую порождает: предельной легкости добиваются, преодолев огромные трудности. […] Каждый том, написанный им, представляет собой плод огромного труда, бесчисленных исследований, разностороннего образования. […] Прибавьте к этому искрящееся остроумие, неистощимую веселость и неисчерпаемое красноречие, и вы прекрасно поймете, что, обладая подобными способностями, человек может в своей работе достичь невероятной скорости так, чтобы при этом ни разу не принести в жертву ей безупречности построения, нигде не поступившись совершенством и основательностью своего творения. И такого человека смеют называть господином (избегая произносить его имя)! Но просто господин – это некто безвестный, так обозначают человека, никогда не написавшего ни одной хорошей книги, никогда не совершившего ни одного прекрасного поступка, не сказавшего ни одной прекрасной речи, человека, о котором не ведает Франция и о котором никогда не слышала Европа. Конечно, господин Дюма в меньшей степени маркиз, чем господин де Кастеллан, но господин де Кастеллан куда в большей степени [заурядный] господин, чем Александр Дюма».

Александр перестал сожалеть о несостоявшихся дуэлях. Благодаря статье Дельфины де Жирарден его гонители получили по заслугам. А весь этот шум, поднявшийся вокруг его особы, привлек внимание к Историческому театру.

С вечера 19 февраля, накануне его открытия, к окошечку кассы выстроилась длинная очередь. К счастью, зима выдалась теплая, и толпа стояла терпеливо. Этот приток зрителей привлек продавцов бульона, которые переходили от одного к другому, дешево предлагая свое варево; затем появились торговцы с еще теплыми булочками и разносчики охапок соломы, предназначенных для тех, кому хотелось иметь подстилку, чтобы провести ночь на тротуаре. С наступлением рассвета ближайшие к театру кафе выслали на улицу официантов, снабженных бидонами горячего кофе с молоком. Потягивая утреннее питье, стоявшие в очереди за билетами слушали уличного певца, импровизированными куплетами откликнувшегося на выдающееся событие. Дожидаясь открытия кассы, в очереди смеялись и болтали друг с другом. Но, едва двери театра открылись, тут же началась давка. Однако если дешевые места брали приступом и расхватали в минуту, то в ложах осталось несколько свободных кресел. Светских людей отпугивала заранее объявленная длительность представления. Занавес, который поднимется в шесть часов вечера, должен был опуститься окончательно лишь в три часа ночи. В течение девяти часов подряд голодные зрители должны были питаться лишь событиями драмы, где предательство, преступления и любовь сменялись в бешеном темпе. Читатели полюбили роман, и еще больше они полюбили пьесу, став зрителями. Молодой герцог де Монпансье и его испанская супруга, сидя в своей ложе, зааплодировали первыми. К ним присоединились остальные, зал обезумел от восторга, поднялся шквал аплодисментов. Оголодавшие зрители были счастливы. Они бы с удовольствием съели самого Дюма, если бы им поднесли его сейчас на блюде. На улице певец распевал куплеты, в которых прославлял автора «Мушкетеров» и его театр, окрестив его с ходу «Театром Дюма».

Александр поинтересовался суммой сборов, которая оказалась более чем внушительной. Слава и деньги были для него неразделимы, и, если бы пришлось выбирать что-то одно, он почувствовал бы, что разрывается на части. В предвидении грядущих доходов он оговорил в контракте, заключенном с Остейном, свои права на все пьесы, независимо от того, подписаны ли они его именем, какие будут идти на сцене Исторического театра. По его подсчетам, эта финансовая комбинация должна была приносить ему сто пятьдесят тысяч франков в год. И она будет сопровождаться ростом его известности у зрителей, собратьев по перу и журналистов. Постоянно жаждущий почестей, Дюма не упускал ни единого случая оценить собственную популярность. Так, отправившись на похороны мадемуазель Марс, скончавшейся 20 марта 1847 года, он был приятно удивлен тем любопытством, какое вызвало в толпе его появление. Все головы повернулись в его сторону, его имя перелетало из уст в уста, еще немного – и люди начали бы аплодировать. Виктор Гюго, которого никто из присутствующих, казалось, не узнавал, не мог скрыть жгучей досады. Он – академик, он – пэр Франции, и что же? Современники явно предпочитают ему этого литературного выскочку. Их беспримерное легкомыслие, их неразумие вполне соответствуют невероятной хвастливости того самого человека, который так давно водит их за нос. И Гюго яростно пишет в «Пережитом»: «Этому народу требуется слава. Когда у него нет ни Маренго, ни Аустерлица, он хочет и любит всяких Дюма и Ламартинов».

Что касается самого Александра, ему никогда не казалось, будто он забрался слишком высоко, в погоне за успехами всякого рода он не желал ни малейшей передышки, не знал ни минуты покоя. С нетерпением избалованного ребенка он ждал того дня, когда его замок Монте-Кристо будет наконец достроен и он сможет устроить в нем новоселье. Заставляя как можно быстрее завершить работы, он выбрал день 27 июля 1847 года, через три дня после своего дня рождения, в который ему исполнилось сорок пять лет, для того, чтобы показать друзьям сказочную обстановку, в какой отныне будет протекать его жизнь и будут создаваться его произведения.

Главное здание, к которому по бокам были пристроены две башенки, а над крышей поднимался целый лес флюгеров, было отчасти навеяно стилем Возрождения. На фасаде, в каменных медальонах, размещались изображения гениальных авторов всех эпох и из всех стран. Гомер и Вергилий, Шекспир и Расин, Данте и Мольер, Байрон и Гюго – не меньше дюжины писателей стерегли приют собрата. Над входной дверью – герб Дюма и его девиз: «Я люблю тех, кто любит меня». Внутри, на трех этажах, на каждом из которых было по пять комнат, царило невероятное нагромождение предметов, где драгоценная мебель соседствовала с ятаганами, эспадронами, средневековыми реликвиями и полотнами великих художников. Переходя из комнаты в комнату, посетитель пересекал все эпохи и все страны и вскоре, затерявшись среди этого грандиозного беспорядка, среди этой выставленной напоказ безвкусной роскоши, переставал понимать, где находится: не оказался ли он ненароком в музее или на складе театральной бутафории?

Для себя, чтобы не мешали работать, Александр велел построить в двух сотнях метров от замка готический павильон с донжоном, окруженный заполненным водой рвом, через который перекинули маленький подъемный мост. На камнях были высечены названия произведений Дюма – для того, чтобы подкреплять его уверенность в собственной значимости и подстегивать воображение. Лазурный потолок единственной комнаты первого этажа украшала россыпь сияющих звезд. Над богато украшенным резьбой камином поместили рыцарские доспехи. Когда писатель уставал работать, он мог подняться по винтовой лестнице на второй этаж, чтобы немного отдохнуть в келье, где стояла железная кровать. Наверху у него размещалась дозорная площадка, наблюдательный пост: забравшись туда, Дюма видел с высоты свой английский парк и приветствовал гостей, которые неспешно прогуливались, пока он в поте лица зарабатывал деньги на то, чтобы достойно их принимать.

Леон Гозлан был совершенно очарован псевдоисторической кричащей роскошью поместья Дюма. «Эту жемчужину архитектуры, – писал он, – я могу сравнить разве что с замком королевы Бланш в лесу Шантильи и домом Жана Гужона… Здание не принадлежит ни к одной определенной эпохе, его нельзя отнести ни к античности, ни к Средневековью. Здесь можно увидеть резные орнаменты, какие встретишь только на мавританских плафонах Альгамбры: переплетение углубленных линий, в целом создающее впечатление и иллюзию роскошного кружева. Меня эти орнаменты привели в полный восторг. Даже в Трианоне не найти ни одного плафона, сравнимого с тем, который тунисец [Юнис] создал для Монте-Кристо».[83] И даже Бальзак, большой знаток архитектурных извращений и отклонений, со своей стороны, напишет Эвелине Ганской: «Ах, Монте-Кристо – это один из самых прелестных загородных домов, какие когда-либо строились, это самая великолепная бонбоньерка на свете! Дюма уже потратил на свой замок больше четырехсот тысяч франков, и ему понадобится еще сто тысяч, чтобы его закончить. […] Если бы вы могли его увидеть, вы бы тоже пришли от него в восторг. […] Если коротко, то это загородный дом времен Людовика XV, но выстроенный в стиле Людовика XIII с элементами убранства эпохи Возрождения!»[84]

По случаю торжественного открытия своего весьма причудливого шедевра Александр пригласил на обед шестьсот друзей. Обед был заказан в знаменитом ресторане Сен-Жермен-ан-Ле – в «Павильоне Генриха IV». Столы расставили на лужайке. В курильницах задымились благовония. Дюма расхаживал среди гостей, поперек живота – тяжелая золотая цепь, сюртук – в орденах. Время от времени он пожимал руку кому-нибудь из друзей, с кем-то перекидывался двумя-тремя словами, галантно целовал пальчики той или иной даме. Все здесь любили его, он сам любил всех – он никогда в жизни не был так счастлив. И всем этим необычайным счастьем, всем этим блаженством он был обязан только перу и бумаге!

Праздник продолжался до рассвета. А едва гости разошлись, Александр немедленно вернулся к своему радостному, своему каторжному труду…

Жизнь в замке Монте-Кристо сразу же пошла по раз и навсегда установленному и незыблемому расписанию. Утром, наскоро выпив чаю, Дюма в простых тиковых штанах и одной рубашке садился за работу. Он, когда-то такой стройный, теперь отрастил живот, который упирался в край стола, мешая приблизиться к рукописи. Когда в кабинет заявлялся гость, Александр, не прекращая работы, протягивал ему левую руку. И только если назойливый посетитель прямо обращался к нему, он неохотно откладывал перо, несколько минут внешне беспечно болтал с ним, но затем выпроваживал и вновь склонялся над текстом. Даже в тех случаях, когда разговор с кем-нибудь увлекал Александра, он не переставал думать о книге, которую в это время писал. Посетитель наконец уходил – и фразы, словно сами собой, легко выстраивались на бумаге. К одиннадцати здесь же, в кабинете, накрывали круглый столик на одной ножке, с боем часов писателю подавали скромный завтрак. Он быстро подкреплялся, запивая еду сельтерской водой, и возвращался к прерванной главе. А гости, с которыми он едва успевал поздороваться, тем временем пировали в парадной столовой: повару было приказано принимать их по-королевски. Впрочем, иногда Александр, сам страстно увлекавшийся кулинарией, решал побаловать посетителей Монте-Кристо каким-нибудь фирменным блюдом: он ревниво хранил в памяти множество рецептов, и ничто не могло порадовать его больше, чем вид гостей, наслаждающихся каким-нибудь яством, секрет приготовления которого был известен ему одному. Глядя на то, с каким аппетитом они уписывают его стряпню, он радовался и гордился точно так же, как наблюдая за зрителями, которые, затаив дыхание, смотрят представление одной из его пьес. Все для Дюма превращалось в театр или в роман. Даже сама жизнь. Нет, прежде всего – жизнь! Литература, вкусная еда, дела, красивые женщины – до чего же это весело: заниматься всем сразу и выигрывать всегда и везде!