"Петля" - читать интересную книгу автора (Адамов Аркадий Григорьевич)

Глава 3 САМЫЕ РАЗНЫЕ ВСТРЕЧИ, В ТОМ ЧИСЛЕ И ОПАСНЫЕ

Утром мне звонит прямо домой старый мой знакомый Володя Граков. Еще рано, и я только сажусь завтракать, сбегав вниз, к почтовому ящику, за газетами.

Володя работает в одном из отделений милиции города. Он способный и старательный парень, но поразительно невезучий. Володя давно мечтает перейти на работу к нам в отдел, и уже третий раз дело срывается: то одно начальство в чем-то засомневается, то другое вдруг сочтет это нецелесообразным, а то и сам Володя неожиданно схлопочет какое-нибудь замечание, — на нашей работе без этого не бывает, тем более Володя человек инициативный и азартный. И живется Володе трудно. У него давно болеет жена, которую он страшно любит, да еще двое ребят и ни одной бабушки. Володя вечно озабочен поисками продуктов, и на работе, за его столом, всегда сложены какие-нибудь покупки. Ну, и денег у него, конечно, всегда не хватает. Другой на его месте давно бы взвыл и на все махнул рукой. Но Володя обладает редкой жизнестойкостью и оптимизмом. Мне Володя как-то оказал большую услугу в одном деле, и с тех пор я у него в неоплатном долгу. Но видимся мы редко, а уж домой он мне вообще не помню когда звонил.

— Привет, — говорит Володя, — это по твоему делу была вчера ориентировка на женские вещи? Два костюма джерсовых, голубой и коричневый, пальто, туфли, сапожки, кольцо какое-то?

— Да! — кричу я в ответ. — Точно! Мое дело! Что ты там разыскал, выкладывай скорей!

Признаться, я меньше всего ожидал пока удачи с этой стороны, ведь ориентировка была отправлена только вчера. И я сгораю от нетерпения узнать, что Володе удалось раскопать. Не будет же он мне зря звонить.

— Ну, выкладывай же, — повторяю я.

А Володя вместо этого начинает разводить церемонии.

— Ты уж извини, что я так рано звоню, — говорит. — Да еще домой. Но я…

— Кончай, — нетерпеливо обрываю я его. — Ты что, министру звонишь или послу иностранной державы? Тем более что ты просто так никогда не позвонишь, что, я тебя не знаю? Выкладывай давай.

— Понимаешь, я тут, по-моему, один из двух костюмчиков нашел, — с некоторым сомнением в голосе отвечает Володя. — Продавали его.

— Где он?

— Да вот, передо мной лежит.

— А кто продавал?

— Кто продавал тоже тут, у меня. Поэтому я тебе и звоню. Может, подъедешь?

— Какой разговор? Сейчас приеду.

— Понимаешь, утром до работы побежал на рынок то-се купить и вдруг вижу такое дело: продают вроде твою вещь. Ну, и пришлось задержать. А мои голодные сидят, меня ждут. Поэтому ты уж меня извини, но я сейчас побегу. Коля Филатов тут его пока постережет. А я через час вернусь. Договорились?

— Ну, конечно. Давай беги. А я сейчас еду.

Я бросаю трубку и на ходу выпиваю остывший стакан чая. Бутерброд я дожевываю уже на лестнице.

Мама торопится к себе в поликлинику, но за мной, конечно, не поспевает.

Она только сердито говорит мне вдогонку:

— Имей в виду, вот так именно и наживают язву желудка. Просто безобразное отношение к собственному здоровью. Пять минут ничего же не решают.

Мама хороший врач, но плохой психолог. Во всяком случае, меня она понять уже не в состоянии. Какие могут быть пять минут, когда меня просто лихорадка бьет от волнения и нетерпения.

На улице мне неожиданно подворачивается свободное такси. В такое время это редкая удача. Черт с ним, потрачу рубль. Интересно, кого Володя задержал? Это надо же, такая удача. Что за молодец! Замороченный всеми своими делами и заботами, сам голодный и зная, что его ждут… Нет, пока у нас есть такие работники, как он, мы еще кое-что можем. Кого же он задержал? Но тут я вдруг вспоминаю, что костюм еще надо опознать, и это может сделать только Верина соседка, Полина Ивановна.

— Вот что, друг, — говорю я водителю, — совсем забыл. Поворачивай. Мы еще одну старушку захватим с собой.

— Молодую бы интереснее, — смеется тот и послушно разворачивается. — Куда поедем?

Я объясняю.

Спустя полчаса мы с Полиной Ивановной приезжаем в отделение милиции, и она, представьте себе, совершенно категорически и вполне официально опознает украденный из комнаты Веры костюм.

Вот теперь уже беседа с задержанным на рынке человеком, который этот костюм пытался продать, приобретает бесспорный интерес. И я прошу привести этого человека в кабинет, который мне тут временно отвели.

Предварительно Володя, который уже успел появиться на работе, сообщает мне все сведения об этом человеке, которые успели собрать за полтора часа, прошедшие с момента его задержания. Оказывается, Володя позаботился и об этом, прежде чем бежать с продуктами домой. И я уже предвкушаю, как выигрышно подам его роль в справке, которую составлю после раскрытия дела. Может быть, Володина мечта наконец сбудется.

А задержанный оказывается Жилкиным Иваном Зосимовичем, слесарем одного из ЖЭКов, контора которого, кстати говоря, расположена как раз напротив того дома, где жила Вера Топилина. По работе характеризуется Жилкин плохо: пьяница и хапуга, вечно халтурящий на стороне. Хотя судимостей у него и нет, но имеется два ареста за мелкое хулиганство. В общем, личность малопочтенная и весьма подозрительная, как видите. Ко всему еще Жилкин с утра уже слегка где-то хлебнул. Это обстоятельство может оказаться для нас в равной мере и благоприятным и неблагоприятным.

Итак, Володя приводит в кабинет маленького кривоногого человечка, всклокоченного, с каким-то свернутым набок широким носом и бегающими черными глазками. Вид у Жилкина отнюдь не испуганный, а скорее заискивающий и как бы сконфуженный, словно ему неловко, что на него тратят время, и он готов на все, чтобы облегчить нам нашу задачу. Одет Жилкин в старую, перепачканную телогрейку, под которой видна мятая и тоже старая клетчатая рубашка, брюки вправлены в сапоги, в руках он мнет кепку.

Войдя в комнату, Жилкин поводит своим кривым носом, словно к чему-то принюхиваясь, зыркает по углам хитроватыми черными глазками и останавливается посреди кабинета, слегка колеблемый неведомым ветерком, как бы недоумевая, двигаться ему дальше, к моему столу, или остаться на месте.

— Подходите, подходите, Жилкин, — говорю я. — И садитесь. Разговор у нас с вами будет серьезный.

— А вот это уж ни к чему, я так скажу, уважаемый, — трудно, с натугой рокочет Жилкин, не двигаясь с места. — Никаких разговоров, очень прошу.

Я даже не ожидал, что у такого тщедушного человечка окажется такой густой и могучий бас.

— Все-таки поговорить нам придется, — весело возражаю я. — Откровенно поговорить, Жилкин, по душам.

— Душа у меня сейчас разговору не приемлет, — Жилкин решительно крутит кудлатой головой. — Не в себе она.

— А что же ваша душа приемлет? — невольно усмехаюсь я.

— Ей бы сейчас, извиняюсь, соснуть. Вот это да. Это как раз что ей нужно, горемычной.

И он для убедительности блаженно прикрывает глаза.

— Ничего не выйдет, Жилкин, — уже строго говорю я. — Садитесь, и будем говорить.

Он безнадежно вздыхает и, колеблющейся походкой приблизившись к моему столу, осторожно опускается на самый кончик стула, двумя руками при этом почему-то придерживая стул.

Я строго смотрю на него, и Жилкин виновато отводит глаза, словно заранее совестясь предстоящего разговора.

Я все так же строго спрашиваю:

— В доме семнадцать, напротив вашей конторы, бываете? Правда, он не вашего ЖЭКа.

— Чего?.. — непонимающе спрашивает Жилкин и растерянно смотрит на меня.

Он не ожидает такого вопроса, он считает, конечно, что разговор начнется и будет вестись вокруг вещи, которую у него отобрали. Я и рассчитываю сейчас именно на внезапность и еще на некоторую затуманенность, что ли, в его голове.

— Так да или нет? — требовательно спрашиваю я. — Бываете вы в доме семнадцать или нет? Отвечайте, Жилкин.

— Ну, а чего же… я всюду, значит, бываю… Чего ж… запрещено, что ли?.. Я человек необходимый… Зовут, я и иду…

— У кого же вы там бывали, например?

— Да нешто я помню? Их тыща небось, а я один. Кто позовет. Засор там или, допустим, смеситель поменять, потек, значит. Да мало ли… Своего-то слесаря не дозовутся. А я всегда людям помочь готов. Натура у меня сильно отзывчивая. А их Васька…

— Их Васька, наверное, по вашим домам ходит, — насмешливо говорю я. — Там он тоже отзывчивый.

Жилкин в ответ задумчиво пожимает плечами.

— А кто его, Ваську-то, знает? Может, и ходит. Поди его попробуй проверь. Он тебе проверит.

— Ну хорошо. Значит, в доме семнадцать вы во многих квартирах бывали, так, что ли?

— Ясное дело, во многих. Всюду течет, всюду, как есть, засоряется. Хозяйство наше такое, система, значит. За ней глаз нужон, я скажу, а это деньги стоит для правительства. Ну, и…

Я, однако, прерываю его государственные размышления.

— Вы Полину Ивановну, старушку из четвертой квартиры, помните, наверное? — спрашиваю я таким тоном, словно она-то его помнит прекрасно, хотя про себя я сейчас досадую, что не догадался спросить Полину Ивановну о Жилкине.

— А всюду их сколько хошь, старушек этих, — небрежно машет рукой Жилкин. — Как днем пойдешь, одни они так и лезут. Нешто всех упомнишь? Как вы сказали, звать-то? Полина Ивановна? Гм…

Жилкин хмурится и сосредоточенно смотрит в потолок, всем видом своим давая понять, как он добросовестно пытается вспомнить это имя.

— Ну да, Полина Ивановна, — подтверждаю я. — С первого этажа. Маленькая такая, припоминаете?

— Вроде бы… — неуверенно произносит наконец Жилкин. — Чтой-то такое, значит, мерещится. У меня, откровенности ради говоря, все сейчас маленько в тумане. Соснуть бы не мешало. — Он зыркает черными глазками в мою сторону и неожиданно предлагает: — Может, я пойду, а? После обеда я у вас как штык буду. Свеженький. Я ведь завсегда так. Меня до обеда лучше не трогай.

— Так у нас дело не пойдет, Жилкин, — говорю я. — Быстрее отвечайте на вопросы, а там, может быть, и соснуть удастся. Полину Ивановну из четвертой квартиры в доме напротив помните или нет?

— Ну, помню, помню, — сварливо отвечает Жилкин. — Холера старая. За каждый гривенник торгуется. А у самой кажинный день засор. Спокою от нее нет.

— А еще кто там живет, в той квартире?

— Да живут… — вздыхает Жилкин. — Только завсегда они, значит, на работе. А так, конечно, живут. Чего им…

— И ни разу вы с ними не встречались?

— Ну, почему же это так — ни разу? — как будто даже обижается Жилкин. — Одной там даже заграничный замок врезал. Только ей мало показалось.

— Это как понимать? — спрашиваю я, с трудом сдерживаясь, чтобы не улыбнуться.

— А вот так и понимать. Велела, значит, еще висячий повесить. То есть, значит, петли под него врезать. Ну, и за все, понимаешь, дыней расплатилась. «Ты, говорит, ее продай. У тебя ее с руками схватают. Она не наша, она, говорит, с Ташкента». Ну, я и снес. Верно, дали неплохо. На две… этих… хватило. Извиняюсь, конечно.

Я догадываюсь, что речь идет о второй Вериной соседке, работающей на железной дороге. Но на всякий случай спрашиваю:

— Где же она работает?

— А с бригадой поездной мотается туды-сюды, значит. Очень даже самостоятельная баба… и!..

Жилкин неожиданно громко икает, все его тщедушное тело сотрясается, и он чуть не сваливается с краешка стула. Взмахнув руками и вновь утвердившись в этом зыбком положении, он сердито бурчит:

— Ух, берет. Определенно соснуть надо…

— Уже скоро, — подбадриваю я его. — Так вы говорите, самостоятельная она женщина?

— А то! Другой раз спросила, продал я ту дыню али нет. Сколько дали. И, значит, еще мне две сунула, на продажу, — довольно толково поясняет Жилкин и с горечью заключает: — Моя б такая была, и-их… бонба, а не женщина, я так скажу. Усе разорвать может.

При этом он энергично взмахивает руками и снова чуть не сваливается с кончика стула, на котором только что с таким трудом утвердился. Я сознательно не предлагаю ему сесть поудобнее, опасаясь, как бы он тут у меня не уснул, а рискованное положение, которое он сам же избрал, заставляет его не терять бдительности.

Мне кажется, что сам Жилкин непосредственно в преступлении не замешан, он, скорей всего, не грабил комнату Веры и тем более не участвовал в убийстве. Но где-то рядом с этими событиями он все-таки находится. Ведь принимает же он всякие поручения. Вот о дынях он рассказал весьма охотно. Интересно, не расскажет ли он так же охотно и о костюме, с которым его задержали, и о тех, кто поручил ему этот костюм продать.

— Так, насчет дынь ясно, — говорю я и небрежно спрашиваю: — Ну, а костюм за сколько велела продать?

— Чего?.. — словно не расслышав, переспрашивает Жилкин и, деликатно прикрыв рот, снова икает, на этот раз, правда, не так болезненно. — Чего говорите?..

Я все так же небрежно повторяю вопрос.

Жилкин скребет свалявшиеся темные волосы на затылке и неуверенно говорит:

— Вот уж… ей-богу… чтой-то запамятовал. Это уж со мной завсегда так. Как с рельс сошел, все из головы вон.

— Как выпьете, так, значит, с рельс и сходите?

— Ну зачем? — обиженно рокочет Жилкин, отводя глаза в сторону. — От этого дела я с рельс нипочем не сойду. А вот как, значит, меня из рынку вынули и сюда, значит, на новые рельсы поставили… Так ведь?.. Ну, и колесики у меня здесь, — он не очень твердо указывает корявым пальцем на лоб, — того… в другую сторону, значит, завертелись. Вот ежели бы соснуть дозволили…

— Дозволим, дозволим, — утешаю я его. — А пока напомню, что костюм тот вы продавали за восемьдесят рублей. Сколько же себе оставить собирались?

— Я-то?..

— Да, вы.

— Ну, значит, что ж… я, значит…

Глаза у Жилкина неудержимо слипаются. Весь он клонится набок, но тут же вздрагивает и испуганно хватается обеими руками за сиденье стула.

— Ух, берет, зараза… — уважительно рокочет Жилкин, снова утверждаясь на краешке стула.

— Отвечайте, Жилкин, — строго говорю я, начиная уже терять терпение. — Чей костюм вы продавали?

— А ничей! — с вызовом отвечает он, вздергивая вверх небритый подбородок. — Свой. Велик мне, вот я…

— Да костюм-то женский.

— Женский?.. — озадаченно переспрашивает Жилкин. — Ну, тогда чего ж… Другое дело, значит…

Я прошу принести костюм, показываю его Жилкину и снова терпеливо спрашиваю:

— Чей же это костюм, а? И кто велел вам его продать?

Жилкин задумчиво скребет затылок и наконец неуверенным тоном изрекает:

— Небось Сидор…

— Это кто такой?

— Сидор-то?

— Да, да, Сидор.

— Известное дело кто. Кум мой.

— Где работает?

— Да в бане. Ба-альшой специалист. Бывалоче, мы…

Я встаю.

— Едем в баню, Покажете мне этого Сидора.

— Ни-ни, — Жилкин откидывается на спинку стула и машет перед собой руками. — Нипочем не поеду. А может, это не Сидор? Почем вы знаете?

— Это не мы, это вы должны знать.

— Ни-ни. Я своего друга не продам, — упрямо крутит головой Жилкин. — Меня хоть на куски, хоть как. Слова не скажу.

— Ну, а если этот друг кражу совершил? — спрашиваю я. — Или еще чего похуже? Тогда как?

— Тогда пущай сам и кается.

— Что ж, у вас и вовсе совести нет, Жилкин?

— Как так — нет? У меня ее знаешь сколько? Да я скорее руку дам отрубить, чем куда ею залезу. Я лучше как-никак заработаю, допустим сказать, на бутылку, чем ее, допустим сказать, украду. Извиняюсь, конечно.

— А другие, значит, пусть что хотят, то и делают?

— Это меня не касается. У меня совести только-только на себя хватает.

Нет, кажется, с ним сейчас не сговоришься. Но как отпустить Жилкина домой? Он же может побежать к тому человеку, который дал ему для продажи костюм, и все ему рассказать. А человек этот конечно же участник ограбления квартиры. Это по меньшей мере. И он, конечно, немедленно скроется. Нет, Жилкина отпускать нельзя. Я имею право задержать его на несколько часов. За это время я доложу о нем Виктору Анатольевичу, он уже, наверное, пришел к себе в прокуратуру. И мы посоветуемся, что делать с Жилкиным дальше.

— Думаю, вам и в самом деле надо отоспаться, — говорю я Жилкину. — Что-то не получается у нас разговор.

— Во. В самую точку!.. У-у-ы-ых!.. — Жилкин мучительно потягивается всем своим худеньким телом в грязной рубашке, согнутые в локтях руки он судорожно и несколько картинно разводит в стороны, потом вытягивается вверх.

— Ладно. До вечера, — соглашаюсь я и добавляю. — У нас поспите.

— Это еще зачем? — вполне искренне изумляется Жилкин. — На кой я вам сдался?

Как будто я не бьюсь с ним вот уже целый час, как будто он уже ответил мне на все вопросы и всякая надобность в нем миновала. И смотрит на меня широко открытыми, удивленными глазами, словно только что с неба упал. Ишь ты, артист какой нашелся!

— Рано нам еще расставаться, Жилкин, — сухо говорю я. — Вот проспитесь, ответите мне на все вопросы, и тогда распрощаемся. А сейчас спрашивать вас, я вижу, бесполезно.

— Нет, сейчас спрашивать! — Вдаряется в амбицию Жилкин и даже притопывает ногой. — Сей момент! Желаю у себя дома спать, понятно?

— Ну хорошо. Чей костюм продавал?

— Эх, мать твою так! — неожиданно кричит Жилкин. — Да что я, некрещеный, что ли?.. Петька дал! Петькин костюм. Мне с него только десятка причитается.

— Где же он сейчас, Петька этот?

— По железной дороге укатил. Служит он на ней.

— А живет где?

— Как так — где? Да в квартире четыре, где же еще ему жить. С Надькой со своей, с волчицей, проще сказать.

— Погодите, Жилкин, — озадаченно говорю я. — Это что же за квартира? Это не та, где Полина Ивановна живет?

— Во. Та самая. Петька ж сосед ихний.

— Когда же он вам этот костюм передал?

— Когда?.. Погоди, погоди…

Жилкин мучительно хмурится и шевелит губами, потом для верности начинает загибать пальцы, пристально вглядываясь в них и словно мысленно советуясь с каждым, прежде чем его загнуть. В результате загнутыми оказываются сначала три пальца, потом четыре, затем снова три, и на этом процедура заканчивается.

— Во, — с удовлетворением говорит Жилкин, показывая мне загнутые пальцы. — Выходит дело, три дня, как он мне его выдал.

— Три дня назад? — переспрашиваю я. — Да три дня назад он не мог дома появиться. Он неделю уже как в отъезде.

— Может, дома он и не появлялся, а у меня появился.

Но у меня в голове никак не укладывается такой вариант ограбления комнаты Веры. Что же, этот самый Петр Горбачев на минуту появился в квартире и снова исчез? И как это он вдруг решился на такое преступление? И еще. Почему Горбачев дал именно Жилкину поручение продать этот костюм? Потому, что его супруга поручала тому продавать дыни? А впрочем, все эти рассуждения ничего не стоят. Ведь Горбачева уже неделю нет в Москве, так же как и его супруги.

— Ох, Жилкин, — говорю я, вздохнув, — подумайте еще раз как следует. Был Сидор, теперь Петр. Может, еще кого назовете?

— Ни боже мой! — истово кричит Жилкин и бьет себя зажатой в кулак кепкой по груди, при этом он снова чуть не скатывается со стула, но, отчаянно взмахнув руками, все же удерживается на нем. — Да чтоб мне белого света не видеть! Чтоб подавиться и не встать! Петька дал. Утречком пришел, с кровати меня стянул. Еще и выпили мы с ним, и закусили… этими… как их?.. Ну да… Гранатами. Он по той же линии, что и Надька, мотается, на Азию, проще сказать.

Последние подробности заставляют меня уже серьезнее отнестись к словам Жилкина. Нет, видимо, этим Горбачевым придется заняться вплотную. Хотя сейчас, вполне возможно, его и в самом деле нет в Москве.

Жилкина я передаю Володе Гракову. Затем докладываю обо всем случившемся по телефону Виктору Анатольевичу. Надо официально оформить изъятие у Жилкина краденого костюма и его показания по этому поводу.

У меня же впереди другое дело.

Сейчас я еду в районную поликлинику, где лечилась Вера Топилина, и разыскиваю ее участкового врача. К счастью, он оказывается не на вызовах, и, с разрешения главного врача, мы устраиваемся в каком-то пустом кабинете. Из регистратуры нам приносят Верину историю болезни.

Сам участковый врач — Валериан Афанасьевич Дубинин — оказывается толстым стариком со старомодным пенсне на широком, в красных склеротических жилках носу, из ноздрей торчат пучки волос, из ушей тоже, и брови у него какие-то кустистые. Бородка клинышком и усы еще темные, а голова совсем седая, просто грива седых нестриженых волос. Одет он старомодно и небрежно, на жилетке видна цепочка от карманных часов. У Валериана Афанасьевича огромные, пухлые, розовые руки и добрейшие, немного грустные глаза. Впрочем, сейчас они совсем грустные. Он по-настоящему жалеет Веру.

— Славная девочка, — говорит он с одышкой. — Да, да, она, конечно, болела. Язвенная болезнь. Препротивная штука, доложу я вам. Диета. Боли. Весной и осенью обострения. И тогда викалин. И диета еще строже. Но курорт ей помог. Давно ее выпихивал. Весьма помог. Во второй раз должна была сейчас ехать.

— Но это все-таки не такая болезнь, чтобы… Чтобы прийти в отчаяние, правда, Валериан Афанасьевич? — спрашиваю я.

— Господь с вами, — машет пухлой рукой он.

— И никаких других заболеваний не было?

— Ровным счетом. Ну, правда, нервы. Последний год-полтора стал замечать. Она, конечно, не жаловалась. Скрытная девочка, все в себе. Таким натурам, я вам скажу, особенно трудно живется. И еще гордая девочка была, и справедливая. Словом, редкая душа, уж поверьте. Ах, какое несчастье, какое несчастье…

— Вы давно ее знаете? — спрашиваю я.

Валериан Афанасьевич вздыхает:

— К вашему сведению, я на этом участке уже двадцать семь лет. И мать их, Наталью Максимовну, прекрасно помню. А вот отца, признаться, не запомнил. Как Вера-то, младшая, родилась, так он чуть не через год пятки салом смазал.

— А Нину, конечно, знаете?

— Ну как же. Год как замуж вышла. В Подольск, к мужу, переехала. Ребенка ждет.

— Мы не знаем, как ее отыскать. Надо же ей сообщить о случившемся.

— Да проще простого. Я вам адрес дам. Она меня как раз с минувшим праздником поздравила, открытку прислала. Только вот… — Он нерешительно умолкает и с тревогой смотрит на меня. — Как ей сказать? Это же травма какая.

Он достает огромный белый платок и, сняв пенсне, трубно сморкается, потом вытирает красную, в складках шею.

— Хотя Нина отнюдь не сентиментальна, — неожиданно добавляет он, засовывая платок в карман брюк. — Сугубый прагматик, если угодно. Дитя века. Характер, между прочим, прямо противоположный Вериному.

— Как вы это объясните? — заинтересованно спрашиваю я. — Вот мы говорим: все зависит от воспитания. А в данном случае? Одна семья, одни условия воспитания, достаток один, двор, школа одни и те же, а характеры-то оказались разные. Чем вы это объясните?

— В данном случае только наследственностью, милостивый государь, — качает седой головой Валериан Афанасьевич. — И потому в идеале, я бы сказал, надо детей в семье воспитывать по-разному, в соответствии с их наследственными чертами характера. Но, увы, сие пока невозможно в наших условиях. Зачем далеко ходить? Вот вам Вера и Нина. Верочка вся была в покойницу-мать. Тихая, сердечная, душевно тонкая. Ее исключительно добром и лаской воспитывать надо было. Так покойная Наталья Максимовна только и могла. Так обеих дочек и воспитывала. А Нину, между тем, надо было строго, требовательно, даже сурово держать. Она, видите ли, не только деловита и расчетлива. Это я уж так вам сказал, чтобы не вдаваться. А Нина еще и хитра, и завистлива, и жадна. Она всюду только выгоду ищет. Я ведь обеих девочек превосходно знаю. Наталья Максимовна не один год у нас в поликлинике процедурной сестрой проработала. Да, так вот, Нина… Она и замуж вышла, думается мне, не без расчета. Муж-то ее какой-то немалый пост занимает по торговой части. Ну да ладно, — неожиданно спохватывается он. — Разболтался. Уж извините великодушно. Старость, она удивительно болтлива, сам замечаю. Никогда прежде таким не был, уверяю вас.

Он, по-моему, и обаятельным таким раньше не был. Встречаются, знаете, лица у стариков, которые только годы, кажется, сделали такими милыми и мудрыми. Вот и Валериану Афанасьевичу ужасно идут и эта седая, всклокоченная грива волос, и старомодный костюм с цепочкой часов, и пенсне, которые давно уже никто не носит, и я их видел, кажется, только у Чехова на портрете.

— Спасибо вам, — говорю я. — Все, что вы мне рассказали, нам очень пригодится. Мы должны точно установить, что случилось с Верой.

— Ну да, ну да, — кивает седой головой Валериан Афанасьевич. — А как же? Иначе нельзя. Дело у вас такое. Святое дело, справедливое. И не легкое, само собой. Как же тут не помочь, разрешите спросить? Это же просто… непорядочно.

— К сожалению, это еще не всем понятно, — говорю я.

— Господи, да что же может быть справедливее, чем покарать за злодеяние? — удивленно восклицает Валериан Афанасьевич, и круглое румяное лицо его неожиданно становится серьезным. — Человек должен жить свободно, безбоязненно. Он для этого создан. Он без этого не может человеком себя до конца ощущать.

— Это верно, — соглашаюсь я. — Человек должен жить безбоязненно. Это самое главное.

— Именно это, — кивает седой головой Валериан Афанасьевич. — И не только безбоязненно думать или говорить, что думаешь, но и поступать. Не во вред другим, понятное дело. Скажем, куда-то ехать, где-то жить, где-то работать, встречаться с друзьями, гулять с девушкой. А тут вдруг, в какой-то момент, изволите ли видеть, появляется на моем пути некто и вторгается в мою жизнь, а то и обрывает ее по своему звериному произволу. Так как же за это не карать? Не-ет. Ваша работа наиважнейшая, как я ее понимаю, конечно. Хотя она у вас вроде медали.

— Это как же понять? — улыбаюсь я.

— А вот как. Две стороны. Как повесить. Важно, молодой человек, правильно повесить. Иначе, доложу вам, обратная картина может получиться, произвол, допустим, бездушие и формализм. В нашем медицинском деле тоже, замечу вам, такая опасность присутствует. Но у вас, мне кажется, особенно, как нигде, уж очень у вас острый инструмент в руках.

Я молчу. Старый доктор говорит, в общем-то, знакомые и бесспорные слова, но говорит он их так, что мне кажется, это моя собственная совесть мне это говорит, а знакомые слова наполняются вдруг особым, свежим и мудрым смыслом.

— Опять заболтался, — виновато говорит Валериан Афанасьевич и машет пухлой рукой. — Простите великодушно. Деловой человек, минута небось на счету, а я вас тут… А! Так адресок Нинин запишете?

— Обязательно. Он у вас с собой?

— Именно что. Я его, изволите ли видеть, в книжечку себе переписал. Вдруг, думаю, пригодится. И вот как раз…

Он, сопя, лезет под халат и из кармана пиджака медленно извлекает старую, рассыпающуюся книжечку, стянутую тонким резиновым колечком, как коробочка с лекарством. Валериан Афанасьевич, сняв колечко, раскладывает книжку на столе перед собой. Многие из замусоленных страничек в ней приходится даже не перелистывать, а перекладывать. Видно, что служит эта книжица доктору с незапамятных времен. И еще я замечаю, как много фамилий в ней обведено неровной чернильной рамкой. Это все ушли от него друзья, наверное. У стариков много потерь.

Но вот Валериан Афанасьевич утыкается толстым пальцем в одну из Страничек своей книжки и не торопясь диктует мне адрес Нины Топилиной. То есть теперь уже не Топилиной, а, оказывается, Сорокиной.

Что же, надо срочно передать этот адрес в Подольск, Пете Шухмину и попросить его привезти Нину в Москву.

Я сердечно прощаюсь со старым доктором, заодно прошу разрешения воспользоваться телефоном, оказавшимся в кабинете, и звоню Кузьмичу.

Из поликлиники я еду в министерство. Там мне надо повидать Меншутина, Любу и ее подружек, причем с последними надо не просто повидаться, а побеседовать по душам.

Вот из чего главным образом состоит наша работа. Как видите, меньше всего в ней погонь, стрельбы и засад. Хотя, конечно, без этого не обходится. Но главное — это бесконечные встречи с самыми разными людьми, размышления и поиски пути, единственного пути в немыслимой путанице людских характеров, отношений, поступков и судеб, иначе говоря — во всех сложностях сегодняшней непростой жизни. Сколько надо знать, сколько уметь, чтобы в конце концов все же найти этот единственный путь?

Всю дорогу до министерства, погруженный в свои мысли, я ощущаю на душе какое-то непонятное, теплое чувство, словно что-то хорошее случилось сегодня со мной. И все вокруг, на что я только ни посмотрю, как будто окрасилось этим добрым чувством: люди вокруг, дома, магазины… И только уже перед самым концом пути, подходя к министерству, я ловлю себя на том, что неотступно возвращаюсь мыслями к старому доктору. Жаль, мне, вероятно, не представится случая еще раз повидаться с ним. Есть люди, от встреч с которыми память остается надолго, как ни мимолетна была встреча, люди не просто умные и добрые, а побуждающие и других делать добро. Характерно, что даже черствая, расчетливая Нина не забывает старика. Вряд ли ей что-то надо от него. Видимо, старый доктор задел что-то доброе в ее холодной душе, остался где-то в уголке ее, и этим он ей, наверное, дорог, за это она ему благодарна.

Просторный, весь в зеркалах лифт стремительно и бесшумно несет меня вверх. Я невольно оглядываю себя в зеркале, поправляю галстук и наконец сосредоточиваюсь на предстоящих делах.

Итак, мне надо повидать Меншутина, а также Любу и других девушек, надо узнать от них, кто из приезжих ухаживал за Верой. Пока что Меншутин довольно неопределенно упомянул об одном человеке с Украины и о другом, из Прибалтики, кажется. Оба они из колхозов или совхозов и приезжали в Москву как толкачи, поэтому вполне возможно, что ухаживали они за Верой отнюдь не бескорыстно. А ведь девушка могла такому человеку и поверить.

В комнате, где сидит Люба, девушки встречают меня как старого знакомого. Когда я вхожу, то ловлю на себе их тревожные и любопытные взгляды. Они, конечно, уже все знают от Любы, и им сейчас не до шуток. Все взволнованы, напряжены. Как же иначе? Они ведь знали Веру.

— Давайте наконец познакомимся, — предлагает бойкая Любина соседка. — Вас, кажется, Виталий Павлович зовут?

— Просто Виталий.

— А меня Нина. А вот это — Наташа, а эту девушку зовут Леля, а эту — Таня, — знакомит она меня со всеми присутствующими и под конец говорит: — Скажите нам, вы что-нибудь узнали? Ну что же случилось? Неужели Вера действительно покончила с собой?

— А вы это допускаете?

— Ой, мы уже охрипли спорить. Вот Леля, например, — она указывает на полную темноволосую девушку с большими задумчивыми глазами. — Леля уверена, что на Веру напали хулиганы. На нее недавно тоже напали, прямо в подъезде, представляете?

— Это ужас, — тихо произносит Леля, опуская глаза. — Это просто звери какие-то…

— Ну, а Наташа думает, что здесь любовная драма, — продолжает Нина.

Наташа высокая, плотная, спортивного вида, с высоко взбитыми рыжеватыми волосами. Синяя трикотажная кофточка обтягивает ее высокую грудь и мощные бедра. Она упрямо вскидывает подбородок и, прищурив серые, ярко подкрашенные глаза, говорит:

— Не думаю, я знаю.

— Что же вы знаете? — спрашиваю я.

— Что Вера ему отказала, и он просто ее убил, — убежденно говорит Наташа и двумя руками поправляет свою высокую и довольно замысловатую прическу. — По-моему, этот парень на такое способен. Ужас, какой горячий и необузданный. Я их видела вместе.

— Какой парень? И где вы их видели? — нетерпеливо допытываюсь я. — Вспомните, Наташа.

Она усмехается и пожимает плечами.

— Тут и вспоминать не надо. Мы его все знаем. Он с Украины. Главный механик совхоза «Приморский». Красивый парень. Высокий, белозубый, с чубом. И шрам на лбу.

— Как же его зовут?

— Фоменко, — говорит Наташа и снова поправляет волосы. — А зовут Грицко. Ну, Гриша, в общем.

— И он ухаживал за Верой?

— Еще как! Ужас просто.

— Между прочим, не один он за ней ухаживал, — скептически замечает Любина соседка.

Сама Люба, кстати, не проронила еще ни слова. Она как-то пришибленно молчит. По-моему, у нее совсем больной вид. Неужели на нее так подействовала смерть Веры?

— Но этот самый нахальный, — между тем возражает Наташа.

— А был он в этот понедельник в Москве? — спрашиваю я.

В ответ Нина безапелляционно замечает:

— Это уж ваше дело проверить, между прочим. К нам он во всяком случае не заглядывал.

— Но это ровным счетом ничего не означает, — вставляет Наташа. — Он мог и ради Веры приехать.

Она права. И этого самого Фоменко придется проверить.

— Ну, а кто еще за Верой ухаживал? — продолжаю допытываться я.

— Я еще одного знаю, — вмешивается сдержанная, серьезная Таня. У нее, кажется, у единственной здесь поблескивает на пальце тонкое обручальное колечко. — Я встретила однажды Веру с этим… Ну, как его?.. — она досадливо стукает кулачком по столу. — Из Латвии он…

— С Освальдом, — тихо подсказывает Люба.

— Ну да, — облегченно соглашается Таня. — Именно с ним. Я их встретила на улице Горького. Он отнимал у Веры сумку. Хотел сам ее нести. Такой чудак неуклюжий. Я теперь и фамилию его вспомнила: Струлис. Мы их колхозу оформляли машины, помните, девочки?

— А я еще одного сейчас вспомнила, — неожиданно говорит Наташа. — Такой рекламный мальчик. В светлом французском костюме, очень модном. А галстук итальянский, белый с синими звездами. Ужасно красивый. Как же его звали?..

Постепенно девушки вспоминают еще трех или четырех человек, по их мнению ухаживавших за Верой. Меня этот список пока не очень пугает. Я уверен, стоит только проверить, кто из этих людей появился три дня назад в Москве, и от довольно длинного списка останутся рожки да ножки.

В разгар нашей дискуссии дверь неожиданно открывается, и на пороге возникает массивная фигура Меншутина. Девушки сконфуженно умолкают. Но Меншутин, узнав меня, улыбается и обеими руками делает успокаивающие движения, как бы прижимая всех нас к своим стульям.

— Занимайтесь, занимайтесь, — говорит он покровительственным тоном и несколько свысока, словно мы выполняем прямое его задание. — Не буду вас отрывать и попрошу… — он строго оглядывает девушек, — отнестись к беседе с товарищем со всей серьезностью. — После чего он оборачивается ко мне и уже совсем другим тоном, почти дружески, спрашивает: — Вы потом заглянете ко мне, надеюсь?

— Постараюсь вас не обременять, — улыбаюсь я. — Девушки, кажется, мне во всем уже помогли.

— Нет, нет, прошу, — непререкаемым тоном возражает Меншутин. — Все обсудим. Это вам пригодится. Так что жду, — твердо заключает он и уходит.

Девушки уже так освоились со мной, что не скрывают своего отношения к начальству.

— Душечка Христофорыч, — насмешливо говорит ему вслед Нина. — Он всегда неотразим.

— А экстерьер какой, — добавляет Наташа. — Смерть девкам.

Но амурные дела товарища Меншутина меня сейчас не занимают. Уж конечно не из-за несчастной любви к нему покончила с собой Вера Топилина. И я возвращаю моих собеседниц к прерванному разговору. Солидный список «ухаживателей» меня, повторяю, не беспокоит. Беспокоит меня другое: все они, так сказать, из одного «ряда», все «ходоки» из разных концов страны, познакомившиеся с Верой на ее работе. Что ж, у нее не было других знакомых? Это же не может быть. Просто какая-то существенная сторона Вериной жизни целиком выпадает из моего поля зрения. О ней, видимо, никто из этих девушек ничего не знает, даже Люба. Хотя все они самым искренним образом пытаются мне помочь и наперебой вспоминают о Вере все, что они слышали, замечали или даже только предполагали.

Совсем другой разговор происходит у меня час спустя в кабинете Меншутина, куда я все же вынужден заглянуть, чтобы сохранить расположение начальства.

Уважаемый Станислав Христофорович встречает меня нетерпеливым вопросом:

— Ну-с, каковы наши успехи?

И широким жестом указывает мне на знакомое кресло возле журнального столика.

— Ничего, — говорю я, доставая сигарету из протянутой мне пачки. — Понемногу работаем.

Мой уклончивый ответ Меншутина ничуть не смущает, и он принимается поучать меня. Небрежно, великодушно и солидно, как профессор явившемуся на консультацию студенту, он вещает банальнейшие, малограмотные истины, почерпнутые бог весть из каких популярных книжонок. Я с большим трудом скрываю скуку и раздражение. А Меншутин, удобно развалившись в кресле, продолжает вещать, сам упиваясь и гордясь своей эрудицией.

Вскоре, однако, я замечаю, что его интересует еще одна тема: что рассказали мне его сотрудницы о нем самом. Вопросы на эту тему он задает мне как бы по пути, мимоходом. Настороженно вслушиваясь в мои ответы. Постепенно, однако, он успокаивается, поняв из моих ответов, что я вовсе не интересовался этой щекотливой темой.

Как и следовало ожидать, разговор с Меншутиным мне ничего нового не дал. Тем не менее расстаемся мы с ним вполне дружелюбно, и это, по-моему, нам обоим уже стоит некоторых усилий. Станислав Христофорович, кажется, остается недоволен моей сдержанностью. Он, видимо, привык, чтобы к его указаниям относились более внимательно.

Выхожу я из министерства, когда рабочий день уже заканчивается. Совсем стемнело. Улицы полны огней. Нескончаемым, сверкающим потоком льются машины, занимая всю ширину огромной магистрали Садового кольца. Трудно поверить, что когда-то, по словам моих родителей, большую часть его действительно занимали густые, тенистые бульвары, вторым зеленым кольцом охватывая центр города.

Я уже предупредил Гришу Воловича, что вечером приеду к нему. Мы хотим пока сами, без начальства, подвести кое-какие предварительные итоги, обменяться информацией, мнениями, поспорить и вообще «повариться в деле», как выражается наш Кузьмич.

Первый, кого я, к своей радости, застаю в тесном кабинетике Воловича, это Петя Шухмин, уже успевший вернуться из Подольска. Днем ему передали по телефону из Москвы адрес Нины Топилиной, теперь уже Сорокиной, Петя побывал у нее дома и сообщил о случившемся несчастье.

— Эх, как же она переживала! — сокрушенно качает круглой стриженой головой Петя. — Вы бы только видели. А уж хороша, ну просто картина неизвестного художника.

— Она сможет приехать? — спрашиваю я. — Все-таки в положении.

— Завтра утренним поездом приедет, — отвечает Петя и добавляет: — Между прочим, никакого живота у нее нет. Прыгает, как коза, и, по-моему, рожать не собирается.

— Много ты в этом деле понимаешь, — насмешливо замечает Гриша Волович.

— Вот что красавица — это ты усечь еще можешь.

— Здравствуйте. Не дите все-таки, — обижается Петя и говорит мне: — Вот ты сам завтра увидишь.

Да, интересно будет встретиться с этой женщиной, особенно после всего того, что я о ней услышал от старого доктора Валериана Афанасьевича.

Между тем кабинет наполняется людьми. Пришли все сотрудники, участвующие в работе по этому делу.

— Григорий Александрович, а можно мне доложить? — обращается к Воловичу молодой вихрастый паренек, которого я раньше тут не видел, совсем, наверное, зеленое пополнение. — Мы ведь кое-что нашли как-никак, — азартно добавляет он.

Гриша Волович улыбается, и по этой улыбке я вижу, что паренек ему нравится и он готов ему многое простить, в том числе и вот такое выскакивание «поперед всех».

— А почему не Константин Прокофьевич? — все-таки спрашивает Гриша, видимо, из чисто педагогических целей.

— Так он мне поручил.

— Пусть, пусть, — басит кто-то за моей спиной.

Впрочем, старого оперативника Сухарева я знаю давно и уважаю тоже давно. Его уважают все, кто его знает.

— Ну, Володя, давай, — соглашается Волович.

— Значит, так, — с подъемом начинает тот. — Задание у нас было сложное, как вы понимаете. Найти тех двух, что в тот вечер очутились на стройплощадке одновременно с Верой Топилиной и ее спутником. Мы рассудили так. Вернее… — Паренек сбивается и под добродушные смешки товарищей, краснея, поправляется:

— В общем… Константин Прокофьевич, конечно, рассудил.

Да, Сухарев рассудил. Откуда эти двое могли прибрести на стройку с бутылкой водки, чтобы там ее, видимо, распить? Скорей всего, они ее только что купили и торопились побыстрее выпить. Только что купили. И Константин Прокофьевич с Володей, вооруженные теми немногими приметами, которые повторил им известный мне уже Сергей, направились в обход ближайших магазинов, где торгуют вином. Это, однако, ничего не дало. Во-первых, ни один продавец не мог вспомнить среди последних покупателей в тот день этих двоих, низенького в телогрейке и высокого в шляпе. К тому же и время их появления на стройплощадке — около одиннадцати часов вечера — указывало, что водка, если она не была куплена заранее, могла быть приобретена в этот час только в единственном по соседству дежурном магазине, где, однако же, продавщица этих двоих покупателей тоже не вспомнила. Оставались, правда, еще в округе две закусочные и кафе, но переплачивать там за водку эти двое вряд ли стали бы.

Вот тут-то Сухареву и пришла в голову поистине гениальная мысль: а что, если Они получили ту бутылку как премию или как плату в том же самом дежурном магазине? И предположение блестяще подтвердилось. Действительно, около десяти часов вечера в магазин привезли с холодильника рыбу: днем водитель и грузчики не управились со всеми ездками, и последний маршрут пришлось делать так поздно. Грузчики получили от обрадованного директора, заждавшегося своей рыбы и совершенно изволновавшегося, королевское вознаграждение и рыбой и водкой. Грузчиков было двое, и по приметам они весьма смахивали на тех, которых видел Сергей.

Установить автобазу, откуда подавалась машина, не составило труда, и Константин Прокофьевич вместе с Володей немедленно отправились туда. Диспетчер назвал им фамилию водителя, который привез рыбу в тот дежурный магазин. На базе, однако, его не оказалось, он был с грузчиками на линии, но до конца их работы было уже недолго. И Володя остался ждать. Я себе представляю, как он при этом нервничал. Но на этот раз водитель работал совсем с другой бригадой грузчиков. Однако он легко вспомнил тех, кто был с ним в тот самый день, и назвал их имена: Федор Мухин и Иван Зинченко. Все это произошло вчера, и вчера же вечером Сухарев и Володя установили, что оба грузчика исчезли и вот уже вторую ночь не являются домой. Не удалось их отыскать и сегодня. На работе они тоже в эти дни не появились.

— Поиски мы продолжаем, — тем не менее весьма оптимистично заключает свой рассказ Володя.

— Ну, давай ты теперь, Николай Иванович, — обращается Волович к другому сотруднику и поясняет мне: — Он тем соседом занимается, на которого Жилкин указал.

Николая Ивановича я знаю мало. Это длиннющий дядя, не ниже меня, только очень худой и потому, наверное, сутулый, с длинной узкой физиономией, редкие светлые волосы гладко зачесаны назад, а под густыми бровями глубоко посаженные, удивительно живые и добрые глаза.

— Разобрался я в их делах. Разобрался… — повторяет он, откашливаясь.

— Исходные данные оказались не совсем точные. Надежда Горбачева, верно, проводник. А муженек ее, Петр, — директор вагона-ресторана. Зашибает небось будь здоров сколько, и слева, и справа. А потому вопрос: зачем ему соседку грабить? Чушь собачья. Тем более что и отношения у них были вполне нормальные. Не один год, между прочим.

— Выходит, врет Жилкин? — спрашиваю я.

— Врет, — убежденно отвечает Николай Иванович. — Что он, разве дорого возьмет, чтобы соврать?

— Но почему он указал именно на Петра, что, у него других приятелей нет? — не сдаюсь я.

— А потому, что любого другого мы сразу же за бока возьмем. А этот — ту-ту — уехал.

Доля резона в рассуждениях Николая Ивановича, бесспорно, есть, и я понимаю, что присутствующие это тоже улавливают.

— А он действительно все эти дни был в отъезде? — спрашиваю я. — Тогда с ним вообще нет вопроса.

Длинное лицо Николая Ивановича, на котором все время бродила усмешка, становится вдруг сосредоточенным, мохнатые брови сходятся на переносице. Он потирает костлявыми пальцами тяжелый, как будто оттягивающий вниз все лицо подбородок и глуховато говорит:

— Вот тут-то как раз есть одна закавыка. Дело в том, что в ночь с понедельника на вторник его вагон-ресторан стоял на путях Курского вокзала и принимал продукты. Его срочно подцепляли к другому поезду. Словом, вечером вагон пришел в Москву, а утром уже ушел. Всю ночь его грузили, ну, и всякий там мелкий ремонт и технический осмотр. В таких случаях, как мне пояснили, директор домой не уезжает.

— Ну, а как было в данном случае? — спрашиваю я и тут же досадливо машу рукой. — Впрочем, у кого это теперь можно выяснить.

— Совершенно точно. Вагон в рейсе.

— Когда возвращается?

— Завтра. В двадцать один тридцать.

— И на этот раз Горбачев, надо думать, будет ночевать дома?

— Видимо, да. Если чего-нибудь не случится.

— Значит, спокойнее все-таки встречать его на вокзале, в момент прибытия поезда, — заключаю я.

— Так и сделаем, — подтверждает Гриша Волович.

Николай Иванович только молча кивает тяжелой головой, как-то на редкость неудобно устроившись своим длинным туловищем на стуле и словно переломившись пополам.

— Теперь третье направление поиска, — говорю я Воловичу. — Машина, которая в ту ночь стояла во дворе, под окнами. Кто ею занимается?

— Я сам, — недовольно говорит Гриша. — Получив личное на то указание начальства. Пока удалось только установить, что машина служебная и на ней круглые противотуманные фары. Никто не видел, как она въехала во двор и как уехала. Но водитель в ней сидел, не уходил, его заметили. Вот, пожалуй… Да, еще: машина черная или темно-синяя. Вот и все. Не густо, как видишь.

— Тем не менее…

— Да, конечно, — подхватывает Гриша. — Вот теперь хлопцы обшаривают все автохозяйства. Ведь без путевки ни одна государственная машина не выйдет на линию, тем более ночью.

— Ох, мало тут перспективы, — качает тяжелой головой Николай Иванович, сутулясь и закинув одну длиннющую ногу на другую и зацепив ее даже носком ботинка, при этом худые его руки сцепились вокруг костлявого колена, и кажется, что только такая сложная конструкция и может удержать его на стуле.

— Товарищ Лосев, а как обстоит дело по линии… любви? — чуть запнувшись, спрашивает со своего места Володя.

— И всяких там ухажеров, — уточняет кто-то из сотрудников.

— По этой линии, — усмехаюсь я, — составлен первый список из числа приезжих в Москву. Человек семь, кажется. Дано поручение нашим товарищам на местах проверить, выезжали эти люди в указанные дни куда-нибудь или нет, а если выезжали, то куда именно. Вот ждем ответов.

— Маловато это все, — досадливо замечает за моей спиной Сухарев. — Версия-то важная.

Я прекрасно понимаю, что он имеет в виду. Кажется, понимают это и все остальные, кроме Володи, судя по его настороженному, пытливому взгляду, устремленному на меня. И я, главным образом ради него, подтверждаю:

— Конечно, маловато. Надеюсь, что после разговора с сестрой и со школьной подругой появится еще кое-что по этой линии.

— А пока главным остается, думаю, поиск этих прохиндеев-грузчиков, — спокойно произносит Сухарев.

Константин Прокофьевич конечно же самый опытный и самый знающий из всех нас. Служит он в уголовном розыске с незапамятных времен, с середины тридцатых годов, семнадцати лет туда пришел. Образование у Константина Прокофьевича всего семь классов, и потому при своем майорском звании и стаже работы он дальше инспектора уголовного розыска не пошел. Как-то так уж у него получилось: до войны не успел, после войны вроде уже поздно было, семья — пять ребятишек, где тут учиться? Но и на пенсию никто пока Константина Прокофьевича отправлять не спешит, да и сам он не торопится, хотя если и не по возрасту, то уж по стажу работы он мог оформить ее уже лет десять или пятнадцать тому назад. А не спешит руководство проститься с Сухаревым не случайно. Ибо это оказался прирожденный оперативник, талант, каких мало, с таким поразительным чутьем и пониманием человеческой психологии и поступков людей, с таким знанием всех сложностей, трудностей, неожиданностей и кажущихся нелепостей нашей жизни, с таким умением располагать к себе самых разных людей, вызывать уважение и доверие, что Константину Прокофьевичу удавалось «поднимать», то есть раскрывать, дела, об которые все уже, что называется, обломали зубы и ногти.

А с виду… Нет, вы бы только посмотрели с виду на Константина Прокофьевича, и лучше всего даже не здесь, на работе, а, допустим, на улице. Вы бы непременно решили, что этот пожилой невзрачный, скромно одетый дяденька приехал первый раз в столицу из «глубинки», и потому он такой простоватый, добренький, улыбчивый и внутренне спокойный какой-то, основательный, не то что нервные, торопливые москвичи. С ним хочется не официальный разговор вести, а выпить где-нибудь в тихом месте и, пригорюнившись, изливать Душу.

Ну, а мы привыкли прислушиваться к мнению Константина Прокофьевича. Вот и сейчас мы с ним вполне согласны. Действительно, главным сейчас является поиск этих «прохиндеев-грузчиков». Завтра, может быть, что-то другое будет главным, а сегодня это.

В самом деле, почему Зинченко и Мухин не являются домой ночевать? Грузят ночью какие-нибудь вагоны на железной дороге? Ну, а почему они не являются домой утром? И на работу тоже последние два дня не показываются. Почему? И это им сходит с рук, прохиндеям. Как нам объяснили, грузчиков страшным образом не хватает. И прогуливают они часто, и пьют. Но начальство старается, если можно, этого не заметить. Выгнать-то легко, а где взять других? Вот и эта пара — Зинченко и Мухин — тоже не подарок, а увольнять их как будто не собираются, хоть и не являются они второй день на работу. Но нам найти их необходимо, и как можно быстрее. Может быть, они хотя бы сегодня явятся домой ночевать? А возможно, их жены что-то наконец узнали о своих муженьках?

В конце концов мы решаем, что надо ехать снова к Зинченко и Мухину домой, сейчас ехать, немедленно, и ждать их там хоть до утра. Другого выхода нет.

Я звоню Кузьмичу и докладываю ему наше решение.

— Бесполезное это дело, — сухо отрезает он, — в доме их ждать. Каждую ночь будете дежурить, что ли? А между прочим, и там и там — семьи. На следующий день вся округа будет знать, что милиция у них по ночам дежурит. Тут надо по-другому. Надо, пожалуй, организовать засаду где-то невдалеке.

— Но мы хоть эту ночь…

— Я говорю: бесполезно. И даже вредно.

Но меня охватывает раздражение и упрямство. Хуже-то от этого, во всяком случае, не будет. И какой слух? Ведь одну ночь всего мы там побудем. А вот польза вполне возможна. Так я и говорю Кузьмичу. Но он больше ориентируется, кажется, не на мои слова, а на то, как я их произношу.

— Не лезь в бутылку, Лосев, — сердито говорит он. — И слушай, что тебе говорят. Отправляйтесь-ка по домам.

— А я вам ручаюсь! — почти кричу я. — Надо же познакомиться с обстановкой там.

— Надо. Но для этого не требуется ночевать там. Ну, и хватит, Лосев. Мне твои ручательства не нужны.

— Я не согласен, Федор Кузьмич. Как хотите, — с раздражением говорю я.

— Дыхнуть самостоятельно не даете.

Это моя первая крупная стычка с Кузьмичом, и я сам удивляюсь, как это меня вдруг повело на нее. Видимо, удивляется и Кузьмич.

— Дыхнуть, говоришь, не даю? Гм… Ну ладно. Попробуйте. Учиться надо и на ошибках. Дай-ка мне адреса, куда едете…

Я кончаю разговор. Товарищи мои давно поняли его характер и теперь смотрят на меня с немалым уважением. Вступить в такой отчаянный спор с Кузьмичом не каждый решится. Я же очень горд одержанной победой, но стараюсь это не показывать.

Мы уславливаемся, что к Зинченко — тому низенькому, в телогрейке, который нес водку, — поедут Сухарев и Володя, а ко второму, Мухину, — Гриша Волович и я.

Честно вам скажу, что, пока мы все это обсуждали и решали, я как-то не задумывался, что меня ждет бессонная тревожная ночь в чужом и отнюдь не гостеприимном доме, что на улице холод и слякоть, и пронзительно свистит за окном ветер, и живет этот Мухин у черта на куличках, я и не слышал никогда про такую улицу или проезд.

Да, я только сейчас в полной мере осознаю, какая мерзкая перспектива ожидает меня. Впрочем, на работе мы обычно находимся в таком состоянии предельного напряжения и психологической готовности к любому повороту событий, что всякая неожиданность воспринимается нами как вполне естественная. Так и на этот раз. Надо только позвонить домой и предупредить моих, что ночевать я не явлюсь. Ну, а Светку можно пока об этом не предупреждать. И звонить ей отсюда неудобно. Разговор у нас всегда получается слишком… Ну, как бы это сказать? Личным, что ли. Словом, неудобно.

И потому я звоню только домой, своим старикам. Тут можно быть деловитым и кратким. Мама, конечно, первым делом спрашивает, хорошо ли я одет, и дает всякие ценные советы, как уберечься от простуды, хотя я прекрасно понимаю, что ее куда больше волнуют неведомые и потому кажущиеся особенно опасными события, в которых я этой ночью должен участвовать. Мама никак не может к этому привыкнуть.

После меня звонят по очереди домой все участники этой ночной операции.

Я тем временем проверяю пистолет, которым, слава богу, давно уже не пользовался. Будем надеяться, что и на этот раз воспользоваться им не придется. Тем не менее проверяю я его весьма тщательно.

И вот мы едем с Гришей в дежурной машине по вечерней, залитой огнями Москве. Путь наш далекий, в сторону Южного порта и еще дальше.

За это время Гриша успевает мне кое-что рассказать о Федоре Мухине. В местном отделении милиции его, оказывается, хорошо знают. Это отпетая личность. У него уже есть судимость за кражу, и он около трех лет отбывал наказание в колонии. Прописали его снова в Москве, только поверив его клятвенным заверениям, устным и письменным, что он не только сам ничем больше не нарушит общественный порядок, но и бывшим своим дружкам не позволит это делать. Не последнее значение имело и то обстоятельство, что в Москве проживала его семья — старуха мать и жена с двумя детьми. Мыслимое ли дело было им сниматься вслед за ним в чужие края? А с другой стороны, факты подтверждали, впрочем, и так очевидную истину, что человек, возвращаясь из заключения в родную семью, в знакомый коллектив на работе, легче становится на ноги, чем один-одинешенек в чужом городе.

Однако с Мухиным все получилось неудачно. Вернулся он домой года два назад. На фабрику, где раньше, до ареста, работал слесарем, он поступить не пожелал. Стал перебиваться случайными заработками, пьянствовать, появились и соответствующие дружки. От благих его намерений и клятв остались только корявые заявления в отделении милиции, где на него давно уже махнули рукой, как на помощника в борьбе с преступностью, и старались только уследить, чтобы он сам не совершил какого-либо преступления. Дважды за это время он все же отбывал административные наказания за пьяные скандалы и драки, первый раз семь суток, второй — пятнадцать. Силой Мухина бог не обидел, здоровяк он отменный, к тому же задира и наглец, а когда напьется, то, говорят, такая в нем лютая злость просыпается, что страшно к нему подойти — убьет. Семья от него стонет и плачет. А слушается он, оказывается, только мать, в пьяном виде даже больше, чем в трезвом. Мать — старуха молчаливая, злющая и твердая как кремень. Жена уж сколько раз от Мухина собиралась уходить, но старуха не отпускает, и та ей подчиняется.

Вот какие интересные подробности сообщает мне Гриша, пока наша машина несется по знакомым, а потом уже и мало или совсем незнакомым улицам, то ярко освещенным, людным, широким, а то и пустынным, полутемным, кривым и узким.

Улицы становятся все темнее и пустыннее. Мы забираемся в какой-то совсем далекий и удивительно старый район. Кругом лишь одноэтажные или двухэтажные домики, длинные темные заборы каких-то складов и фабричонок. Кое-где улицы вовсе не асфальтированы, и машину кидает на булыжных ухабах.

Водитель сбрасывает газ, и мы еле ползем, всматриваясь в названия улиц на перекрестках и в номера домов. Прохожих не видно, и спросить дорогу не у кого.

Изрядно проплутав по кривым темным улочкам, мы наконец обнаруживаем нужный нам проезд. В нем всего-то два дома, а по другой стороне тянется длинный, местами покосившийся забор. Один из двух домов тот, который нам нужен. Вернее, номер тот, а под этим номером, оказывается, числится целых пять или шесть «строений».

К счастью, здесь нам попадаются двое прохожих, и после осторожных, не вызывающих подозрений и любопытства расспросов, ибо эти люди сами живут где-то поблизости и могут знать Мухина, мы выясняем кое-какие детали местной топографии и некоторые имена. Мухин в разговоре, естественно, даже не упоминается.

Затем мы стучим в один из домиков и после такого же осторожного разговора выясняем, что нам нужно «строение № 3». Этот ушедший в землю домишко расположен в самой глубине обширного темного двора.

Машину мы вынуждены отпустить, и у нас такое ощущение, что вместе с ней обрывается последняя связь с внешним миром.

Но идти прямо в это «строение» и спрашивать Федьку тоже нельзя. Сперва следует хоть бегло осмотреть этот огромный темный двор. Мало ли что может произойти, и предварительное изучение «места действия» стало у нас законом.

Мы медленно обходим двор, приглядываемся, прислушиваемся, запоминаем. Двор хотя и большой, но совсем не просторный, и так и эдак расположились в нем большие и малые сараи и сарайчики, то и дело образуя темные закоулки и тупики. Да и сами «строения» разбросаны по двору без всякого порядка. Одно из них оказывается двухэтажным, каменным, а остальные деревянные, в один этаж. Из некоторых окон струятся в темный двор золотистые полоски света и слышатся голоса. К каждому домику прилепились еще какие-то пристройки, крылечки с навесом.

Вскоре мы устанавливаем, что двор имеет несколько выходов на соседние улицы и в окружающие дворы.

Теперь, пожалуй, настало время направиться и к «строению № 3», где живет Федор Мухин. Знакомство с местной топографией можно считать законченным. Ноги у нас уже отсырели от шлепанья в темноте по глубокой грязи и мокрому снегу, и сами мы изрядно продрогли.

В этот момент из-за какого-то сарая появляется невысокая, темная фигура в расстегнутом пальто и ушанке набекрень. Судя по пружинистым, быстрым движениям, человек весьма молод. Об этом можно судить и по задиристому, нагловатому тону, каким он нас окликает:

— Эй, парни! Чего тут вынюхиваете, гады?

— Чего лаешься? — отвечает Гриша миролюбиво. — По-человечески не умеешь?

— Ха! Культурный какой, — презрительно усмехается парень. — Кого, спрашиваю, ищете?

— Да Федька нужен…

— Это который?

— А у вас их тут сколько?

— Хватает. Вот я, к примеру, тоже Федька.

— Ты? Мелковат ты для Федьки, — смеется Гриша. — Нам бы побольше нужен.

— Ах, побольше… — загадочно произносит парень. — Есть у нас такой.

— Не знаешь, часом, где он? — в свою очередь спрашивает Гриша. — Дело у нас к нему. К Федьке Мухину, конечно.

Я молча стою за спиной у Гриши и безуспешно стараюсь разглядеть встретившегося нам парня. В первый момент он чуть выставился под косой луч света из недалекого окна, но тут же поспешно отступил в тень. Подозрительно это. Учуял что-то опасное в нас? Боится, что его узнают?

— Ну да. К Мухину, — повторяет парень. — Понятно. Только его дома нет. Гулять ушел. Сам видел.

Врет он нахально и почти в открытую.

— Вот те раз, — досадливо говорит Гриша. — Крах фирмы. Где ж он может быть, не знаешь?

— А какое у вас дело-то? — любопытствует парень.

Гриша небрежно машет рукой:

— Железнодорожное дело. Погрузка-разгрузка.

— А-а… — Парень с минуту медлит, что-то про себя соображая, потом добродушно сообщает: — У Полины он сейчас, кажись. Гуляет там.

— И отпускает его жинка-то?

— Ха! А чего она сделает? — Парень решительно запахивает пальто и поправляет шапку на голове. — Вот так, мужики. Топайте до Полины. Она во-он в том доме живет, — он указывает на один из дальних домиков во дворе. — А я побег. Замерз тут с вами.

Он поворачивается и кидается куда-то в темноту, исчезнув за ближайшим сараем.

А мы чуть не на ощупь начинаем пробираться к домику, где живет неизвестная нам Полина.

Уверенности, что мы там застанем Федьку, у меня нет, и парень, сообщивший нам об этом, никакого доверия не вызывает. Но проверить на всякий случай надо. Мало ли что. Да и с Полиной этой тоже познакомиться интересно. Почему-то именно ее назвал тот парень.

Из двух затянутых занавесками окон до нас доносится лихой перебор гитары и нестройный, азартный хор голосов. Знатная, однако, там гулянка. Возможно, что Федька ею и соблазнился.

Недалеко от крыльца мы с Гришей останавливаемся, прячемся за угол ближайшего сарайчика и совещаемся, как поступить дальше.

— Заходить туда не очень-то с руки, — озабоченно говорит Гриша.

— Посмотрим, кто откроет, — предлагаю я. — И вызовем Федьку на крыльцо. Ты давай спрячься. Я один. А то двое всегда настораживают.

— Ну, правильно, — соглашается Гриша. — Только вызову я. А то ты по силуэту опасней выглядишь.

Я соглашаюсь, усмехаясь про себя Гришиному витиеватому выражению. Но в принципе он прав. Такая каланча, как я, может вызвать опасение, а Гриша невысокий, щуплый, его можно не опасаться.

Итак, я остаюсь за углом сарая, а Гриша поднимается на крыльцо и не сильно стучит, скромно, деликатно, словно заранее извиняясь за беспокойство. Раз стучит, потом, переждав, стучит снова, все так же деликатно. После второго стука за дверью слышится возня, и немолодой женский голос сердито спрашивает:

— Ну, кто там? Кого еще принесло?

— Мне Полину, пожалуйста, — вежливо говорит Гриша.

Почему Полину? Надо же вызывать Федора! Значит, Гриша решил сделать это через Полину? Решил, наверное, что за дверью соседка, которая может не знать всех гостей. Тем не менее я чувствую смутное беспокойство от Гришиной инициативы. Ведь условились мы не так.

В это время за дверью снова слышится какая-то возня, звякает замок, и дверь открывается.

На пороге, в тусклом свете горящей в прихожей лампочки, я различаю невысокую женскую фигуру в пальто, накинутом на плечи.

— Это вы меня звали? — доносится до меня возбужденный женский голос. — Ну, и что вам надо? Вы скорее, там гости у меня.

— Федю мне надо. У вас он, говорят.

— У меня? Ха, ха, ха! Кто это вам сказал?

Но Гриша не успевает ответить. На крыльцо выскакивает какой-то высокий, всклокоченный парень и, загородив собой Полину, с угрозой кричит:

— Я те дам Федьку! И он у меня еще заработает. А ну катись, пока не врезал. Да я вот…

Он порывается соскочить с крыльца, и я уже весь напрягаюсь, предвидя неминуемую драку, когда Полина повисает на руке у парня и жеманно говорит:

— Ну, Валечка, ну, перестань. Никакой Федька мне не нужен. Ты мне нужен! Ты. Ну пойдем, пойдем… — Она увлекает парня за собой и холодно бросает через плечо Грише: — Так что никакого Федьки здесь нет и не было. Ясно вам?

Дверь с треском захлопывается.

В наступившей непроглядной темноте я не различаю даже Гришу, стоящего в нескольких шагах от меня.

Постепенно, однако, глаза привыкают, и я начинаю кое-что видеть. Гриша подходит ко мне.

— Соврал нам тот парень-то, — зло говорит он.

— Соврал или ошибся, кто его знает.

— Нет, именно соврал, — убежденно возражает Гриша. — Зачем только ему это понадобилось, не пойму пока.

— Ладно. Пойдем теперь к Федьке домой, — говорю я. — Час целый мы тут с тобой потеряли.

— Ну, может, и не совсем потеряли, — ворчит Гриша.

Ежась от пронизывающего ветра и окончательно продрогшие, мы добираемся наконец до «строения № 3». Огибаем его, находим крыльцо и, поднявшись по скрипучим ступенькам, с трудом разбираем корявую надпись белыми буквами на железном почтовом ящике: «Мухины». Значит, все верно. И мы стучим.

Тут мы ситуацию приблизительно знаем: жена, старуха мать, дети. Больше в доме никого не должно быть. Точнее, в этой половине дома, а во второй живет другая семья, и у нее отдельный вход.

На стук нам никто не открывает. И мы стучим снова, уже сильнее и требовательнее. Звонка мы в темноте так и не нашли.

— Ну, чего расстучались-то? — раздается за дверью суровый старушечий голос. — Чай, не в казенку стучитесь, а в дом к людям. Чтоб вам кулаки обломать, ироды! Кого надо, спрашиваю?

— Федора, — громко говорит Гриша. — Откройте, мамаша.

— Ну да. Конечно. Каждому открой. Нет его!

— Все равно откройте, мамаша. Нам с вами поговорить надо.

— Это кто же вы такие будете, чтоб со мной разговаривать?

Старуха упорно не желает открывать дверь. Но у Гриши ангельское терпение.

— С работы мы, — говорит он миролюбиво. — Из комитета.

— Какого еще комитета?.. — ворчит старуха.

Но, видимо, эта солидная рекомендация на нее действует. За дверью гремит засов, щелкает один замок, потом второй, и дверь наконец приоткрывается.

На пороге стоит низенькая толстая старуха в драной меховой жилетке, из-под темного платка выбиваются седые волосы, круглое лицо удивительно тугое и гладкое, сливой висит красный склеротичный нос.

— Тише галдите-то, — сердито предупреждает она. — Дитев только-только уложили.

— Ладно, ладно, не разбудим, — успокоительно отвечает Гриша. — Сами вот вы только…

— А ты не указывай. Я, чай, у себя дома, — обрывает его старуха.

Мы оказываемся в маленькой, тесной передней. Я чуть не задеваю головой низкий, потемневший от времени, дощатый потолок. В нос бьет какой-то горько-кислый запах, не то квашеной капусты, не то соленых грибов.

Старуха указывает нам на маленькую кособокую дверку в тонкой, словно фанерной стене. Когда я эту дверку толкаю, вся стена заметно содрогается.

Мы заходим в полутемную, обшарпанную комнату с грязными обоями, с прогоревшим матерчатым абажуром, свисающим с потолка над колченогим, покрытым старой клеенкой столом. У стен стоят три или четыре таких же стула и бугристая, с пружинным матрацем допотопная тахта, истертая и засаленная.

Старуха идет вслед за нами и останавливается в дверях, исподлобья буравя нас подозрительным, неприязненным взглядом.

— Ну, и чего надо? — спрашивает она.

— Нам Федор нужен, — вступаю в разговор я.

Старуха вздергивает вверх розовый, весь в седых волосинках подбородок и со злостью смотрит на меня.

— А я говорю, нет его. Чай, не глухой?

— Где он? — не повышая голоса, снова спрашиваю я.

— Почем я знаю, — отрезает старуха. — Не докладывает он мне.

— Тогда позовите Анну Сергеевну, — все тем же тоном говорю я. — Пожалуйста.

Мне кажется, старуху больше всего злит этот ровный, спокойный тон, она привыкла к крикам и ругани.

— Да на кой вам Федька-то?.. Что он вам сдался?.. Что вы человеку дыхнуть не даете?.. — с подвыванием выкрикивает она. — Всем вдруг нужон стал! То Алешка прибег: скорей, скорей. То вы теперь. Отцепитесь вы от человека за ради Христа. Покоя он через вас лишился. Дома родного боится…

— Нам предупредить его надо, — неожиданно говорит из-за моей спины Гриша.

В первый момент я не могу понять, почему он это сказал.

— Ишь, предупредители! — накидывается на него старуха. — Чтоб вам повылазило! Знаю, знаю вас! То, видишь, Алешка предупреждать куда-то побег. То вы вот. Чтоб вас лихоманка взяла!

— Вы б, мамаша, вели себя потише, — строго говорит Гриша. — Ведь дети спят, сами сказали.

— Ах ты, окаянный! — взвизгивает старуха. — Ты мне не указывай! Ты лучше проваливай отседа!

У меня не остается сомнений в том, что Федька скрывается и явно чего-то боится. Но чего? Неужели это он и Зинченко убили Веру Топилину? Но где же в этом случае был ее спутник? Убежал? А ограбление квартиры?.. Нет, этого Федьку надо найти во что бы то ни стало. Тем более если он скрывается. И скрывается он, конечно, от нас. От кого же еще ему скрываться? И какой-то Алешка побежал его предупредить о чем-то… Предупредить? Уж не о нас ли? Не о том, что мы его ищем? Но тогда…

У Гриши, очевидно, тот же самый ход мыслей, только возникли они у него раньше, чем у меня, потому что он вдруг говорит:

— Ну, точно. Мы Алешку только что во дворе встретили. Тоже послали Федьку предупредить.

— Ага. Как раз. Вы пошлете… — с неутихающей злостью шипит старуха. — Сам он побег. Что, я не знаю? — И, спохватившись, испуганно добавляет: — Кто его знает, куда побег, может, домой, раз Федьку не застал.

Как же провел нас этот стервец Алешка! Ведь он нарочно послал нас к Полине, чтобы выиграть время и успеть предупредить Федьку. Но зачем же он забегал сперва сюда? Думал застать Федьку дома? Вряд ли. Значит… Неужели старуха знает, где ее сынок скрывается? Это вполне возможно. Так или иначе, но из встречи с Алешкой надо извлечь пользу.

— Федьку непременно надо предупредить, — говорю я, понижая голос. — Его же Валька Полинкин убить грозится. Чтоб к Полине не подкатывался. Сейчас только грозился, при нас.

— Да кому эта драная кошка нужна! — яростно вскидывается старуха. — Подавись он ей, зараза! У-у, так бы зенки ей все и выцарапала!

Она поворачивается к окну и трясет перед собой пухлыми кулаками.

— Вы все-таки позовите Анну Сергеевну, — напоминаю я. — Нам с ней надо…

Но в этот момент дверь за спиной старухи приоткрывается, и в комнату робко заглядывает худенькая женщина в темном платке на плечах.

— Вы меня, что ли? — негромко спрашивает она.

Старуха недовольно сторонится, и женщина заходит в комнату, нерешительно и испуганно смотрит на нас, теребя концы платка.

Мне кажется, испуг никогда не сходит с ее бледного, исхудавшего лица, это ее обычное состояние, наверное. И ничего страшнее для человека, мне кажется, быть не может. Эта женщина все время, каждую минуту, чего-то или кого-то боится — мужа, свекрови, чужих людей, близкой, неминуемой беды, нужды, наконец, которая уже затаилась в углах этого старого дома, впрочем, не затаилась, она на виду.

— Где ваш муж, Анна Сергеевна? — спрашиваю я. — Он нам очень нужен.

— Нету его… — тихо отвечает она, опуская глаза.

— А за вещами его кто приходил? — неожиданно спрашивает Гриша.

— Да Иван.

— Ну, вот. Значит, он у Ивана.

— Нет, что вы, что вы!.. — почему-то пугается Анна Сергеевна. — Нету их там…

— Ты, милая, разболталась чего-то, — сердито обрывает ее старуха. — Ничего-то не варит глупая твоя башка.

— Так они же спрашивают…

— Мало ли чего они спросят. А у тебя у самой тут что, мякина? — старуха с силой стукает женщину по лбу, и та в испуге отшатывается от нее. — Они кто? Чужие люди, неведомые. А он тебе муж родной…

— Ну ладно, — вмешивается Гриша. — Вы, мамаша, не очень-то руки распускайте. И язык, кстати, тоже. Не глупее вас Анна Сергеевна. И сама, наверное, знает, что говорить и что не говорить. А вообще-то… — он оглядывается по сторонам, — придется нам Федора обождать. Что ж, мы зря в такую даль ехали? Да и Федька потом ругаться будет, что его не обождали, как условились. Так, что ли?

Гриша смотрит на меня, и я киваю в ответ.

— Это докуда же вы ждать будете? — грозно спрашивает старуха, упираясь кулаками в бока.

— Докуда придется. Хоть до утра.

— Да я тут сплю, ирод!

— Ну, тогда на кухне посидим. И условие, — строго предупреждает Гриша.

— Кто ни постучит, открывать будем мы. А то еще кого вместо Федьки принесет.

— Да ты кто такой, чтоб командовать? — взвизгивает старуха и грозно надвигается всем своим тучным телом на Гришу. — Знать я тебя не знаю! Тьфу, тьфу!

Невысокий, худощавый Гриша кажется рядом с ней мальчишкой, и хохолок на затылке у него торчит тоже совсем по-мальчишечьи.

— Кончайте, мамаша, шуметь, — говорит Гриша. — Уже вот одиннадцать часов. Спать вам пора… — И поворачивается к жене Мухина: — Вы нам разрешите Федора обождать, Анна Сергеевна? Хотя бы на кухне. Мы вам не помешаем.

Он разговаривает с ней подчеркнуто уважительно и с оттенком явного сочувствия и даже симпатии. И это, по-моему, особенно злит старуху.

Словом, мы располагаемся на кухне. В доме постепенно все замирает. В одной комнате спит Анна Сергеевна с детьми, в другой — старуха. Злющая эта старуха долго еще что-то яростно бормочет про себя, кряхтит и бранится. Но наконец засыпает и она, клокочущий, громкий храп доносится из ее комнаты.

Мы не спим. Курим, пьем воду из крана и травим вполголоса всякие истории.

Чего только в эти тихие, настороженные ночные часы не поведаешь другу, сидящему рядом. Я рассказываю Грише о Светке, о скорой нашей свадьбе и о всяких проблемах, с этим связанных. А Гриша рассказывает, как ушла от него жена в прошлом году. Первый раз поехала на курорт, в Крым, и там влюбилась в какого-то летчика. Так домой и не явилась. Только письмо прислала: прощай, мол, и вышли вещи в Николаев. А кроме вещей, между прочим, остались две девочки, четыре годика и семь, первоклассница. К Грише после этого приехала мать жены, живут они теперь вместе. А на письма дочери теща не отвечает. Вот какой переплет. А девочки, между прочим, умненькие и смышленые, и красивые тоже. Гриша с такой нежностью говорит о своих дочках, что совсем по-другому приоткрывается мне вдруг этот человек.

— Нам бы часам к семи утра управиться, — вздыхает Гриша, — я бы Натку в школу успел отвести перед работой. А то Мария Зиновьевна никак не успевает. И Ниночка еще спит.

Я киваю. Да, неплохо бы к утру управиться.

Что ж, как ни неприятно в этом признаться, но, кажется, Кузьмич был прав. Мухин конечно же не появится в доме. И старуха завтра разнесет по всей округе весть о ночных гостях. Малоприятная перспектива. А если это дойдет до Мухина, то он, чего доброго, вообще из Москвы удерет. Ищи тогда его. И от этих беспокойных мыслей мне становится не по себе.

Бесконечно тянется эта проклятая ночь. Тихо в доме. Даже старуха перестала храпеть. Слышно только, как капает из крана вода.

Мы уже потихоньку клюем носами. Я смотрю на часы. Три. Самое тяжелое время, середина ночи. Надо сделать по кухне хоть несколько осторожных шагов и встряхнуться. Гриша сонно следит за мной.

Вдруг чуть слышно скрипит кухонная дверь, приоткрывается. На пороге стоит Анна Сергеевна. Поверх ночной рубашки она накинула пальто. Лицо у нее совсем бледное и губы дрожат. Одной рукой она стягивает на груди края пальто.

Анна Сергеевна останавливается в дверях и тихо, еле слышно спрашивает:

— Вы правду скажите, вы не из милиции?

Гриша серьезно и сочувственно смотрит на нее и тоже тихо отвечает:

— Да, мы из милиции, Анна Сергеевна.

Женщина вдруг прижимает свободную руку ко рту и молча плачет, еле слышно всхлипывая и втягивая ртом катящиеся по щеке слезы.

— Ну что вы, Анна Сергеевна… Ну что вы… Ну, успокойтесь, — наперебой говорим мы, вскочив со своих табуреток.

Гриша придвигает ей свою:

— Да вы садитесь…

Анна Сергеевна неловко опускается на табуретку, стараясь запахнуть полы пальто.

— Вы… забрать его… пришли?.. — давясь слезами, спрашивает она.

Ладонь ее уже не прижата ко рту, она опустилась ниже и обхватила горло, словно пытаясь помешать рвущимся оттуда словам.

— Нет, — отвечает Гриша. — Пока нам надо только поговорить.

Но она в отчаянии трясет головой.

— Что вы! С ним нельзя говорить! Это зверь. Он и слов-то не понимает!.. Простых слов!.. Я же… я в ногах у него валялась. Я умоляла… не пей, не пей! Семья же у тебя, дети… Как он измывается над ними, надо мной… вы бы видели только… Заберите!.. Христом-богом прошу, заберите… сил моих больше нет так жить…

— Успокойтесь, Анна Сергеевна, — волнуясь, говорит Гриша. — Я вас прошу, успокойтесь. Нельзя так.

Я поспешно протягиваю ей стакан воды.

— Выпейте…

Но она ничего не видит, ничего не слышит, она словно в бреду и не может остановиться.

— Я бы уже давно… но как без отца? Два мальчика ведь… И эта ведьма еще… кружит, кружит… А мне он опостылел, ну совсем… со страхом жду его каждую ночь, с жутью… пьяный, грязный лезет в постель… скотина чище, ласковей… трясусь вся… Я вас прошу… — Она вдруг соскальзывает с табурета на пол и тянет к нам руки. — Ну, люди вы или нет?.. И дети же…

Гриша кидается ее поднимать.

Но в этот момент дверь кухни с треском распахивается и вбегает старуха. Она подскакивает к Анне Сергеевне и наотмашь бьет ее по лицу раз, другой…

— А-а, сука!.. На мужа родного!.. — вопит она. — Да я тебя… убью!.. Своей рукой убью!.. Морду искровеню!..

Тут уже вмешиваемся мы. Но скрутить старуху оказывается не так-то просто, она вырывается, кидается во все стороны, плюется, кусается и изрыгает площадную ругань. По мне, так лучше любой пьяный хулиган, чем вот такая фурия.

Анна Сергеевна забилась в угол и оттуда испуганно наблюдает за безобразной сценой.

А когда уже нам удается угомонить старуху, из-за стенки раздается тонкий детский плач, а другой голос, постарше, к тому же хриплый спросонья, недовольно басит:

— Мам, опять эта стерва на тебя гавкает? Зарежу я ее, увидишь…

— Тише, Юрочка, тише, — давясь слезами, отвечает Анна Сергеевна. — Спи, ради бога.

— Этот, что ли, припер? — продолжает допрашивать детский голос.

— Не пришел, не пришел. Спи.

— Ну и ладно… — засыпая, бормочет за стенкой мальчик. — Пусть только придет…

Старуху мы отводим в ее комнату, и она со стоном и руганью валится на тахту.

Потом мы возвращаемся в кухню, и я говорю Анне Сергеевне:

— Но где же он, Федор? Как до него добраться? Без этого ведь ничего нельзя предпринять.

— Он тут… Он недалеко… — еле слышно шепчет она. — В сарае… там…

— Анна Сергеевна делает слабый жест рукой.

Я низко склоняюсь, чтобы уловить эти тихие, шелестящие слова, и в этот момент раздается осторожный стук в окно.

Гриша мгновенно гасит свет, и я раздвигаю плотные занавески. За окном непроглядная темень. Но когда привыкают глаза, я начинаю различать возле дома чьи-то неясные тени, двух или даже трех человек.

— Я открою форточку, — говорю я Анне Сергеевне, — а вы спросите, что им надо.

И толкаю форточку.

— Чего надо? — громко, звенящим голосом спрашивает Анна Сергеевна.

— Здесь Лосев? Или Волович? — кричит со двора чей-то знакомый голос.

Свои! Уж не прислал ли кого-нибудь за нами Кузьмич? Так или иначе, но это свои. И я громко откликаюсь:

— Здесь мы. Это кто?

— Володя! И Константин Прокофьевич тоже здесь. Выходите. Дело есть.

— Сейчас!

Я закрываю форточку и обращаюсь к Анне Сергеевне:

— Так где же этот сарай, вы нам покажете?

— Ой, боюсь!.. Хотя… когда Федор придет домой, она ему все скажет… он и взаправду убьет… Ну, что за жизнь, господи…

— Так покажите же нам этот сарай. Хотя бы издали.

— Да, да… издали… сейчас оденусь.

— Мы обождем на крыльце, — говорит Гриша.

Во дворе нас поджидают Константин Прокофьевич, Володя и с ними какой-то незнакомый паренек.

— Товарищ из штаба дружины, — поясняет мне Володя и, обращаясь к пареньку, солидно, хотя и дружески, говорит: — Все. Спасибо. Вы свободны.

Оказывается, наши товарищи неожиданно получили вполне достоверные данные о том, что Иван Зинченко, которого они поджидали у него в доме, сейчас находится у Мухина.

Сообщил им об этом приятель Ивана, зашедший вечером в гости к его сестре. Это подтвердила в конце концов и сама сестра, до того молчавшая как рыба. Только вчера она завезла к Федору домой какие-то вещи для Ивана и отдала их старухе, которая обещала все это тут же ему передать.

— Так что они где-то здесь, близко, — заключает Володя.

— Сейчас нам покажут, где они, — загадочно и чуть торжествующе говорит Гриша.

Вскоре на крыльцо выходит Анна Сергеевна, и мы в кромешной тьме молча следуем за ней, то и дело спотыкаясь и налетая друг на друга. Как слепцы, вытянув вперед руки, мы ощупываем стены и углы бесчисленных ветхих сараев, между которыми порой еле протискиваемся. Анна Сергеевна изредка останавливается и поджидает нас. Она легко ориентируется в этом лабиринте. А я вот не сразу соображаю, что мы находимся уже в соседнем дворе. Это мне удается, только когда мы осторожно огибаем ветхий одноэтажный домик с высокой покатой крышей и ставнями на окнах, которого не было во дворе, где живет Федор.

Пока мы пробираемся вслед за Анной Сергеевной, я пытаюсь составить план дальнейших действий. Прежде всего надо будет обследовать тот сарай снаружи, а потом уже попытаться неслышно проникнуть в него, если…

Но тут я неожиданно в темноте наталкиваюсь на остановившуюся Анну Сергеевну.

— Вон, видите? — волнуясь, шепчет она, притянув меня за рукав к себе и указав другой рукой в сторону неясно темнеющего и, кажется, довольно большого сарая в нескольких шагах от нас.

— А кто там еще, кроме Федора? — тоже шепотом спрашиваю я. — Не знаете?

— Откуда же мне знать? Иван небось, — торопливо отвечает Анна Сергеевна и добавляет: — Ну, я побежала.

Она неслышно и мгновенно растворяется в темноте. Да, сами мы в жизни не нашли бы этот сарай не только ночью, но, наверное, и днем тоже.

Как же надо было оскорбить и обидеть женщину, унизить ее и заставить возненавидеть, чтобы она решилась на такой поступок.

Тем временем мы, не сговариваясь, начинаем именно с того, о чем я и думал. Мы осторожно и неслышно обследуем снаружи сарай. В темноте, когда больше доверяешь рукам, чем глазам, это занимает немало времени. В конце концов мы устанавливаем, что дверь тут одна и она плотно заперта изнутри. Больше никаких выходов из сарая обнаружить нам не удается.

У нас с собой фонари, но мы не решаемся пока прибегнуть к их помощи. Поэтому все приходится обшаривать на ощупь, при этом чутко прислушиваясь к тому, что происходит в сарае. Но там стоит глухая, просто мертвая тишина, и на миг у меня даже закрадывается сомнение: да есть ли там вообще кто-нибудь? Вот только дверь… она заперта. А снаружи торчат пустые петли для замка. И в ней нет врезного замка, который можно запереть ключом снаружи. Нам не удалось его нащупать. Значит, дверь заперта изнутри.

Мы собираемся в стороне от сарая и шепотом обсуждаем, как поступить дальше. Тихо отпереть дверь не удастся. Это ясно. Взламывать ее бессмысленно. Может быть, постучать и вызвать Федора, а в крайнем случае объяснить ему через дверь, что сопротивляться бесполезно и даже вредно? Пожалуй, ничего больше не остается, и это самое разумное.

— Чердак, — шепчет Константин Прокофьевич. — Вон он какой высокий. Наверное, есть перекрытие. Это надо обследовать. Давайте кто-нибудь туда.

Верно. Чердак надо непременно обследовать. А вдруг через него можно неслышно проникнуть в сарай? Кроме того, через него можно и скрыться из сарая.

После короткого совещания на чердак вскарабкивается Володя, предварительно встав мне на плечи.

— Только тихо, — шепчу я ему. — Медленно и тихо…

Довольно простая эта процедура занимает, однако, немало времени. Ведь все, каждое движение — на ощупь, затаив дыхание, семь раз отмерив и приладившись.

Но вот Володины ноги отделяются от моих плеч. Он подтягивается на руках и осторожно протискивается в небольшое чердачное оконце, которое он предварительно с трудом открыл, чуть не обломав ногти и знатно намяв мне плечи.

Я прислушиваюсь. В сарае по-прежнему тихо. Ни звука не доносится оттуда. Зато на чердаке я улавливаю легкий шорох и скрип досок. Наверное, Володя убедился, что там есть перекрытие, и теперь осторожно передвигается по нему в темноте, пытаясь отыскать спуск вниз.

Наступает самый трудный и рискованный момент в операции.

Ожидание всегда тягостно, но такое ожидание, как наше, просто невыносимо. Хочется взорвать чем-то эту наэлектризованную тишину, хочется, чтобы что-то уже наконец случилось, что угодно, лишь бы не ждать. Нервы не выдерживают такого напряжения, и самое главное в такой момент — это побороть самого себя, намертво зажать собственное нетерпение.

Правда, у нас нет никаких оснований предполагать, что люди, находящиеся в сарае, представляют хоть какую-нибудь опасность. Больше того, у нас нет прямых данных, что они совершили преступление. Нам всего лишь надо с ними побеседовать и кое о чем расспросить. Совсем, казалось бы, безобидное дело у нас к ним, и можно было бы вести себя открыто и безбоязненно.

Но люди эти почему-то скрываются и вот уже третьи сутки не ночуют дома. И это уже само по себе в какой-то мере настораживает нас. Но главное даже не в этом. Главное — острое ощущение опасности, которое каждый из нас испытывает и которому мы привыкли доверять. Его лишен, пожалуй, еще только Володя, по молодости и неопытности.

Да, я улавливаю его неосторожные движения там, наверху, на чердаке, досадую на его излишнюю торопливость и какую-то небрежность в движениях, которая бьет мне по нервам. Вот опять неосторожное движение, опять излишний шум.

И вдруг… Грохот!

Грохот обрушивается на нас, как обвал. И сразу крики, чьи-то яростные возгласы, возня, удары…

Мы кидаемся к дверям сарая, уже не таясь, не заботясь о шуме, который производим. В наших руках вспыхивают фонари, и мы втроем наваливаемся на дощатую дверь сарая.

— Федор, открой! — кричит Гриша. — Немедленно открой!..

В этот момент из сарая раздается, покрывая на миг крики, ругань и шум борьбы, высокий и отчаянный Володин вскрик:

— А-а!..

И тут же до нас доносится чей-то захлебывающийся, яростный голос:

— Назад, гады!.. Стрелять буду!..

Но у нас в ушах стоит еще Володин крик. Больше ничего мы воспринять не можем.

Я, разбежавшись, всем телом кидаюсь на шатающуюся уже дверь и вместе с рухнувшими ее створками вваливаюсь в сарай, падаю, больно ударяюсь грудью о поломанные доски.

А в сарай уже, перепрыгивая через меня, врываются Сухарев и Гриша Волович.

И тут же гремит выстрел…

Он раздается, как мне кажется, откуда-то сверху. Одновременно я слышу крик Гриши, ощущаю какой-то толчок, и на меня валится Константин Прокофьевич, потом вскакивает и не своим голосом кричит:

— Григорий!..

Все это происходит в какие-то считанные секунды. И вот уже я, поднявшись на ноги, хватаю какого-то человека, пытавшегося юркнуть мимо меня в дверь. Хватаю заученной, мертвой хваткой, задыхаясь от боли и какого-то нахлынувшего на меня вдруг отчаяния. И человек, которого я схватил, вскрикнув, валится на землю.

Я оглядываюсь, вижу, как Володя старается дотянуться до человека, которого я повалил, но почему-то ему трудно это сделать, вижу, как стоит на коленях Сухарев над распростертым Гришей, и уже порываюсь кинуться к нему, но в этот момент до меня доносится какой-то шум наверху, на чердаке, и я, еще ничего не соображая, почти автоматически кидаюсь назад, во двор, и там уже слышу, как за углом сарая что-то обрушивается на землю, слышу чье-то прерывистое, тяжелое дыхание и топот ног.

Человек убегает, и я, не раздумывая, кидаюсь за ним.

Это тот, кто стрелял. Я уверен. Это самый опасный из всех, кто был в сарае. И он выстрелил в Гришу. Его надо поймать во что бы то ни стало. И я его поймаю, поймаю…

У меня бешено колотится сердце и не хватает дыхания. Несмотря на то что в руке у меня фонарь, я то и дело больно стукаюсь о какие-то выступающие из темноты бревна, углы сараев. У меня нет времени вглядываться, я боюсь отстать, боюсь, что вот-вот перестану вдруг слышать топот ног впереди. Только бы вырваться из этого лабиринта!

Я вдруг с силой ударяюсь обо что-то, падаю, чувствую сильную и тупую боль в плече, но тут же вскакиваю и снова бегу, и уже не чувствую боли. Я слышу бегущего впереди человека. Он уже близко!

Но тут из темноты гремит выстрел, за ним второй.

Я падаю и слышу сверлящий свист пуль над головой. Я невольно плотнее прижимаюсь к земле, гашу фонарь и свободной рукой нащупываю и вытаскиваю пистолет. Ну что ж. Раз так, то что ж… Сейчас я тоже буду стрелять — на любой шорох, на любой звук.

Но тихо кругом. И вдруг… Снова топот ног!

И тут же я снова вскакиваю и снова бегу.

Где-то хлопают двери, в окнах вспыхивает свет. Выстрелы разбудили людей в домах, слышны испуганные голоса.

Но все это не задерживается в моем сознании. Я знаю одно: мне надо бежать, быстрее бежать, еще быстрее, надо задержать, схватить того, чей удаляющийся топот ног я все еще слышу. И только через минуту, выбежав, сам не ожидая того, на какую-то пустынную, полутемную улицу, я вдруг понимаю, что человек, за которым я гнался, исчез, бесследно исчез, мне его уже не догнать.

Дрожа и на миг слабея, я прислоняюсь к длинному дощатому забору, тяжело, прерывисто дышу и вдруг чувствую, что по щекам у меня почему-то текут слезы.