"Глубокий тыл" - читать интересную книгу автора (Полевой Борис)

14

В эти дни, окончив смену, люди не торопились уходить с фабрики, хотя в ткацких цехах бывало порою даже холоднее, чем на улице. Среди своих легче переживать беды и тяготы. На людях даже бомбежки казались менее страшными.

Правда, работа была необычной. Не слышно было ровного, напряженного грохота станков. Воздух непривычно сух, не пахнет хлопком, крахмалом, разогретым смазочным маслом. Целыми днями ткачихи не выпускали из рук лопат, расчищая цеха от снега. Солидные шлихтовальщики лазали под потолок, заменяя фанерой выбитые стекла. Пожилую, прославленную ткачиху можно было увидеть с носилками в паре с девчонкой из ФЗО. Инженеры, техники вместе со всеми выносили снег, помогали плотникам, слесарям, электрикам. Никто не жаловался, не ворчал. Даже старшая браковщица Любка Манина, известная на фабрике щеголиха, белоручка, покорительница нестойких сердец, покорно облекшись с утра в добытый у слесарей дырявый комбинезон, мыла и протирала станки керосином, позабыв о маникюре и красоте рук.

Директор Слесарев в эти дни так и жил при фабрике в своем кабинетике, вдоль стен которого еще стояли длинные умывальники, стыдливо прикрытые теперь газетами. Он довольно потирал свои короткопалые руки. Тяжело, невероятно тяжело было поднимать фабрику, когда каждую часть станка, каждый болт надо было искать, добывать на пожарище. Но за все пятнадцать лет административной деятельности ему еще не доводилось иметь дело с таким слаженным, дружным, с таким исполнительным коллективом. А исполнительность, что там греха таить, Слесарев считал превыше всех других человеческих добродетелей. И то, что совсем еще недавно ему самому казалось почти невероятным, во что порою, он просто не верил, сбывалось: фабрика понемногу оживала, оживала на глазах. Это еще больше сплачивало.

Анна Калинина по-женски завидовала всем этим работающим порой до изнеможения людям, и в особенности своим товарищам — ремонтным слесарям, без которых теперь не обходилось ни одно дело. Да, они очень уставали. Некоторые, что покрепче, не выпускали инструмента из рук часов по шестнадцать. Одинокие домой и вовсе не ходили. Так и спали на фабрике, чтобы не терять времени на дорогу. Бывало, вечером нет-нет да кто-нибудь и задремлет, прикорнув у тисков или у разобранного станка. Зато каждый видел, что за день сделано, мог радоваться еще одной отремонтированной машине, мог уснуть с приятным сознанием, что хорошо потрудился.

Анна такого удовлетворения не испытывала. Как секретарь партийного комитета, она тоже допоздна задерживалась на фабрике. Тоже уставала. Но возвращалась домой неудовлетворенная, с тягостным ощущением, что многое упущено, позабыто, недоделано. На душе было смутно, тягостно.

Но дела у Анны шли не так уж плохо. Вместе с Куровым, вселившимся в ту же квартиру, прибрали они свое жилье, вынесли в сарай кровати, очистили ванну, соскребли со стен чужие картинки. Анна с ребятами занимала теперь бывшую спальню Шаповаловых, а Куров разместился в маленькой детской. Анна кое-чем обзавелась. Теперь по пути с работы она забегала в магазин за пайком. Вечером на той же окопной немецкой чугунке, продолжавшей стоять в углу, они с Леной стряпали на целый день. За месяцы эвакуации девочка заметно повзрослела и помогала матери чем могла. Даже Вовка нашел выход своей кипучей активности. Днем он собирал в окрестности деревянный хлам — обломки ящиков из-под мин, доски от бортов разбитых грузовиков. Возня с печкой стала его обязанностью, и он выполнял ее с величайшей серьезностью. Словом, с домом Анна кое-как устроилась.

Выборы тоже прошли неплохо. Северьянову, который сам явился на партсобрание «сватом», не пришлось даже отстаивать ее кандидатуру. Кто-то из коммунистов сам назвал с места: младшая Калинина. При вопросе председателя, надо ли ее обсуждать, собрание зашумело:

— Не надо!.. Знаем!.. На глазах росла!..

— В мать — крепкая… Потянет… Ставьте на голосование!

Только Варвара Алексеевна, да и то больше в виде напутствия, поговорила о вспыльчивости дочери, о том, что она быстро загорается и быстро остывает, что советы слушать еще не приучилась, и в заключение сказала, что такого большевика, как покойный Ветров, заменить ей будет нелегко. Но то ли оттого, что люди уже устали, или потому, что Анну коммунисты любили, собрание добродушно зашумело: «Больно ты уж, Лексевна, строга!» Чье-то весьма многозначительно сформулированное требование рассказать о связях племянницы Евгении Мюллер с оккупантами отвели так сердито, что спрашивающий сам был не рад и на ответе не настаивал. Словом, прошла Анна единогласно, при одном воздержавшемся, и этим воздержавшимся была она сама. По совету Северьянова Анна написала речь. В ней было все, что положено: и о великой победе под Москвой, и об освобождении Верхневолжска, и об укреплении антигитлеровской коалиции, и о том, что вражеский лагерь раздирают противоречия, и о крепости советского тыла, и о героизме тружениц-женщин, и многое другое. Переписывая речь вечером в тетрадку, Анна радовалась: веско получилось, серьезно. Но когда, взволнованная оказанным ей доверием, она поднялась, чтобы уже в качестве секретаря парткома говорить с коммунистами, ей почему-то вдруг сделалось стыдно оттого, что она собирается читать по бумажке. Отодвинув тетрадку и как-то сразу почувствовав себя свободней, она улыбнулась:

— Спасибо… Спасибо вам, товарищи… Ветрова, конечно, из меня не выйдет. Он какой был, Николай-то Иванович! Разве вот с вами все вместе как-нибудь его заменим. Так?

Одинокий голос ответил из рядов: «Так!» Слесарев вопросительно смотрел на вновь избранного секретаря. Близорукие глаза Северьянова обеспокоенно щурились. Он то глядел на говорившую, то переводил взгляд на тетрадку, лежавшую в стороне. Но на лице матери Анна увидела одобрение. Она улыбнулась так, что обозначился рядок белых крупных зубов, и совсем уже домашним голосом продолжала:

— …Носить партбилет в кармане — невеликая хитрость. Но вот настоящим большевиком быть нелегко. С фронта все пишут: коммунисты впереди. Это значит, впереди всех на смерть идут. У нас тут, правда, не стреляют, а ведь тоже фронт. И тоже нам всем впереди быть надо… Что же еще? — Анна задумчиво подняла глаза. Пауза получилась легкой, собрание терпеливо ждало. — Да, вот что, стараться-то я буду, но ведь неопытная еще. Медведь тоже старался дуги гнуть, а что у него получилось?.. Конечно, секретарь райкома товарищ Северьянов обещал, что будет мне помогать. Пусть-ка он это здесь перед вами подтвердит, чтобы не вышло, как в песне: «Провожала — ручку жала, проводила — все забыла»… Не хмурься, не хмурься, Сергей Никифорович, разве так не бывает?

— С чего ты взяла, что я хмурюсь, — ответил секретарь, стараясь улыбаться.

— Так вот и скажи коммунистам ткацкой: буду, мол, помогать Калининой.

— Тебя обманешь — дня не проживешь, — ответил Северьянов своим обычным тоном и, посмеиваясь, обратился к собранию: — Ох, ядовитого вы себе секретаря избрали!.. С ней ухо востро держите.

Все засмеялись, захлопали. Анна совсем уж было пошла с трибуны, но воротилась и, взяв тетрадку, потрясла ею.

— Тут у меня речь написана. Хорошая речь, два вечера над ней прокорпела. Да вижу, устали вы после смены, чего ж тут толковать о пользе молока и вреде табака?!

Люди расходились по домам, громко разговаривая, весело прощаясь с новым секретарем. Но на душе у Анны было тревожно: Слесарев ушел, ничего не сказав, Северьянов тоже как-то держался в стороне. Окруженный толпой ткачих, секретарь райкома, по своему обыкновению, балагурил с ними.

— Тебе что, Анна Степановна? — спросил он, заметив, что та остановилась в сторонке и смотрит на него.

— Очень плохо получилось?

Секретарь райкома отвел ее в угол комнаты. Полное лицо его было задумчивым. Ответил он не сразу.

— Не то чтобы плохо, а как-то… чудно, а тебе, Анна, чудить нельзя… Каждую минуту помни, во сне и то помни: ты теперь не просто Анна Калинина, ты партийный работник, вожак… Каждое твое слово сто ушей слушает и над каждым люди думать будут, что она сказала и что хотела сказать… Понятно? Подошла мать.

— Проводишь меня, Нюша?

Нюша! Так Анну звали в детстве. И, быть может, поэтому молодая и сильная женщина, как маленькая девочка, прижалась к матери, когда шли они по дороге, проложенной теперь прямо через пожарище. Миновали скверик, пошли по мосту. Анна вдруг бросилась к деревянным перилам. В последний раз она видела Тьму, покрытую льдом. Лишь несколько прорубей темнело на снегу. Теперь речка обретала прежний облик; чернела вода, лениво вздымался над ней парок, а берега, как всегда зимой, густо покрыты всклокоченной шубкой инея.

— Мамаша, смотрите, курится!.. Варвара Алексеевна покачала головой:

— Девчонка! Совсем девчонку в секретари выбрали! Электростанция теплую воду сбрасывает, вот и парок… Чудо какое!.. Тебе громадное дело доверили, ты о нем думай, а не о речке.

— Очень оплошала я? — спросила Анна.

— Очень не очень, да прав Северьянов, чудно что-то вышло… Помню, вскорости после революции был в нашей большевистской ячейке на ткацкой секретарем Бойко — хороший парень, из подпольщиков. Вот он, бывало, откроет собрание и бухнет: «Наша важная политическая задача на данный, конкретный момент — разгрузить из барж дрова. Членам РКП быть впереди и вести за собой беспартийную массу. Ясно? Ясно! Возражений нет? Нет. Есть предложение спеть «Интернационал» и разойтись…» А сам, бывало, на субботниках такими бревнами играет, что не хочешь, да за ним потянешься.

— А разве это плохо?

— Тогда? В самый раз! Время было такое. Сейчас коммунисты культурные стали. Что ж это за разговор: «Ясно? Ясно! Разойдись…

— А по-моему, Бойко ваш правильно поступал. Вы, мамаша, заметили: Лиза Борисенко спит, Валька Морозова спит, дядя Леша из шлихтовалки спит… По двенадцати часов каждый отработал. Зачем усталых людей попусту агитировать?! Они и сами хорошо все понимают… Нет, теперь уж раз вы меня избрали, я…

— Раз тебя избрали, — с необычной для нее мягкостью прервала, не повышая голоса, Варвара Алексеевна, — раз тебя, девка, избрали, ты прежде всего это свое «я» куда-нибудь подальше спрячь. В твоем деле, как в азбуке, «я» — последняя буква. «Мы» — другое дело… Вот тут я Бойко помянула, так вот он хоть не шибко грамотен был, а это понимал. — И неожиданно перевела разговор: — Ну, а Георгий твой пишет?

Это был обычный, естественный в разговоре матери и дочери вопрос. Но он сразу насторожил молодую женщину:

— Почему вы спросили? Слышали что-нибудь? Мать тоже испытующе посмотрела на дочь, но ничего не сказала.

— После освобождения одна коротенькая записочка была. Солдат какой-то занес. Жив-здоров, пишет. О матери своей и домике сгоревшем просил поподробнее рассказать… Ой, что уж и думать, не знаю!..

— А чего тут раздумывать? Ранен был бы, часто бы писал, для раненых это — самое подходящее занятие. Помню, как батя наш в первую мировую в госпиталь попал, почтарь ко мне каждый день стучался… Страда у них на фронте, не до писем.

Опять тихо шли знакомой дорогой. Бесшумно падал крупный лохматый снег. Он приглушал звук шагов, располагал к беседе.

— Что у меня получится, и не знаю, больно прямая я, мамаша.

— Прямота — это партийному работнику как раз впору. Батя твой говорит: «От чистого сердца чисто очи зрят…» А вот простовата ты бываешь — это плохо. Про это у отца твоего другая поговорка, тоже подходящая: «Простота — хуже воровства».

Незаметно дошли до двадцать второго общежития. Остановились у входных дверей.

— В гости не зову, угощать нечем, — с обычной своей прямотой отрезала Варвара Алексеевна.

Не без труда призналась однажды Анна матери, что жалеет, что вгорячах наговорила тогда лишнего, и зря обидела Женю. Варвара Алексеевна выслушала и ничего не ответила. Между ними восстановились добрые отношения. И все-таки Анна чувствовала, что старуха не забыла ее выходки и почему-то не хочет, чтобы она встречалась с племянницей.

— Ну, а Арсений как там устроился? Что он?

— Плохо с ним, мамаша. Придет — молчит, уходит — молчит. Окаменел… Проспиртовался весь. Пьет да на гитаре играет… Впрочем, сейчас уж и не играет. Ребята говорят, струны пооборвал. И все ладит: «Уйду на фронт!» Его уж на партсобрании прорабатывали… Ну, а у вас как?.. — Анна было запнулась, но твердо закончила — Что Женя?

Варвара Алексеевна послала дочери колючий взгляд.

— Худо. Косятся на нее люди… А есть которые и прямо шипят! Да что с посторонних спрашивать, когда родная тетка… — Но тут, может быть к счастью для обеих, старуха заметила, что в одной из комнат общежития плохо зашторено окно и на улицу пробивается узенькая полоска света. — Ах, ротозей! У Шевёлкиных это, пойти им сказать… А о Белочке подумай, Анна. Ты ей теперь не только тетка, ты наше партийное начальство.

Так было в первый день секретарства. А уже на второй навалилось на Анну столько непривычных дел, что она растерялась, стала бросаться от одного к другому. Нечто подобное пережила она, когда из старших слесарей выдвинули ее в сменные мастера: не знала, к чему и как приступить. Но сменщиком у нее был опытный мастер. Оставаясь после гудка и присматриваясь к нему, Анна обдумывала все, что видела, и с каждым днем чувствовала себя увереннее. А там уже помогли природная смекалка, энергия.

Но теперь предшественником ее был Ветров — старый коммунист, человек острого ума и большого обаяния. И поныне на фабрике то и дело можно было слышать: «Ветров говорил…», «Ветров советовал…», «Ветров наказывал…». Но когда Анна пыталась представить себе, как именно работал Ветров, как он говорил с людьми, как вел заседание, вспоминались лишь его улыбка, веселые глаза, пружинистая, энергичная походка да его умение вносить страсть в любое дело.

Часто, возвращаясь домой недовольная собой, с сознанием, что осталась масса незавершенных, требующих решения дел, она мечтала о застекленной, заваленной инструментом и образцами деталей клетушке ремонтного мастера, о стареньком, заскорузлом своем комбинезоне.