"Не измени себе" - читать интересную книгу автора (Брумель Валерий Николаевич, Лапшин...)

КАЛИННИКОВ

Я полетел. По воздуху, метров на тридцать. Полетел прямо из кузова полуторки.

И пока я летел, было удивительно хорошо: какой-то восторг, недоумение и одновременно непонятная уверенность, что я давно был способен на это — летать.

Потом взрывная волна швырнула меня о землю, я тотчас сел, грязный, испуганный, с крошевом зубов во рту.

Я сплюнул их на ладонь — они были похожи на сгусток непроваренной рисовой каши.

Все произошло так вдруг, и было такое ощущение своего бессилия, что мне захотелось расплакаться. Как ребенку.

Я поискал глазами товарищей — они, точно тараканы, быстро-быстро заползали в какую-то щель.

Подняв голову, я увидел три «мессершмитта». Они летели прямо на меня, летели низко, едва не задевая крыш двухэтажных домов. Летели ровным треугольником, как на параде.

Я прикрылся руками, окаменел от страха. Пули забили как град, частыми, тяжелыми шлепками, совсем рядом.

«Не убьют, — стал заклинать я. — Меня не убьют… Нет, нет, меня нельзя убивать!»

Когда «мессершмитты» развернулись на второй заход, я с неожиданной изворотливостью тоже шмыгнул в щель. Ткнувшись лицом в грязь, я хотел забыть обо всем, хотел не видеть этого ада, не слышать… Нарастающего рева моторов, стрекота пулеметов, пронзительного воя бомб, от которого стыло сердце…

Все было дико, непривычно: реальность перетряхивала сознание грубо и деловито.

В один из моментов затишья я приподнял голову, заметил, что к щели бежит какая-то женщина. Позади нее взорвался столб земли, я снова ничком плюхнулся в грязь.

Переждав несколько взрывов бомб, я опять поглядел вперед.

Женщина уже сидела. Сидела неподалеку от моей щели я легким изящным движением поправляла на затылке золотистые волосы. Почувствовав, что на нее Кто-то смотрит, женщина обернулась.

Неожиданно наши взгляды встретились, она близоруко прищурилась, разглядывая меня, и вдруг улыбнулась.

И от этой ее улыбки я сразу замер…

Она улыбнулась очень по-женски и чуть извиняюще. Что вот, мол, носятся какие-то несуразные самолеты, бросают на землю всякую гадость, приводят все в беспорядок, а она из-за этого сейчас сидит так: не совсем красиво, лицо ее испачкано, платье порвано, я вдобавок у нее зачем-то оторвана одна нога. Но я должен простить ее, потому что вся эта нелепость, в конце концов, не имеет никакого значения. Это так, временно. Суть в ином. В том, что и сейчас и всегда мы будем понимать друг друга. Ведь так же?..

И я вдруг кивнул ей.

Кивнул, пронзенный несоответствием ее лица, ее улыбки и всего того несчастья, что нас окружало…

Потом эту женщину мы с товарищем внесли в санитарную машину, больше я ее никогда не видел. Только во сне…

Наша полуторка осталась невредима. Мы — нас было четверо — покатили дальше.

Налеты временно прекратились, но на окраине города беспрерывно грохотала канонада, даже днем небо от взрывов было розовым. Наши войска полностью покинули город.

Я, как и мои товарищи, был студентом медицинского института. Сам институт эвакуировался вчера ночью, нам оставили грузовик и поручили вывезти часть оборудования, ценную оптику.

Сотрудники института ушли пешком. Уехать было невозможно — первые семьдесят километров железнодорожных путей от Армавира были разбомблены. Все взяли с собой только самое необходимоё. Оставлять вещи было жалко, многие суетились, плакали, набивали чемоданы, пока кто-то не сказал:

— Батеньки! Мы же на свет голыми родились. Нажили до этого, наживем и потом?

На том и порешили, тем более раздумывать было некогда — немцы уже вступали в город. Остановленные под Москвой гитлеровцы теперь рвались к Сталинграду и бакинской нефти. После 250-дневной обороны пал Севастополь. В конце июля немцы взяли Краснодар, Ставрополь, Майкоп. Теперь настала очередь Армавира.

До склада мы доехать не смогли. Полуторку остановили восемь солдат. Все с автоматами. Из отступающих эти, видимо, были самыми последними. Когда наша машина притормозила, один из солдат приказал:

— Вылезай!

Поторапливая нас, он нетерпеливо тряхнул головой, Я выпрямился в кузове, осторожно поинтересовался:

— Почему?

— Вылазь! — повторил солдат. — Кому говорят?

Лицо у него было потное, жесткое — солдат не шутил.

Мы переглянулись, робко повыпрыгнули из кузова. Я пытался протестовать:

— Вы не имеете права. Мы должны доставить очень ценное оборудование, и вы…

— Плевать! — ответил он мне. — Мы за них воюем, а они с барахлом возятся!

Двое грубо выдернули из кабины моего товарища. Остальные сразу залезли в кузов, машина резко взяла с места, быстро понеслась, лавируя между глубокими воронками.

Мы отправились обратно.

Своего директора Арепьева, высокого и подслеповатого, похожего на Паганеля, нам удалось отыскать в полутемном подвале института. Он тихо сидел в углу на корточках, закрыв лицо ладонями, со страхом ожидая очередного налета.

Узнав о судьбе полуторки и оборудования, директор вяло махнул рукой.

— Бог с ним, со всем. Теперь бы самим как-нибудь ноги унести! — И добавил: — Если к своим не прорвемся, пойдем в партизанский отряд.

Из Армавира уходили тысячи людей. Молча, торопливо, нагруженные своими пожитками, придавленные общей бедой.

У меня были только бритва и мыло. Я нес их в газетном свертке под мышкой. Все остальное на мне — рубашка, брюки и поношенные башмаки.

Самолеты возникли неожиданно. Они не появились, а как бы проявились на небе. Беззвучно, как на фотографии. Тяжелые, неуклюжие, равнодушные ко всему, точно навозные мухи, они принялись методично кружить над людьми и кидать на них свои катушки смерти.

Все закричали, суетливо побежали, сбивая друг друга начали прятаться куда попало.

Я пригнул в полуподвальную нишу овощного склада В ней воняло гнилью и плесенью. Ко мне нырнули еще три человека. Я увидел, как земля забила фонтанами грязи и щепок и камня.

Многие не найдя укрытия, лежали плашмя и, обхватив руками затылок, не двигались. И было непонятно — мертвы они уже или нет.

Я смотрел на этот ад и уже ничего не чувствовал. Даже страха. Одеревеневшее сознание отмечало только одно: бессмысленность происходящего… Зачем?.. Этот вопрос, точно тупой гвоздь, ударял мне в голову с каждой падающей бомбой.

Затем вдруг все прекратилось. Кто мог, сразу поднялись и пошли дальше.

На трупы обращали внимание лишь родственники. Они, окаменев, сидели рядом с телами, несколько женщин пронзительно кричали.

Директор пропал. Среди убитых его не было, я и товарищи принялись обшаривать все щели, подвалы и закоулки.

Через полчаса мы разыскали его в канаве. Белый от страха Арепьев опять сидел на корточках и от потрясения не мог найти в себе силы подняться.

Мы взяли его на руки и несли около километра. Никто из нас ничего не говорил.

Наконец он пришел в себя, встал на ноги, зашагал сам. Быстро стало смеркаться.

Вдруг мы увидели, как люди, от которых мы отстали, бегут обратно. На них шла колонна немецких танков. Ядовито-зеленые машины с ревом разъезжали по степи и давили людей, точно мошек.

Вместе со всеми я куда-то побежал, споткнулся, потерял сверток, затем прыгнул в овраг, заросший колючим кустарником, и, словно затаившаяся дичь, просидел в нем около часа.

Колонна танков, яростно ревя, прошла в направлении Армавира. Люди понемногу опять стали собираться в группы. Я с трудом выбрался из оврага, размял затекшие ноги. Степь была усеяна вдавленными в землю телами.

Я увидел идущего по дороге Арепьева. В руках он держал свои разбитые очки и упорно пытался в них вставить одно уцелевшее стекло.

Весь оставшийся вечер, всю ночь мы только шли и шли…

К утру наткнулись на крошечную железнодорожную станцию. Вокруг нее раскинулся целый лагерь из нескольких тысяч беженцев.

Подошли к группе людей, спросили:

— Чего ждем?

Нам ответили:

— Поездов!

— Каких?

— Не немецких же! Отсюда, говорят, движение начинается.

На путях стояли два эшелона: один с зерном, другой с боеприпасами. Оба состава были сплошь облеплены людьми.

Мы еле отыскали место в одном из вагонов, наполовину заполненном зерном, поинтересовались у соседей:

— Куда едем?

Какой-то парень бросил:

— А черт его знает!

— Машинист есть?

— Нету!

— Чего ж тогда все сидят?

— На всякий случай! Потом вот… Питание есть!

И действительно, все люди жевали. Мы тоже принялись черпать горстями сырое зерно, забрасывали его в рот, глотали горькие твердые семена.

Наесться никто не успел — снова показались самолеты.

Как только я прыгнул в ров, оглушая все окрест, взорвался эшелон с боеприпасами.

«Лотерея, — подумал я. — Все лотерея. Мы могли сесть на него тоже».

Трупов я уже насмотрелся, но такого количества еще не видел. Неподалеку от меня, разбросав по земле руки, лежал тот парень. В двух кулаках он сжимал зерно.

Почти час я разыскивал товарищей и директора, переворачивал убитых на спину.

Их нигде не оказалось, и я пошел прочь с этой станции. Босиком. Ботинки я потерял, когда соскакивал с вагона. С убитого я их снять не мог. Но мешок с сухарями, который нашел в канаве, взял. И правильно сделал — иначе бы в дороге есть было нечего.

Через сутки я, сбив в кровь ноги, доплелся до железнодорожных путей, на товарняке доехал до Нальчика.

Оттуда опять пешком направился в Орджоникидзе. Там должен был базироваться наш институт.

Я нашел его. Двое моих товарищей были уже здесь. Третьего убило на станции, они видели сами.

На другой день поздно вечером в Орджоникидзе приплелся Арепьев. Измученный, в сломанных очках с одним стеклом, которое ему все-таки удалось вставить.

Он зачем-то встал на колени перед своей женой и, никого не стыдясь, заплакал. Она стояла перед мужем с перекошенным от страдания лицом и молча, бережно гладила его по голове.

Спустя неделю нас посадили в теплушки, через весь Кавказ мы двинулись в Баку. Оттуда предстояло переплыть Каспийское море на баржах в следовать дальше, в Среднюю Азию. Ехали мы бесконечно долго, бестолково, с многочисленными остановками и пересадками. В дороге до нас дошло обнадеживающее известие: первая попытка гитлеровцев захватить Сталинград провалилась.

На одной из станций я решил сойти. В девяти километрах от нее находилась моя деревня. За компанию со мной сошел товарищ — Димитрий, грек. Очень симпатичный, добрый парень. Ему я сказал:

— Война… Дом; может больше и не увижу, а тут совсем рядом.

— А институт? — спросил он.

Нагоним! Пока в Баку насчет барж договариваться будут не меньше двух дней пройдет. А дома нас, глядишь, и покормят.

Точно в этом я уверен не был.

Отец умер, когда мне исполнилось девять лет. В деревне меня ждали мать, две восьмилетние сестры в три брата. Я был самым старшим.

Отец всю жизнь пас овец. С пяти до двенадцати лет тем же занимался и я. Жили мы небогато, у нас никогда ничего не было. Только мазанка и небольшой участок земли на склоне горы. Он почти сплошь состоял из камней. Сколько я себя помню, мы всем семейством постоянно выбрасывали эти камни, наносили на их место в подолах своих рубах землю, а они опять будто прорастали. На участке мы сажали немного ржи, картошки, морковь, лука и чеснока. Росло все это плохо, скудно, земли было по-прежнему мало, и нам ничего не оставалось, как каждый год опять выбрасывать со своей делянки камни и приносить в подолах рубах новую землю.

Была еще коза. Ее мы беспрерывно доили, так как всегда хотели есть. Мяса никто из нас почти не видел.

Другие жили, конечно, лучше — у них были отцы. В своей семье за отца был я. Не только в детстве, но и потом — всю жизнь.

В селе обитали русские, дагестанцы, каракалпаки в армяне. Однако несмотря на это, вражды среди односельчан никогда не было. Наоборот, если бы не их помощь, неизвестно — смогли бы мы, я, мои братья и сестры, выжить. Колхоз вам часто давал небольшую ссуду, а люди всегда помогали — привозили дров, подправляли дом, меняли кровлю.

В первый класс я заявился двенадцатилетним подростком. Раньше не мог — весь дом был на мне, я ждал когда подрастут братья. В школе надо мной подсмеивались — такой верзила сидит за одной партой с семилетними. Насмешки меня не трогали, я беспокоился о другом: я, глава семья, не имею права долго засиживаться в школе.

На счастье, я оказался сообразительным, учение у меня пошло легко и быстро. За один год я миновал сразу четыре класса, а летом сдал за них экзамены. Одним махом я получил начальное образование и мог уже бросать школу, чтобы помогать семье. Учиться, например, на тракториста.

Так я, наверное, и поступил бы, но все решил случай.

В тринадцать лет я заболел — отравился несвежей пищей. Два дня меня мучили резкие боли в животе и рвота. Лицо мое посерело, щеки впали, я быстро и страшно исхудал. Несмотря на нужду, никто в нашей семье так еще не болел. Мать, сестры, братья глядели на меня уже с тем почтительным испугом, с которым смотрят на умирающего. Соседи, которые приходили к нам, жалостливо качали головами и о чем-то сокрушенно перешептывались. Из дома они удалялись на цыпочках.

На третий день явился фельдшер. Пощупав мой живот, он дал мне каких-то таблеток, заставил что-то выпить — наутро хворь сняло как рукой. Я отчетливо почувствовал как в меня опять входит жизнь.

Я очень поразился этому. Как же так могло случиться? Ведь в деревне всегда говорили: «Если бог захочет кого-то к себе взять, ничем тому ее поможешь». Но он же хотел меня взять я действительно умирал — и вдруг оказался бессильным И только потому, что я принял какие-то таблетки. По всему выходило, что они сильнее самого бога. В общем, в это утро я поклялся себе, что стану врачом. Я тоже буду раздавать людям разные таблетки и спасать их от смерти. Потому что человеческая жизнь — это самое нужное и полезное на свете.

Так думал я тогда, еще больше уверен в этом сейчас.

На следующий год я окончил пятый и шестой классы. К этому времени у меня неожиданно обнаружились музыкальные Способности. За две недели я выучился лихо играть на гармошке, затем организовал в школе оркестр и стал его руководителем. Спустя полгода мы уже как заправские артисты разъезжали по близлежащим селам я выступали на концертах.

На одном из них я увидел гипнотизера. Это был маленький, невзрачной внешности человек. У него не горели глаза, не гремел голос, движения его были крайне скупы и обыкновенны. Я наблюдал за ним из за кулис и силился понять секрет его власти над людьми. По приказу гипнотизера они засыпали просыпались, отбивались от невидимых пчел, спасались от огня. Все, что хотел этот неприметный человек, то люди и делали.

Но более всего меня удивил не облик гипнотизера. Я поражался возникшей у меня уверенности. Непонятно отчего, но я вдруг ощутил, что способен на такое тоже. На все эти чудеса. И эта уверенность тотчас застряла во мне, как глубокая заноза.

Поначалу я прочел о гипнозе какую-то популярную статью. И сразу разочаровался — никакого чуда не было, стоило лишь овладеть определенной методикой — и, пожалуйста, гипнотизируй кого хочешь сколько хочешь. Однако это разочарование вселило меня прочную надежду.

С огромным трудом я нашел элементарное пособие по Гипнозу и изучил его от корки до корки. Затем мне удалось отыскать еще несколько книг, где уже более подробно раскрывалась вся методика. Через несколько месяцев, после длительного ряда тренировок, я решил попробовать свои силы. В качестве первых подопытных я избрал четырехлетних сестер. Я боялся быть посрамленным перед взрослыми, поэтому опыт поставил втайне, когда дома никого не было. Рассчитал я все верно. Во-первых, я никого не стеснялся, а во-вторых, для сестер я всегда являлся непререкаемым авторитетом, что для гипнотизера было крайне важно.

Сеанс мой удался.

— Вода! — внушал я сестрам. — Прыгайте!

Они тотчас соскакивали с лавки, падали на пол и изображали плывущих.

Я восклицал:

— Смотрите! Пропасть!

Сестры в ужасе замирали перед очередной половицей.

Вскоре я гипнотизировал почти все село. Люди сходились на мои сеансы, как на спектакли. Они охали, изумлялись, не верили своим глазам — их изумление доставляло мне большое удовольствие.

Над животными я приобрел власть тоже. Без особых сложностей я мог усыплять кур, голубей и свою кошку. Не поддавалась только коза. Гипнозом я пытался заставить ее давать нам побольше молока. Она упрямо выделяла нашему семейству три литра в день и ни капли сверху.

Умение гипнотизировать осталось у меня на всю жизнь. Позже как врачу мне это неоднократно помогало. Но с возрастом я уже не испытывал от него того тщеславия, которое было поначалу. Наоборот, постепенно я стал ощущать неловкость перед теми людьми, которые Глядели на меня почти как на колдуна. Я им объяснял, что в гипнозе нет ничего особенного, научиться ему может в принципе каждый — это всего лишь Обычная тренировка, умение сосредоточится и определенное знание человеческой психологии, — мне не верили. Впоследствии я с горечью убедился, что, чем проще какое-либо открытие, тем тяжелее его доказывать…

Вместе с Дмитрием я наконец добрался до своего дома.

Село было расположено на склоне горы — мы пришли к нему через перевал.

Димитрий спросил:

— Как вы здесь живете, тут же земли нет?

Я не ответил ему, первым зашагал вниз.

На окраине я встретил деда Махмуда. Он сидел завалинке сакли в своей вылинявшей черкеске, курил трубку. Я громко сказал ему:

— Здравствуй, дед Махмуд!

Он поднял на меня глаза, уставшие смотреть девяносто с лишним лет на жизнь, увидел мои босые, в ссадинах ноги и ничего не ответил. Потом оглядел моего товарища и вдруг, как будто видел меня только вчера, спросил:

— Ты пришел со своим другом?

— Да, дед Махмуд!

Я улыбнулся. Мне стало очень хорошо. Этот дед всегда внушал мне уверенность в прочности бытия. Прежде всего тем, что он так долго жил. Сейчас, глядя на него, я вдруг с удивлением почувствовал, что жизни все равно ничего не изменится. Война, голод, разруха — это всего лишь плохой сон. Все опять будет по-прежнему. Как этот дед. Спокойным, незыблемым и человечным.

Дед Махмуд произнес:

— Ты домой, Степа?

— Да! — Я опять улыбнулся. — Я хочу увидеть свою мать сестер и братьев! Потом я пойду обратно.

Дед несколько раз покивал головой, затем замер, а после паузы сказал:

— Не ходи, сынок.

— Почему?

— Потому, что ты и твой друг голодны.

— Да, дед, — подтвердил я. — Мы голодны. Но мы съедим совсем мало, мы уже договорились.

Дед повторил:

— Не ходи, сынок.

Я вскричал:

— Да как же так? Я дома! Не могу же я уйти, не повидав мать, не узнав, что с братьями и сестрами? Ведь нельзя же так, дед Махмуд!

Наклонив голову, дед молчал.

— Ты слышишь меня?

Он поднял лицо, ответил:

— Твоя мать стареет, но она здорова. И сестры твои и братья — они живы тоже. И дом твой, смотри, стоит на том же месте. Ничего не изменилось.

Мой дом находился ниже сакли деда Махмуда метров на сто пятьдесят. Я отчетливо видел его, участок, на котором как обычно, росло немного ржи и картошки. Проследив за моим взглядом, дед сказал:

— Если ты туда спустишься, они зарежут для тебя и твоего друга козу.

Я подтвердил:

— Да. Они так и сделают.

Дед Махмуд долго молчал и глядел на мои босые ноги. Потом снова сказал:

— Потерпи, сынок. Ты им отец. Потерпи.

Я подавленно кивнул…

Дед Махмуд позвал нас с Димитрием к себе в дом и накормил овсяной кашей. Мы съели целый чугун. В дорогу он дал мне свои онучи.

Я сказал:

— Дед, я обязательно с тобой расплачусь. Потом, ладно?

Махмуд ответил:

— Деньги, сынок, эти онучи, каша — ничто, Между людьми есть только один счет — добро Я сделал его тебе, ты — другому, он — третьему. Пусть это добро пойдет по кругу и, может, когда-нибудь возвратится ко мне. И чем больше добра, сынок, ты сотворишь, тем больше надежды у меня на это будет. Ты понял?

— Да, — сказал я ему.

Перед уходом я сел на землю за саклей деда Махмуда и долго глядел на свой дом. Я увидел своих подросших братьев — они без устали носили из-под горы в ведрах воду и заполняли ею большую бочку. Потом вышли мои сестры — они принялись стирать в чане латаные простыни, серые рубахи, тряпки. Иногда они баловались, хохоча, плескали друг в друга водой, Не было только матери… Я не уходил и ждал, когда она появится.

Ко мне подошел Димитрий, напомнил:

— Темнеет, надо идти.

— Сейчас, — ответил я. — Еще чуть.

Димитрий ушел.

«Мама, — стал молить про себя, — выйди, Я же тут, мама. Ты должна это почувствовать. Слышишь? Должна… Ты не можешь не выйти».

И она вышла. И прямо с порога стала беспокойно оглядываться. Я замер. Я испугался, что мать меня может увидеть, потому что был уверен, что она действительно почувствовала мое присутствие.

Походив по двору, мать сделала замечание сестрам, чтобы они лучше отжимали простыни, заглянула в наполнявшуюся бочку, затем пошла обратно в дом. Исхудавшая, с первыми признаками старческой походки. И вдруг она остановилась и обернулась в мою сторону. И долго смотрела на меня.

Я затаился, подумал, что малейшее движение может выдать меня. Прекрасно понимая, что на таком расстоянии, да еще в сумерках, мать могла различить только очень большие предметы, я замер, боясь вздохнуть. У меня так сильно колотилось сердце, что казалось, еще немного, еще секунда, и мать его услышит.

Мать долго, подслеповато щурясь, смотрела на меня, затем повернулась и вошла в дом согбенно и понуро.

Вместе с Димитрием я зашагал прочь из села. Я часто спотыкался, потому что не глядел себе под ноги, — меня душили боль, слезы и ненависть к фашистам, из-за которых я должен был бояться глаз собственной матери.

Я вдруг понял, что именно эта мразь и выдумала самую унизительную философию: «Человек рожден для страданий».

Вранье!

Человек рожден для человека. Для своей матери, для своих сестер, для своих братьев, для своего дома, для своей земли, какой бы она ни была каменистой…

Институт мы догнали в Баку. Количество студентов явно уменьшилось. Кто подался к себе домой, некоторые остались на Кавказе.

На баржах мы переплыли Каспийское море, затем через Красноводск в течение двух недель добирались до Кзыл-Орды. К этому времени немецкие войска предприняли вторую попытку наступления на Сталинградском фронте. Сталинград находился на осадном положении.

Руководство института решило: мы остаемся в Кзыл-Орде. Местные власти выделили нам два больших обшарпанных барачных помещения. Мы их отремонтировали, в них мы и жили и учились. Когда дали еще один барак, институт произвел добор студентов из местных жителей — казахов, таджиков, узбеков… Больше всего в институте оказалось корейцев.

Однажды меня вызвал к себе Арепьев.

— Понимаешь, — сказал он, — нашему институту дали задание углубить километровый арык. Если все примутся за работу, с учебой ничего не получится. Пособий нет, каких-либо приборов тоже. Чтобы был хоть какой-нибудь результат, заниматься необходимо в два раза больше. Когда же тогда рыть арык?

— Действительно, — согласился я. — Когда?

— Позвал я тебя вот для чего, — сказал директор. — Ты парень крепкий, собери ребят поздоровее, человек тридцать, и ройте за всех. А мы станем вас подкармливать из общего котла. Подходит?

— А с учебой как же?

Арепьев развел руками, ничего, мол, не поделаешь, ответил:

— Это уж как сможете. В оставшееся время.

За то, что мы работали, нам каждый день присылали четверть мешка риса. Ширина километрового арыка равнялась пяти метрам, углублять его надо было на полметра. Слежавшийся на дне песок походил на камень. Ломами и кирками мы долбили его около полугода. Почти столько же шли бои под Сталинградом, после которых гитлеровцев наконец погнали обратно…

Нас поселили у местных жителей.

Я жил с узбеком Апазовым у пожилого одинокого казаха, который быстро научил нас шить тапочки. Мы на них немного подрабатывали. Еды все равно не хватало. Особенно мяса.

Через год жизни в Кзыл-Орде я и узбек Апазов стали есть собачину. Научили нас этому корейцы. Они были единственными студентами, которые в то время не голодали, потому что мясо собаки являлось у них изысканнейшим национальным блюдом.

Мы с Апазовым рискнули попробовать его.

Действительно, мясо оказалось сочным и нежным. Правда, когда готовили его, надо было немало повозиться, чтобы отбить запах псины, но зато потом на сытый желудок можно было долбить арык хоть до ночи.

Мой друг Димитрий собак есть не мог. Он заходил к нам в гости, брезгливо наблюдал, как мы с Апазовым аппетитно расправляемся с собачиной, и всякий раз, не выдерживая этого зрелища, прощался в выбегал из мазанки.

Как-то он признался:

— Если бы я не знал, какое это мясо, то, наверное, ел бы его. Но это же невозможно?

Я решил сделать для товарища доброе дело: я его загипнотизировал.

Я сказал, что проделаю с ним один опыт. Согласившись на гипноз, Димитрий, видимо, догадывался о моих намерениях. Он прекрасно видел, что над костром варится очередная порция собачины. Но он был так голоден!

Усадив Димитрия напротив костра, я приказал ему не шевелиться и сосредоточенно глядеть на пламя. Оп все послушно исполнил и замер.

Через несколько минут я положил ему на затылок ладонь, сказал:

— Теперь смотри на меня. Прямо в глаза!

Димитрий посмотрел на меня. Я проговорил:

— В моих глазах ты видишь язычки пламени… Они там… Внутри… Их все больше и больше… Тебе приятно от них… Тебе очень тепло и спокойно… Очень спокойно… Тебе так хорошо, что хочется спать… Спать… Когда спишь, нет голода… Сон… Ровный, нормальный… Ты погружаешься в сон… Медленно, постепенно… Очень хочется спать…

Глаза Димитрия стали понемногу затуманиваться. Поймав в них последнее предсонное колебание, я резко скомандовал:

— Спи!

Он заснул с открытыми глазами. Я приказал:

— Спи сидя! Сиди и спи! — И резко отнял от его затылка свою руку.

Димитрий чуть откачнулся спиной и вновь занял прежнее положение.

Мои товарищи по институту, Апазов и один кореец, испуганно, с полуоткрытыми ртами наблюдали за сеансом. Жестом я показал им, чтобы они вынули из котла мясо и положили его на тарелку. Тарелку с мясом я поставил на табурет прямо перед Димитрием. Кусок мяса дымился, от него шел чуть сладковатый запах. Мне самому сразу захотелось есть.

— Мясо! — громко произнес я — Запах мяса! Ты его чувствуешь! Тебе хочется есть. Очень… Ты голоден… Страшно голоден…

По горлу моего товарища заходил кадык — он начал быстро сглатывать слюну.

Я продолжал внушать:

— Телятина! Вкусная, сочная, нежная! Протяни руку!

Димитрий сразу поднял руку, я подставил тарелку, сказал:

— Бери! Бери самый большой кусок и ешь!

Он не взял, а судорожно схватил мясо и жадно стал его есть. Я приказал:

— Спокойней! Ешь спокойней! Мясо твое. Его никто не отнимет. Жуй медленно. Ощущай каждый кусочек…

Димитрий стал есть неторопливо, как все нормальные люди. Я опять подставил тарелку:

— Возьми еще!

Он принялся за второй кусок.

Я пытался воздействовать на его пищеварение.

— Ешь с аппетитом… С удовольствием. В желудке у тебя постепенно теплеет… Там мясо… Постепенно Ты насыщаешься, тебе приятно!.. Все! — наконец распорядился я. — Хватит! Ты сыт, ты спокоен… Тебе больше ничего не нужно… Отдыхай… Ложись на спину и спи… Спи!

Димитрий безропотно подчинился.

— Спи глубоко! — произнес я над ним. — Спи долго!

Спал он около получаса. За это время мы сами поужинали, затем, затушив костер, вылили из котла воду, спрятали его, убрали остатки пищи.

Когда я разбудил Димитрия, он тотчас спросил:

— Что я делал?

Я бодро ответил:

— Все! Ползал на животе, плясал, даже на голову становился!

Он недоверчиво полуулыбнулся, поглядел на Апазова и корейца. Те, подтверждая, кивнули.

— Да-а… — протянул Димитрий. — Интересно… Не знаю отчего, но мне почему-то очень хорошо.

Я соврал:

— После гипноза всегда так.

Он счастливо улыбался. От его улыбки мое сердце сдавила жалость, я вышел из юрты.

Отойдя немного, я сел на теплый песок, поглядел вверх. Над головой висел рой звезд и звездных туманностей. Небо походило на огромную сеть, сплошь заполненную блестящей рыбой.

Вдруг кто-то выскочил из юрты, и тут же, у входа, его стало рвать. Надсадно и продолжительно.

Это был Димитрий.

Я вбежал в юрту, заорал:

— Кто? Кто ему сказал?

Перепуганный Апазов указал на корейца.

— Вон! — закричал я. — Вон, убью!

Кореец моментально исчез.

Позже я узнал, что он поинтересовался у Димитрия, как ему понравилась собачина, любимое национальное блюдо его народа.

Я вернулся к своему товарищу. Обессилевший, он содрогался всем телом, хрипло дышал, Я положил ему на плечо руку, сказал:

— Прости. Я не хотел, чтобы все так… Прости.

Димитрий отрицательно замотал головой.

— Нет, нет, — проговорил он. — Спасибо. Пусть. Я хоть несколько минут чувствовал себя сытым. Спасибо. — И слабо мне улыбнулся.

Я отошел, сел на землю, насыпав на газету махорки, свернул самокрутку, закурил и опять стал смотреть на звезды.

Неисчислимые миры взирали на нас сверху и равнодушно мерцали холодным блеском. Каждый мир существовал сам по себе, ни одному из них не было до нашей жизни дела. Везде, видимо, хватало своих бед и болей, как сейчас под Курском, где шла самая кровавая битва за всю войну.

Я подумал:

«Почему так? Каждый миг всюду возникают неисчислимые страдания, а мы безропотно их принимаем? Неужели мы действительно рождены для этого? Смиряться? Смиряться и видеть смысл в том, чтобы от воя бомб утыкаться лицом в грязь? Чтобы той женщине оторвало ногу? Чтобы Арепьев плакал перед своей женой на коленях? Чтобы я шел прочь из дома, так и не показавшись на глаза своей матери? Чтобы сейчас давился собачьим мясом, которое съел под гипнозом, мой товарищ?»

В этот день я навсегда возненавидел человеческое страдание.