"В краю родном, в земле чужой" - читать интересную книгу автора (Иваниченко Юрий)ГЛАВА 3Змеюка Танька, уже одетая, сняла трубку и, семь раз цокнув ухоженными коготками по кнопкам, набрала номер. Три гудка; на четвертом в трубке щелкнуло и раздался спокойный голос Вадима. Не так щелкнуло. Или так, но не совсем. Татьяна молча положила трубку, проверила, есть ли двушки в сумочке и выскользнула из квартиры. «Как это? Береженого Бог бережет, а не береженого конвой стережет». Очень вряд ли, что Рубан допустит прослушивать их квартирный телефон, но достаточно, если прослушивается телефон Вадима. Откуда звонят — сразу будет известно. Цепкая, звериная память Татьяны сохраняла обрывки разговоров, рекламу, строки газетных заметок. Знала возможности, знала опасности. Если промолчать в трубку — можно подать, что просто ошиблась номером. Но если говорить, могут вычислить, кто говорил. Однозначно. И тогда объяснять станет совсем трудно. Татьяна бегло, неточно оглядела двор, прошла наискосок, между домами, а перед самым выходом на проспект нырнула в телефонную будку. Разит аммиаком — кабина с тротуара почти не просматривается, — но автомат исправен. — Это я. Привет. — Привет. А я уже заждался. — Ты один? — Вполне. — Значит, плюс пятьдесят? — спросила Таня, чуть хмурясь. Нет, все-таки неправильный щелчок стал давать его телефон. А значит, и «плюс пятьдесят» — встреча через час на условленной, «конспиративной» квартире — ненадежное прикрытие. Но все-таки это намного лучше, чем у него дома, на узкой и жесткой кровати, где впервые они стали любовниками, нет, где Татьяна сделала его своим любовником. Сделала, потому что не знала, как еще удержать рядом этого спокойного и, кажется, внутренне ледяного человека, рядом с которым она чувствовала себя первоклашкой, но почему-то наслаждалась этим чувством. Нет, все неправда — потому что хотела, до онемения, до пронзительной слабости в ногах, обнять, прижаться к этому мягкому, доброму телу, вдохнуть запах, почувствовать нежную тяжесть — и вкус губ… Тачки в Москве перестали ловиться еще зимой. Разве что на «капусту», но тратить считанные зелененькие на такое Танин бюджет никак не позволял. Татьяна вскользнула в троллейбус и пристроилась у окошка. Слушала вполуха, как старушенции костерят Попова и Горбачева, а сама сторожко оценивала всех, кто вошел вслед за нею на этой остановке. Непохоже. Умом Татьяна понимала, что «похоже» быть и не должно, что если драгоценный Сашенька и приклеит к ней топтыжку то наверняка не вычисляемого ни с первого, ни со второго взгляда, не традиционное — серую личность с чуть более аккуратной, чем у прочих, стрижкой, неброско одетую и с профессионально-крепким телом. И все-таки старалась угадать, распознать, очень внимательно посмотрела на пересадке, кто последовал за нею через перекресток, вскочила в троллейбус последней — и вышла на остановку раньше. А там — дворами, цепко фиксируя номера машин, стоящих у подъездов и проезжающих между домами. Подъезд; старушки — увы, все те же. Скоро, наверное, они начнут здороваться. Лифт. На площадке — никого. Еще в кабинке лифта Татьяна выудила ключи и, преодолев пять метров гулкого бетона, двумя стремительными и безошибочными движениями открыла замки. За дверью можно и посмотреть на часы. До прихода Вадима, если все нормально — не меньше пятнадцати минут. Выскользнула из платья и белья, мельком взглянула в зеркало на себя — нагую, гибкую, длинную, — и набросила купальный халат. Успела согреть чайник и стереть пыль, неистребимую пыль, скапливающуюся здесь, неподалеку от проспекта, котельной и автобазы, с неизменным постоянством, и еще раз вымыть руки. Замок щелкнул — пришел Вадик. Прильнула всем телом, быстро-быстро прикасаясь губами к щекам, к переносице, хранящей вмятину от оправы, колючей короткой бороде, к губам, размягчающимся от поцелуев. Запах улицы и дареного ею самой одеколона, табака и тела, сложный и до визга родной запах Вадика. Таня едва смогла дождаться, пока он примет душ и, замедляя движения, склонится к ней. Так знакомо и так волнующе — ласка его губ, прикасающихся к шее, мочкам ушей, впадинкам у ключиц, губ, ощупывающих и вдруг почти болезненно захватывающих сосок, языка, скользящего по выпуклостям и изгибам тела, по животу и ногам, касания его рук к плечам, спине, попке — до тех пор, пока все ее тело не исчезает, не замещается страстью, каждое движение, каждое прикосновение, каждое проникновение растворяет реальность, и вот уже она — не она, а стонущий ком наслаждения, и все горячее и ближе небо, и взрываются фейерверки, и нет никого, только сладкая бездна, и ледяные угли под босыми ступнями, и медленно струится в холодной истоме женственная лунная демонисса… А затем внутренним толчком восстанавливается резкость, и можно встать, в обнимку пойти в ванную и там ласкать-омывать драгоценное тело, омывать мягкой губкой, руками и губами, лучше губами, потому что горло еще перехвачено судорогою, и даже шепотом говорить трудно; родное, сладкое тело, совсем не героя-супермена, совсем не скульптурный рельеф тренированных мышц, не сухую безукоризненность кожи, кое-где меченой боевыми шрамами… А когда они вытирались (каждый своим полотенцем), Таня верила в приметы), прошептала: — Хочу ребенка. От тебя, хочу, чтобы у нас… Вадим улыбнулся чуть виновато и, скользнув пальцами по длинной выемке на ее спинке, прошептал в ответ: — Похожего на меня? Может, сначала поженимся? Разведемся — и женимся? Это была долгая и тягостная проблема. Татьяна, главный и, как она предполагала, единственный инициатор сохранения семей, сразу же пожалела, что сказала, что не сдержалась; но, разливая по чашечкам традиционный чай, продолжила — будто сложность только в этом, и нет огромных, а возможно, и непреодолимых трудностей в разрыве с Рубаном: — Ну и что? У Кооцевичей пацанчик — вылитый мой Сашка, прямо капелька в капельку, и — ничего. Вадим, тоже в халате, прошлепал на кухню и, закурив, протянул: — И что, Дмитрий Николаевич с его профессиональным взглядом ничего не заподозрили? — А что? Совершенно счастлив, — Татьяна вползла в уютный уголок и пригубила темный чай, — и Машка тоже. — Новый текст, — признался Вадим, — ты никогда не говорила, что у твоего Рубана так серьезно с Машею. — Не говорила, потому что нет ничего. Машка — божий человечек. — А ты-то откуда знаешь? — Машку? Да с детства. Она бы мне все рассказала. — Тебе — о том, что спит с твоим мужем? Ну-ну. Или это у вас норма отношений? Татьяна чуть покраснела — параллель очевидна, — и, тряхнув красивой головой, отрезала: — Нет. Я бы почувствовала. Нет у них ничего. И не было. Или я вообще ничего на этом свете не понимаю… Потянулась к сигаретам, чуть неловко закурила и сощурилась от табачного дыма: — А уж я ее знаю… Да и Рубана, к сожалению, тоже. Под этой кроватью ведьму не поймаешь. Татьяна подобрала под себя гладкие ножки, повспоминала — и закончила убежденно: — Нет. Кто угодно, но не эти. Сашка — он однолинейный. А Маша вообще пять раз бы переплакала и все рассказала, прежде чем что… Вадим только хмыкнул — блаженны, мол, верующие, — и надкусил бутерброд. Татьяна, как громадное большинство советских женщин, ненавидела кухню; но кормить Вадима — это совсем другое дело, приятно было и готовить, представляя, как будет он уплетать ее маленькие шедевры, и накрывать, чтобы на миг замер, прежде чем попробовать… Однажды, правда, Вадим ее достал. Больно. Проговорился: — Сашка тебя никогда не отпустит. Слишком хорошая. — Правда — и неправда. Пожалуй, Таня знала себе цену — совсем другую. Знала, что она змеюка и кусака, и может зацепить — и цепляет, — просто так, так уж устроена. И в доме вкалывает вовсе не в охотку, а только потому, что это её дом, первый и, быть может, последний настоящий… Во всяком случае, последний, где она будет безраздельной хозяйкой — крутой Сашка отдал ей все на откуп, ни во что не вмешиваясь. Знала, что умея, ни черта она сама бы не готовила, ограничиваясь только чашкой кофе да ломтиком салями, а если бы и стирала, так потому только, что машина шесть минут мягко вздрагивает, как будто бы там протекает тайный секс, и белье перемешивается, перепутывается, изменяет цвет и запах — а потом, высушенное и крахмальное до звона, наполняет дом острым и мгновенным чувством… возрождения? Очищения? Пусть ненадолго… Знала, что ее хваленый вкус и художественные наклонности, признанные и ее бабской студии, — явное преувеличение, сама она выделяется потому только, что у всех остальных теток глаза хватает разве что на подбор сочетания юбки и блузки, да и то лишь по цвету, но не по фасону, а Татьяна все же следует элементарным рекомендациям «Бурды». И когда Вадим ею восхищался — или, скажем точнее, отмечал в ней превосходящее, — казалось Тане, что происходит ошибка, опасная и нелепая. И неизбежно наступит день, когда он, умник, очнется и поймет: все — выдумка, самообман, преувеличение. Иллюзия. Пыль в глаза. Проснется однажды — если все получится, если удастся мирно уйти от Сашки, а ему от своей супружницы, — взглянет на рыжую растрепанную голову рядом с собой на подушке и спросит: — Кто это? И зачем? Не может она, в самом деле, ни разу не засветиться, не проколоться, не дать понять, чего на самом деле стоит ее ум, ее вкус, воспитание и образование. Разве в чем-либо она сама — значительное, если даже безумная сладость и раскованность телесной любви — ей разверзлась благодаря Вадиму и только с ним; а он — с нею ли только? Разве мужчина может почувствовать полное самозабвение и бесконечную, безграничную преданность единственному своему? Но где-то в самой глубине души, наверное, там, где помещается вера в чудо, теплился огонек надежды, что все настоящее и все хорошее — сбудется. Они уже перебрались опять в постель и, едва прикасаясь, будили друг в друге отзвуки пережитого блаженства, приближая блаженство грядущее. Чуть застонав, Татьяна прошептала: — Я не верю, что все это — со мной, для меня. Твою женщину подменили мною… — А настоящая, конечно, — улыбнулся Вадим, поглаживая кончиками пальцев теплорозовые раковинки ушек, — за тысячу верст и полтора столетия… И вдруг отодвинулся, сжал кулаки и сел. Помолчал с минуту, а потом протянул: — Вот это штука… и сюжет какой… Хотя и не в современном духе. Как же я сразу не вспомнил! — Что? — со страхом спросила Таня, встревоженная не словами — тоном, явственным ощущением, что Вадим оторвался от нее, отодвинулся, воспарил бог весть куда. — А я же все знал. И ты, конечно, знаешь — Сашка рассказывал, что прадед у него — казачий полковник. Помнишь? — Да. Конечно… — А портрет его видела? — Прадеда? Полковника Рубана? А что, есть портрет? — В Эрмитаже. В галерее героев Отечественной. Кажется, восьмой в третьем ряду… Но это неважно. — О Господи, конечно… — с облегчением вздохнула Таня, почувствовав, что «воспарил» Вадим не слишком, еще можно дотянуться, заставить почувствовать его тепло и нежность, найти необходимое единение, — помню, и еще свекровь рассказывала, что прадед в бою спас какого-то знаменитого генерала… — Да. Генерала, графа Александра Николаевича Кобцевича. Командира полка кавалергардов, — улыбаясь и возвращаясь, Вадим притянул любимую к себе. Таня благодарно припала к его губам — и вдруг отстранилась: — Кобцевича? Это что — однофамильцы? — Вряд ли… Когда я занимался двенадцатым годом, еще не знал твоего Сашу… Кобцевич похож — но не портретно. Или художник… нет, впрочем, не художник. За поколения размазался. Второе же сходство просто поразительное. — Второе сходство? — Внешне твой муж отличается от графа Александра Николаевича только прической и покроем мундира. |
||
|