"НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 13" - читать интересную книгу автора (Гуревич Георгий, Фирсов Владимир, Комаров...)

Глава II. ПРИГЛАШЕНИЕ

Тр-р-р!

Телефонный звонок.

Пронзительный, напористый, требовательный, тревожный. Тр-р-р! Сними же трубку, по-хорошему просят.

В прежние времена неожиданность входила в жизнь стуком, набатом, заревом, цокотом копыт, лаем собак, криками, выстрелами. У нас все приключения начинаются с телефонного звонка.

Но я не хочу приключений сегодня. Лежу на кровати, свесив руку, лежу усталый и беззащитный, жду-жду-жду, когда же уймется этот ненужный звонок.

Ну кто позвонит мне сюда, в гостиницу? Ошибка, наверное!!.

Ненавижу гостиницы. Что-то есть противоестественное в комнате, которая сдается всем подряд. Что-то неправильное в этой, пропахшей табачным пеплом мужской неуютности, в бездушной рациональности, когда на письменном столе не лежат блузки, а под подушкой нельзя найти взвод солдатиков в засаде.

Да, вы угадали, я зол, я устал и разочарован, я высосан и измочален. Боком мне вышла эта поездка в Ленинград. Боком!

А началось так мило: «Уважаемый, ваша последняя книга вызвала всеобщий интерес. Многие читатели хотят высказать свое мнение. Мы были бы очень обязаны, если бы вы смогли приехать, чтобы лично принять участие в симпозиуме, посвященном…»

Это очень лестно, если «книга вызывает всеобщий интерес». Я даже сожалел, что не могу взять с собой всех родных, друзей, знакомых и коллег, чтобы они прониклись ко мне уважением. Я с удовольствием занял место в президиуме, положил локти на скатерть и, благожелательно улыбаясь, приготовился выслушивать всех заинтересованных.

Но тут началось непредвиденное.

На трибуну вышел молодой человек с оттопыренными ушами, кандидат физико-математических наук такой-то и заявил:

— Один видный ученый так сказал о своем ученике: «Хорошо, что он стал поэтом, для математики у него не хватает воображения». Видимо, замечание это было очень глубоким и метким, ибо, встречаясь в жизни своей с так называемой научной фантастикой, я всегда поражался редкостному отсутствию воображения у авторов.

Я представляю себе: если бы фантасту XVIII века кто-нибудь шепнул, что из Петербурга в Москву надо будет возить по миллиону пудов в сутки, что живописал бы он? Конечно, гигантскую телегу величиной с дом и упряжку битюгов размером с жирафа. Фантасты XX века знают, что к Луне летают на ракете. И что изображают они, пытаясь рассказать о полете к звездам? Нехимическую, фотонную, субсветовую, но все равно — ракету. Космического битюга! И что вообразит фантаст, если речь зайдет об осушении океана? Насос! Примерно такой, какой качает у него воду из колодца на даче. Или несколько больше — насос-битюг. Я могу привести расчеты, если вас не пугают цифры… (он действительно привел расчет, из которого получалось, как дважды два четыре, что, если все берега Японского моря уставить насосами, они будут выкачивать воду 177 лет и три месяца с половиной, при этом уровень океана поднимется на пять метров, в результате человечество потеряет больше, чем приобретет).

Этого молодого человека я начал слушать с благодушной улыбкой, так и застыл, забыв согнать улыбку с лица. Спохватился, когда он уже сходил с трибуны. А на его месте уже стоял другой оратор — седоватый, румяный, с острой бородкой. Председатель назвал фамилию. Конечно, я знал Л. Автор лирических рассказов о лесниках и рыбаках, простых людях, у которых набираешься мудрости, сидя у дымного костра комариными ночами.

— Не совсем понимаю, для чего тут называли цифры, — так начал он. — У нас ведь не проект обсуждается, а книга, художественное произведение. А что есть художество? Это изображение. Художник рисует красками, писатель — словами. Вот ноябрьская осень: белые тропинки на зеленой траве. Голая земля уже промерзла, обледенела, заиндевела, а под травой снег тает. Замерзшие лужи аппетитно хрустят, словно сочное яблоко. Под матовым ледком белые ребра: ребристая конструкция, как у бетонного перекрытия.

Может быть, бетонщики у луж позаимствовали схему? Вот такие штрихи копишь для читателя, складываешь в память, на подобных ребрах держится художественность. Но я не понимаю, может быть, мне здесь объяснят на симпозиуме, на каких ребрах держится фантастика? В будущем никто из нас не бывал, в космосе автор не бывал, океаны не осушал. Какими же наблюдениями он потрясет нас? Как поразит точной деталью, удачным словечком, если все он выдумывает от начала до конца. Я прочел десять страниц и сдался. Язык без находок, холодный отчет, деловитая скороговорка. И я подумал: может быть, так называемая фантастика — просто эскапизм — бегство от подлинных тревог действительной жизни в нарядный придуманный мир? И одновременно эскапизм автора — бегство от подлинных тягот мастерства в условную неправдивую нелитературу. К образу марсианина упреков нет, никто не видел марсиан, описывай как хочешь, первыми попавшимися стертыми словами. На рынке принимают стертые монеты, невзыскательный читатель принимает стертые слова. Но это не ис-кус-ство!

Тр-р-р!

Требовательно! Трескуче! Настырно!

— Ну кто там?

— Миль пардон! Простите великодушно, сударь, что я нарушаю ваше одиночество. — Голос старческий, надтреснутый, и лексика какая-то нафталиновая: — Я обращаюсь к вам исключительно как читатель. («Знаем мы этих читателей — непризнанный поэт или изобретатель вечного двигателя».) Мне доставило величайшее наслаждение знакомство с вашим вдохновенным пером. Я просил бы разрешения посетить вас, чтобы изъяснить чувства лично.

— К сожалению, я уезжаю сегодня.

— Я звоню из вестибюля гостиницы. Я специально приехал…

— Ну, если специально приехали…

Проклятая мягкотелость! Теперь еще вставать, галстук завязывать. Ладно, от вестибюля путь на пятый этаж не близкий. Полежу подумаю. Так на чем я остановился?

Да, на выступлении. Лирика. А потом были и другие, все в том же духе. А потом еще банкет. И отказаться неудобно, обиженному неприлично признаваться, что он обижен. Вот сидели мы за длинным столом, закусывали тосты холодным языком и заливной осетриной. Наискось от меня оказался ушастый физик, почему-то он не пил ничего, а рядом со мной блондинка спортивного вида с конским хвостом на макушке и экзотическим именем Дальмира. Эта охотно чокалась и лихо опрокидывала. После третьей рюмки я начал зачем-то жаловаться блондинке на ушастого физика. Дальмира вспыхнула, сказала, что заставит его загладить обиду немедленно. Трезвенник был призван, оказалось, что он законный муж конского хвоста. Ему велено было извиняться, а мне — принять извинения и в знак примирения и вечной дружбы немедленно ехать к ним в гости.

Супруги увезли меня на собственной машине, какой-то особенной, трехцветной, бело-черно-голубой. Физик сел за руль, вот почему он не пил на банкете. Вел он лихо и всю дорогу рассказывал, как ему удалось поставить необыкновенное кнопочное управление. И в квартире у них все было особенное потолок цветной, на дверях черные квадраты и старинные медные ручки. И салат подавали на листьях, а не на тарелках, и масло — на листьях, а листья специально хранились в холодильнике. Потом еще был сеанс любительских фильмов о Каире, Риме, Суздале и Сестрорецке. Физик был главным оператором, а Дальмира — кинозвездой. В разных одеждах она улыбалась на фоне пирамид, соборов и отмелей. Я восхищался, высказывал восхищение вслух, а сам все думал, зачем же нужно было бить наотмашь, а потом улещивать? Все ждал объяснений, потом сам навел разговор:

— Есть темы, — сказал я, — и есть детали. Книги пишутся не о насосах.

— Вот именно, — сказал Физик. — И не пишите о насосах.

— Я и не писал о насосах, — выгребал я на свою линию. — Я писал о перспективе развития. Бытует модное мнение, что планета наша тесновата, иные за рубежом воинственность оправдывают теснотой. Океан у меня — не только Тихий океан. Это символ простора. Я хотел доказать, что впереди простор в будущем.

— Но вы не способны доказывать, — возразил он. — Доказывает наука, опытами, точными цифрами. А наука в наше время так сложна, она не по плечу дилетанту. Вычислительная машина — это же целый зал, синхрофазотрон — заводской цех. Открытия уже не делаются за письменным столом, и кустарные советы только отнимают время у специалистов. Мы справимся. Сделаем все что потребуется, рассчитаем на сто лет вперед И океаны ваши осушим и новые нальем. Но не убогими насосиками. И не пишите о насосах. Вы писатель, у вас получаются люди. Например, этот японский юноша, возненавидевший океан, он мне просто нравится.

Часа в три меня уложили подремать на диване, а в восемь Физик отвез меня в гостиницу. Я поднялся на пятый этаж, преодолел коридор с красной дорожкой и еще коридор с синей дорожкой, и дежурная вручила мне вместе с ключом записку — сверхлюбезное и настойчивое приглашение Лирика на обед в семейном кругу. И не было основания отказаться. Физика я посетил, почему обижать Лирика?

Лирик жил на окраине, где-то за Старой Деревней, в вылинявшем серо-голубом доме с резными наличниками. Видимо, лет двадцать назад здесь были дачи, теперь город пришел сюда, многоэтажные корпуса обступили садики, выше сосен поднялись строительные краны. Под самым забором Лирика ерзал и рычал бульдозер. Я долго ждал за калиткой, слушал нервический лай собаки, потом меня провели через мокрый сад с голыми прутьями крыжовника и через захламленную террасу в зимние горницы. Там было натоплено, душновато, и стол уже накрыт. Опять я пил, на этот раз приторные домашние наливки. И закусывал маринованными грибками, подгорелыми коржиками и вареньем трех сортов.

Лирик рассказывал о своем саде какие там летом яблони и жасмин, и настурции, и ноготки и где он достает черенки, и откуда выписывает рассаду. Показывал трофеи охотничьих походов чучело глухаря, шкурку лисицы. А я все слушал и удивлялся зачем было нападать так сердито, чтобы потом угощать радушно? Все ждал объяснений, потом сам навел разговор:

— В литературе есть темы и есть детали, — сказал я. — Книги пишутся не о насосах.

— В точности это самое я говорил вчера, — подхватил Лирик. — Вы понимающий инженер, это чувствуется в каждой строчке. Но книги пишутся не о насосах. Есть только три вечных темы любовь, борьба, смерть.

— Я и писал на вечную тему, — упрямился я. — Писал о вечной борьбе человека со скупой природой. И о борьбе разведчиков с нерешительными домоседами. Во все века идет спор идти вперед или тормозить? Надо показать, что впереди просторно, наука может обеспечить тысячелетнее движение.

И тут вмешалась жена Лирика. До сих пор она сидела молча, только пододвигала вазочки с вареньем.

— Что она может ваша наука? Лечить не лечит, губит все подряд. Вот-вот-вот! — она показала на окно. — Такая благодать была. А теперь на розах копоть, яблони не плодоносят. И люди обесплодили. Старшую замуж выдали, говорит: «Не жди внуков, мама». А вы говорите «Наука обеспечит!» Невыносимо! Невыносимо!

И она выплыла, хлопнув дверью, монументальная, полная достоинства и благородного гнева.

Лирик, несколько смущенный, погладил мою коленку.

— Не обижайтесь на нее, дорогой. Вы поймите людям нужны простые понятные радости бабушке — внуков понянчить, дедушке — с удочкой посидеть у залива, послушать музыку тишины. Сейчас за тишиной надо ехать в Карелию — за двести километров. На двести километров от города под каждым кустом бутылки и консервные банки. И тут еще ваша оглушительно-барабанная мечта о насосах. Я прочел, меня дрожь проняла. Представил себе эти ревущие жерла, глотающие целую Невку зараз. Вместо залива топкий ил, вонючая грязь отсюда и до Кронштадта, ржавые остовы утонувших судов, разложившиеся утопленники. Дорогой мой, не надо! Пожалейте, будьте снисходительны. Оставьте в покое сушу, море и нас. Мы обыкновенные люди со слабостями. И писать надо, учитывая наши слабости чуточку снисхождения, чуточку обмана даже, утешающего, возвышенного. А у вас холодная логика конструктора. Она, словно сталь на морозе, к ней больно притронуться. Вы цифрами звените как монетами, все расчет да расчет. Для писателя у вас тепла не хватает…

И вот разоблаченный я лежу на гостиничной койке, бессильно свесив руки. Для науки у меня не хватает воображения, для писателя — тепла. И тут еще является читатель, который испытав величайшее наслаждение, хочет выразить чувства лично.

Стук!

Как, уже? Преодолел лифт и две ковровых дорожки? Грузный, лысый, с шаркающей походкой. А одет нарядно, запонки на манжетах, манишка, старомодный шик. И французит. У нас это вышло из моды лет пятьдесят назад. Из эмигрантов, что ли?

— Простите, по телефону не расслышал фамилию.

— Граве. Иван Феликсович Граве.

— Астроном Граве? Но мне казалось, что вы старше.

— Я не тот Граве, не знаменитый. Тот — мой двоюродный дядя. Он умер недавно в Париже. Меня тоже увезли в Париж мальчиком. Там я учился, там начал работать. Но в моей семье. Петербург всегда считали родным городом. И вот удалось вернуться. Теперь я тоже работаю в Пулкове… по семейной традиции.

«Ну и чего же ты хочешь от меня, племянник знаменитого Граве?»

— Миль пардон, — пыхтит он. — До сих пор я не имел чести лично, тет-а-тет, быть с писателем — жени де леттр. Даже смущен немножко. И недоумеваю. По вашим вещам я составил себе представление, как о юноше, худощавом, порывистом, нервозном, с пронзительным взором и кудрями до плеч. Фантастика, как поэзия, — жанр, свойственный молодости. А вы человек в летах, склонный к тучности, я бы сказал…

Пока что я оказался объектом наблюдения. Что за манера — прийти в гости и вслух обсуждать внешность хозяина!

— Внешность обманчива. Кто же судит по внешности?

— Но согласитесь, однако, что человек с моим обликом не может сделать великое открытие.

(Все ясно — непризнанный изобретатель. Сейчас будет уговаривать написать о нем роман).

— Для открытия прежде всего необходима аппаратура, — говорю я. И собираюсь повторить слова Физика о синхрофазотроне.

— Да-да, техника, оборудование, — подхватывает гость. — Астроном, прикрепленный к рекордному рефлектору, как бы получает ярлык на большие открытия. Впрочем, и тема играет роль. Вы замечали, что широкую публику интересуют не все разделы астрономии, а только крайние — экстремальные с одной стороны, Луна, Марс, Венера — нечто достижимое, с другой — квазары, пульсары, пределы видимости. Альфа и омега.

— А на вашу долю выпала буква в середине алфавита?

— Именно, так, отдаю должное вашей проницательности. Мю, ню — что-то в таком духе. Знаете, как это бывает. Попал в обсерваторию к Дюплесси, шеф занимался шаровыми скоплениями, мне поручил наблюдение переменных в шаровых. Так я и застрял на этой теме. А кого интересуют шаровые? От Солнца — тысячи и десятки тысяч парсек. Практически недостижимы, философского интереса в них нет. Среднее звено. Ученый, работающий в среднем звене, не может не числиться средним.

«Сочувствия ищет, что ли? Предложит роман о гении, занятом средним делом?»

— Среднее звено, — продолжал Граве. — Хотя в шаровых очень много увлекательного…

— Вероятно, увлекательно для специалистов, — сказал я. — Для немногих избранных. Рядовых людей волнует то, что их тоже касается, например, есть ли жизнь в космосе?

— Тут не может быть двух мнений, — согласился он. — Да, всех волнует жизнь в космосе. Когда Моррисон и Коккони ловили радиосигналы с Тау Кита, об этом писали все газеты. А что может быть наивнее из миллиардов звезд выбрать одну и ждать, что именно оттуда идут радиопередачи? Уж лучше бы направить радиотелескоп на шаровое. До миллиона звезд в одном направлении, в миллион раз больше шансов, чем у Моррисона и Коккони.

Я насторожился. Кажется, этот Граве — человек с сюрпризом.

— Вы ловили сигналы? — спросил я, поднимая голову.

От тотчас ушел в кусты.

— Нет, я только хотел бы написать небольшую повесть о жизни в космосе Вы не отказали бы мне в совете? Вот мой герой ловит сигналы из космоса Что ему передают?

(Совет? Этого добра хватает).

— О сигналах написаны сотни повестей, — сказал я. — Надо придумать что-нибудь оригинальное. Ваш герой астроном и наблюдает переменные? Тогда сама переменная может быть прожектором. Звезда мигает, получаются точки и тире.

— Вы советуете мне наблюдать неправильные переменные в шаровом?

Я насторожился. Темнит этот Граве, путает.

— Разве я астроному советую? Я советую вставить в повесть.

— Да-да, как раз это я имел в виду описать наблюдателя. А что именно, извините за назойливость, вы рекомендовали бы передавать со звезд?

— Обычно рекомендуют какую-нибудь геометрическую истину 3-4-5, 6-8-10 — стороны египетского треугольника. Но у вас десятки тысяч световых лет, нет возможности ждать ответа на вопрос. Надо сразу передавать что-либо существенное. Говорят, всю сумму знаний можно вместить в часовую передачу.

— Сумму знаний вы рискнете передавать неведомо кому?

— Пожалуй, не рискнул бы. Тогда можно передать чертеж космического экипажа. Вот карета, приезжайте к нам в гости.

— При условии, что на Земле сумеют сделать эту карету.

— А как же иначе? Вот если бы они побывали на Земле, они могли бы оставить корабль в какой-нибудь пещере. Тогда можно было бы передавать ее местонахождение, карту с крестами, как в «Острове сокровищ».

Граве, кряхтя, поднялся с кресла. Вытянулся, словно премию собрался вручить.

— Эта догадка делает вам честь, — сказал он торжественно. — Смотрите. Вот что я получил в результате трехлетних наблюдений неправильных переменных в скоплении М13 — шаровом Геркулеса.

И было это как дверь в сказку в комнате Буратино. Гостиничный номер, тумбочка светлого дерева, лампа на гнутой ножке, под стеклом — список телефонов администрации, шишкинские медведи на стене. И в заурядном номере заурядный старик, пыхтящий от одышки, вручает мне астрограмму — привет чужих миров.

Светокопия, красновато-коричневая, такие делают сейчас для строителей. На ней пунктиром контурная карта. Один участок выделен квадратиком. В углу он же в увеличенном масштабе. На нем тоже квадратик. Так четырежды.

— Узнаете?

Конечно, я узнал. На главной карте лежал, уткнув нос в сушу Финский залив, похожий на осетра с колючей спинкой. Первый квадрат выделял дельту Невы с островами, следующий вырезал кусочек материка, примерно там, где находилась дача Лирика. На третьем квадратике виднелось нечто, похожее на гроздь бананов (озера, возможно), на четвертом — скала, похожая на удлиненную голову, словно на острове Пасхи. Последний квадратик находился в ухе этой головы. От него шла стрелка к группе точек. К планетной системе, что ли? Планет многовато.

— Узнаете местность? — повторил гость.

— Вы уже были там — у этой головы с ухом?

— Мне не хотелось осматривать камень без свидетелей. Я просил бы, я надеялся, что вы не откажетесь присутствовать. Если бы вы согласились составить мне компанию поутру.

— Завтра утром я буду в Москве.

— Какая жалость. А сегодня?

— Сегодня поздно уже. Через час темнеть начнет. Вообще мне надо бы отдохнуть перед дорогой.

Гость покачал головой с сокрушенным видом.

— И вы еще утверждаете, что рядовых людей волнует проблема космических контактов. Кого же волнует, если вы, писатель-фантаст, автор произведений о пришельцах, самое заинтересованное лицо, предпочитаете воздержаться от лишних усилий? Сами же мне советовали составлять схемы по сигналам неправильных переменных, а когда я показываю вам подобную схему, выясняется, что вам важнее отдых перед дорогой. Что же спрашивать с рядовых читателей? Пожмут плечами, улыбнутся. А если я без свидетелей отправлюсь осматривать, разве мне поверят? В фальсификации обвинят.

— Едем!

Почему я решился так быстро? Во-первых, раздумывать было некогда, время поджимало. А, во-вторых, чем я рисковал, собственно говоря? Окажусь в глупом положении? Но я не уверен, кто глупее человек, верящий словам, или тот, кто воображает себя остроумным, потому что лжет. Да и не похож на любителя розыгрышей этот тучный, старомодно французящий старик с одышкой. Ограбят в пустынном месте? А у меня три рубля в кармане. Вот весело будет, когда шайка будет делить мою трешку на троих. Впрочем, и такая роль едва ли подходит моему гостю.

На улице стояла осень. Рваные тучи неслись низко-низко, казалось, каждая облизывает крыши. Дождь то моросил, то барабанил, порывистый ветер швырял брызги в лицо. Вчера мне говорили, что если ветер не переменится, будет наводнение как при Пушкине.

Такси поймать не удалось. Они проскакивали мимо, не замечая протянутой руки. Поехали через весь город в трамвае. Сквозь забрызганные стекла смутно виднелись тесные боковые улочки, трамвай отчаянно скрежетал на поворотах, чуть не задевая углы зданий. Я худо знаю Ленинград, не могу объяснить, где мы ехали. Кажется, крутили у Финляндского вокзала, потом перебрались на Петроградскую сторону. Вокруг, держась за поручни, тряслись пассажиры с мокрыми усталыми лицами, капли бежали у них по скулам. И я, мокрый и усталый, трясся со всеми вместе, история с космической телеграммой казалась мне все нелепей.

Опять мы переехали через мост и оказались в квартале новых домов. Почти все пассажиры сошли там, рядом с Граве освободилось место, я пересел к нему.

— Так что вы хотите узнать у наших звездных друзей? — спросил он. И сразу увел меня с пути сомнений.

— Все надо узнать. Как живут, на кого похожи, чем заняты, что их волнует? И главное то, о чем мы спорили в эти дни чувствуют они простор впереди или глухую стену? Моря наливают и осушают, солнца зажигают и гасят, или же берегут садочки и заливчики, лелеют тишину для удильщиков?

— И вы отправитесь узнавать сами?

— Ну, я полетел бы с удовольствием, но едва ли меня сочтут достойным. Подыщут более подходящего, молодого, крепкого, лучше подготовленного технически и физически…

— А если нет времени обсуждать? Если надо решиться сегодня?

Я ужаснулся.

— Только не сегодня. Столько дел! Столько обязанностей!

Почему я ужаснулся, почему принял вопрос всерьез? Видимо, уже воспринимал Граве как человека с сюрпризом. Пришел скромником: «Ах, я восхищенный читатель, ах, прошу у вас совета»… а потом вытащил свою астрограмму. Может, он и у того камня побывал, отлично знает, что произойдет там.

Столько обязанностей! Но какие обязанности, в сущности? Гранки в «Мире», верстка в «Мысли», договор с «Молодой гвардией»? Обойдутся. Сказал же Физик, что у меня нет воображения, а Лирик, что нет теплоты и наблюдательности. Найдут других, более наблюдательно-воображательных.

Семейный долг? Круглолицая жена, круглоглазый сын? Как-то он вырастет без меня, полководец оловянных солдатиков? А с другой стороны, жена говорит, что я никудышный воспитатель, только потакаю, заваливаю ребенка подарками. Воспитает.

Так что же меня удерживает? Не страх ли за собственную жизнь? Полно, мне-то чего бояться? Прожито две трети, а то и три четверти. Впереди самое безрадостное «не жизнь, а дожитие», говоря словами Андрея Платонова. Ну так обойдутся без дожития.

— Решусь, — сказал я громко. Так громко, что кондукторша посмотрела на меня с удивлением.

Мы не закончили эту тему, потому что трамвай дошел до конца («до кольца» — говорят в Ленинграде). Крупноблочные коробки остались за спиной, даже асфальт отвернул, перед нами тянулась полоса мокрой глины, окаймленная заборами. Сейчас в межсезонье все калитки были заперты, все окна заколочены. Ни единой души мы не встретили на пути к парку.

Я сразу же ступил в лужу, зачерпнул воды и перестал выбирать дорогу. Все равно мокро — внутри и снаружи. Шлепал по грязи и ругал себя ругательски. Как я мог попасться так наивно. Не вижу, что имею дело с маньяком? Только маньяк может в ноябре на ночь глядя плюхать по лужам за городом. Ну ладно, полчасика с ним поброжу и хватит. Назад, в гостиницу, сразу залезу в ванну. И если грипп схвачу, так мне и надо не принимай всерьез маньяков!

Наверное, я и повернул бы назад вскоре, если бы у входа в парк не висела схема и на ней я увидел озеро, похожее на гроздь бананов. Мы двинулись по главной аллее мимо киосков, качелей, раковин, пустых, мокрых, нереальных каких-то. Летом здесь были толпы гуляющих, на каждой скамейке дремали пенсионеры, у каждого столика «забивали козла». А сейчас никого, никого! Поистине, если бы Граве задумал недоброе, не было места удобнее.

Вот и озеро. Пруд как пруд. Лодки мокнут вверх дном на берегу.

— Слушайте, Граве, будем благоразумны. Как можно спрятать тут космический корабль? Здесь толпы летом, толпы!

— Посмотрите, там голова.

Верно, тот самый камень, что на астрограмме удлиненный лоб, чуть намеченные глазки, подобие ушей.

— Но здесь же ребята играют. Наверняка залезали на макушку, садились верхом сотни раз.

— Залезали, садились, но не высвечивали каждую трещинку. Подсадите меня, пожалуйста, я осмотрю внимательнее.

Какой-то особенный фонарик у него был, сверхсветосильный. Брызнул светом, словно трамвайный провод заискрился. Все деревья выступили из сумрака, все одинокие листья прорезались, лиловатые почему-то. Я невольно зажмурился на миг.

И свершилось. Сезам открылся. Нет, не дверь там была, не тайный вход в пещеру. Просто голова распалась надвое, обнажая очень гладкую, почти отполированную плиту. И ничего на ней не было, только два следа, как бы отпечатки подошв.

В парке культуры! У лодочной станции! Около тира!

— Нас приглашают, — сказал Граве. — Сюда надо ставить ноги, по-видимому.

Плита как плита. Следы подошв только.

Поставил пустую склянку. Исчезла. Была и нет.

Положил ветку. Нет ветки.

— Ну что же, господин фантаст. Вы сказали: «Решусь!».

— Стойте, Граве, дело важное. Это надо обсудить.

В голове: «Надо известить научные круги обсерваторию, академию. Какая жалость, что нет Физика с его кинокамерой, было бы доказательство. Надо завтра притащить его с утра…»

— Граве, я считаю, что прежде всего… Где вы, Граве?

Исчез! И когда он ступил на следы, я не заметил даже…

«Обязанности, гранки, верстка, воспитание… Круглолицая жена, круглоглазый сын… Научные круги подберут достойных. А что же я, себе не доверяю? Скорее Граве нельзя доверять приезжий, почти чужой, что там у него на уме? Разве может он единолично представлять человечество в космосе? Боязно? А чего бояться, собственно три четверти уже позади, риск невелик…»

И я ступил на плиту мокрыми туфлями. Левой на левый след, правой — на правый.