"Секретарь обкома" - читать интересную книгу автора (Кочетов Всеволод Анисимович)15Поэт Птушков почти две недели добивался свидания с Юлией. Но у Юлии не было никакого желания встретиться с ним ещё раз. Он ей показался тогда неинтересным, излишне надутым, как молодой индючок, до крайности эгоистичным, таким, который лишь снисходит до того, чтобы, как должное, принимать знаки внимания от окружающих, утомленный этим вниманием и, так сказать, уже едва влачащий бремя рухнувшей на него славы областного масштаба. «Мальчик, — думала она о нем. — Пусть гуляет со своими обожательницами-девочками». Он звонил ей домой, приходил в театр. Юлия отговаривалась крайней занятостью, что, в общем-то, вполне соответствовало истине. Театр готовил две премьеры к новому сезону, и Юлия усиленно работала над оформлением одной из них. При всей путаности своей натуры Юлия обладала хорошим вкусом. Формалистические искания ее не увлекали. Если в жизни она тянулась к романтике, то в творчестве была сугубой реалисткой. Беспомощные метания некоторых постановщиков, когда зрителей загоняют на сцену, а актеров в зрительный зал, когда рабочих сцены, сменяющих декорации, включают в число действующих лиц, когда возрождают хор античного театра, но выпускают его не в свободных, живописно раскинутых одеждах — драпировках древних греков, и не под голубые небеса Афин, а в пиджаках, по швейному прейскуранту обозначаемых артиклем за номером таким-то, и под давно не ремонтированные колосники, с которых падают хлопья пыли, — все эти безвкусные ухищрения, дополненные ещё и кокетливым отказом от занавеса, Юлию откровенно раздражали. «Это когда-то уже было, — говорила она, когда затевались споры о таком ложном новаторстве, — и все это отвергнуто. Отвергнуто жизнью». Она нисколько при этом не чуралась эффектности оформления. Но признавала только одну эффектность — эффектность эмоциональную. Ее работы отличались яркостью и хотя и скупым, но до неожиданности впечатляющим воспроизведением действительности. Она считала, что театр и без того достаточно условен, чтобы ещё нуждаться в подчеркивании своей условности. Нарочитая условность снижает силу воздействия искусства на человека. Она может удивлять, поражать, но не волновать. Формальные ухищрения недолговечны. Они могут наделать шума, могут на время привлечь к себе внимание, затмить собою даже истинно ценное. Но важен все-таки реализм, который, какие бы ни обрушивались на него удары, является естественным методом восприятия и отражения реальной жизни человеком с неповрежденной психикой. Птушков звал Юлию к себе — в его одиннадцатиметровую, как он называл, мансарду, хотя «мансарда» была на втором этаже четырехэтажного дома, — вызывался прийти к ней. Юлия отказывалась и от того и от другого. Он звал ее в луга, в леса — «в далекое и близкое». Она не хотела и туда. «Вы даже не знаете, что делаете, — говорил он. — Вы делаете большое зло. Будет плохо, будет очень плохо». Поэт влюбился в женщину лет на семь, на восемь старше его. Она его поразила, и поразила именно в те минуты, когда бесстрашно читала циничные стихи: «Изменить бы! Кому?» Он понимал, что теми стихами она хлестала его по щекам, она читала их от полного презрения к нему, он был убежден, что она считает и называет его ничтожеством, фигляром, канатным плясуном. Тот страшный день, тот вечер и ночь после них были для него днем, вечером и ночью позора. В ту ночь, повязав шею шарфом и надев пальто, он дважды приходил к ее дому и из соседнего сквера все смотрел на ее темные окна. Таких он ещё не встречал. Были обожательницы, были почитательницы, заискивательницы, гордившиеся не только тем, что «Виталий Птушков — сам Птушков! — поздоровался со мной за руку», но даже минутным пребыванием в обществе, которое почтил присутствием молодой кумир, даже если кумир и не заметил обожательницу, даже если она была где-то там, в задних рядах. Все прошлое показалось ему теперь пустяком. Все ценности мира были для него сосредоточены только в ней, только в Юлии. Она не нуждалась в нем, она была богатая. Но он без нее не мог; он без нее мог лишь прозябать, но не жить. В какой-то вечер Птушков подкараулил Юлию возле театра и, встав перед нею, загородил дорогу. — Юлия Павловна, — сказал, глядя в темный тротуар, — ни о чем не прошу — уделите полчаса времени. Только полчаса. — Но меня ждут дома. — Вы уйдете, вы уйдете домой. Только полчаса… Полчаса… — Вы странный юноша. Родители, видимо, избаловали вас. Подай ему игрушку, да и только. — Это не игрушка, Юлия Павловна. Нет, нет. Поймите… Это жизнь или смерть. Они сидели в городском саду, над рекой, на той самой скамье, на которой две недели назад сидели Александр с Павлушкой. Юлия все-таки уступила отчаянно-настойчивым просьбам Птуш-,кова. А он, добившись этого, сидел молча, впервые в своей жизни не зная, как начать разговор с женщиной. Она тоже молчала, смотрела на реку, на зеленые и красные огоньки бакенов, слушала гармошку и песни с проплывающих в темноте лодок. Она думала — а не дать ли во второй картине первого действия вот такой задник: темная река с отблесками зеленых и красных огоньков, лодки, плоты… — Мне ничего не надо, — сказал наконец Птушков. — Абсолютно ничего, Юлия Павловна. Поверьте. Только не избегайте меня, только не гоните. Иначе… Я не знаю, что будет иначе. Но знаю, что вот уже сколько дней я не могу написать ни строчки. У меня горит сердце, горит голова. — А может быть, это и к лучшему? — сказала она с непривычной для нее жестокостью. — Что к лучшему? Что не пишу? Юлия Павловна!.. Хотите, я брошусь с обрыва? — Он шагнул от скамейки к реке. — Хочу, — сказала Юлия. — И очень. Он сел рядом с ней и заплакал. Скупые огни далеких фонарей отражались в его мокрых щеках. Юлия вынула из сумочки надушенный носовой платок, стала прикладывать к его глазам. Ее начинала интересовать эта игра. Птушков схватил ее руки и стал целовать ладони, пальцы. Она их не отнимала. — Я вас люблю! Я вас люблю! — повторял он. — Позвольте, но у вас жена, — сказала Юлия. — Зачем, зачем вы так говорите? Зачем? Любовь выше всего. Сегодня там кто-то есть, завтра не будет. Это от одиночества, от тоски. Он не видел в темноте ее улыбку. Если бы он ее видел… Юлия улыбалась грустно, сожалеючи, жалея не его, конечно, — ту девчонку, которая звалась его женой, а вместе с нею и всех тех жен, мужья которых вот так однообразно, без всякой выдумки, одними и теми же словами предают их, объясняясь в своих чувствах другим женщинам. Он, конечно же, скажет сейчас, непременно скажет: она меня не понимает, мы разные, она мещанка, поженились второпях, был молод… Птуш-ков так и сказал: — Она меня не понимает. Мы разные. Зачем об этом говорить? — Она мещанка? — спросила Юлия. — Поженились второпях? Он насторожился. — Смеетесь, — сказал. — Вам смешно. Что ж… Я все стерплю. — Мне, дорогой Виталий, надо идти. — Юлия поднялась. — До свидания. — Нет, нет, ещё минуту… — Он крепко держал ее за руки. — Позвольте хоть иногда бывать с вами. — Чтобы потом и обо мне, сидя тут с кем-нибудь, на этой скамейке, вы могли говорить: мещанка, не понимает, ошибка юных лет? Да? Он вдруг обнял ее и стоял так, волнующийся, нервный, растерянный. — Хорошо, — сказала она, осторожно высвобождаясь из его рук. — Хорошо. Иногда мы будем встречаться. Но предупреждаю: не часто, — и при том условии, что вы будете писать хорошие стихи. Не эту чепуху, которую читали мне тогда в лесу. Слышите? — Да, Юлия Павловна, да. Он бережно вел ее под руку до дому, молчал, вздыхал. Что-то серьезное происходило у него в душе. Юлия это понимала. Но все равно он был ей не нужен, был безразличен и неинтересен. Был он, по ее мнению, бесперспективен. Пороху такие не выдумывают. Они только щедро жгут чужой. Она была уверена, что он достиг потолка в своем творчестве и головой его не пробьет. «Нет, нет, пусть гуляет со своими гимназистками», — думала она, прощаясь с ним возле дома. Назавтра, — Птушков ещё спал, — ему принесли записку от Баксанова. Ответственный секретарь отделения Союза писателей сообщал, что его, Птушкова, приглашает к себе сегодня к трем часам дня секретарь обкома Огнев. «Чего это я пойду, я беспартийный», — было первой мыслью поэта. От приглашения в обком добра он не ждал. Они, эти Огневы, поэзии не понимают. Это чиновники. Из обкома перебросят такого в банно-прачечный трест, потом ещё куда-нибудь. Везде Огнев будет осуществлять «общее руководство». Горячей водой, мылом и вениками заниматься — пожалуйста, заведовать дровами на дровяном складе — тоже будьте любезны. Культуру возглавить — и за это может взяться. А ему, поэту Виталию Птушкову, всю жизнь писать свои стихи, быть совестью народа. Обругал мысленно Баксанова, певца электродойки и зяблевой вспашки, побрился, потребовал чистую рубашку у той тихой девчушки, которая пришла, к нему минувшей зимой в жены, — и отправился. До этого он ещё никогда не бывал в обкоме. Не без робости предъявил при входе милиционеру свой паспорт и талончик пропуска, полученного в бюро пропусков; шел по коридорам не очень-то уверенно; читая таблички на дверях, разыскивал комнату номер тридцать два. Тихо все было, чинно, таинственно. Посидел минут десять на клеенчатом диване в приемной у Огнева. Поразглядывал круглые часы на стене, стол-конторку, немолодую женщину, сидевшую за этим задвигающимся столом; было досадно, что она не обращала никакого внимания на посетителя. Стал думать о Юлии. При мысли о ней у него холодело в груди. Ему даже показалось, что сердце дает перебои. Пощупал пульс. Но тут его пригласили в кабинет. Огнев усадил посетителя в кресло, порассмат-ривал, крутя в руках, цветной карандаш, спросил: — Над чем работаете сейчас, товарищ Птушков? — Да… так… стихи. — Птушков почему-то растерялся от этого вопроса. С трудом и не сразу нашел нужный тон. — Творчество не спланируешь, товарищ секретарь. Найдет волна — пишешь. Нет волны… — Гуляешь? — Огнев улыбнулся. — Почему «гуляешь»! У творческого работника понятия «гулять» нет. Даже, как вы говорите, гуляя, работаешь. Жизненный материал… впечатления… Огнев снова улыбнулся. — Вы знаете, почему я вас спрашиваю, над чем вы работаете? Нам бы, областному комитету партии, да и всей партийной организации области хотелось бы, чтобы такой одаренный молодой поэт, как вы, не растрачивал силы по пустякам, по мелочам. Вам, товарищ Птушков, по плечу большие темы, большие полеты… Разговор поворачивался в добрую сторону. Птушков, сидевший на краю кресла, сел поглубже, закинул ногу на ногу, спросил, можно ли курить, и с удовольствием закурил сигарету. Огнев говорил о семилетнем плане, о движении к коммунизму, о том, что людей надо воспитывать в коммунистическом духе. — Это значит, что прежде всего в них надо развивать чувства, — возразил Птушков, перебивая его речь. — Без развитых чувств к коммунизму не придешь, на одной практической работе… — Что вы имеете в виду? — поинтересовался Огнев. — То, что на романах о силосе, об электродойке или о выплавке чугуна человека, тем более строителя коммунизма, не воспитаешь. На такой литературе можно воспитать доярку, скотника, доменщика, но не человека. Человек — это эмоции, человек — это единственное живое существо, которое может смеяться, плакать… — Но он и единственный, который может за-кладывать силос и выплавлять чугун, — сказал Огнев. — Да, это верно. Но все равно, поэзия — область чувств, только чувств. Поэт должен пробуждать чувства. — Вот мы и призываем вас: пробуждайте в людях чувства дружбы, товарищества, интернационализма, чувства любви к родине, коммунистического отношения к труду… Птушков развел руками. — Это же для брошюр, — сказал он. — Я пишу о моем, собственном отношении к действительности. Все проходит через мое сердце, через мою душу… Разговор пошел по зыбкому руслу рассуждений, что такое есть поэзия, чему она должна служить, в какие области жизни вторгаться, какие опасливо обходить, дабы не превратиться в прозу. — Маяковский, например, не чурался ни одной из бесчисленных сторон и граней жизни, — говорил Огнев. — Я не знаю случая, чтобы он отстранился от чего-либо, из чего состояла жизнь его времени. Поэтому он так актуален и сегодня, и поэтому, как иные ни стараются свалить его с пьедестала, это им не удается и не удастся. — Во-первых, он давно уже не актуален, — возразил Птушков. — Во-вторых, он и есть не поэзия, а проза, крик. Его не станешь читать вполголоса, в полутьме, шепча на ухо. — Да, верно, он требует разговора в полный голос. — Вот это и есть проза. Он раздут, преувеличен. Его, так сказать, в определенных условиях и определенные люди раздули. Определенной цитаткой. Жизнь, требующая только правды от художника, все это пересмотрит. — Никто его не раздувал. Напротив, его яростно травили. Вы человек молодой, может быть, этого не знаете. Его не раздували, а защищали. Его партия защищала, и будет защищать. Все «сто томов его партийных книжек» ещё долго останутся на нашем вооружении. — Дело вкуса, дело вкуса, — сказал Птушков. — Баксанов вот от него в восторге. В каждом докладе, в каждом выступлении непременно вспоминает Маяковского. Что-нибудь такое: «И песня и стих — зто бомба и знамя, и голос певца подымает класс». — Замечательные слова! — Огнев смотрел на Птушкова и думал: «Хорошо Денисову говорить — воспитывай! А как его воспитывать? С какой стороны подходить? Молод-молод, но взгляды сложившиеся. Маяковского — долой, романы Бак-санова — долой». — Вам бы, товарищ Птушков, с первым секретарем обкома не плохо бы встретиться, — сказал он, памятуя слова Василия Антоновича: «Поговорю сам», — С Василием Антоновичем Денисовым. Птушков, смущенный в первые минуты ходьбы по обкомовским коридорам, уже освоился с обстановкой. — Что ж, — согласился он. — Могу и товарищу Денисову высказать всю правду. — Он вновь вспомнил Юлию, и вновь у него похолодело в груди от захватывающего волнения. Юлия ныла там, сидела занозой, болела — остро, раняще, и вместе с тем так, что пусть бы эта боль никогда не проходила. — Скажу, — добавил он вяло. — Вам нездоровится? — спросил Огнев участливо. — Что-то с сердцем. Устал, наверно. Несколько ночей не сплю. Огнев сказал, что встречу с Василием Антоновичем он ему непременно устроит, и проводил до дверей. В столе у Огнева хранились не только те стихи, какие Птушков публиковал в газетах и журналах, какие вошли в его две книжки, выпущенные — одна в областном издательстве, другая в Москве, но были у него и неопубликованные строки Птушкова, — те, что Птушков читал на вечерах, и даже такие были, что читались лишь в самом узком кругу друзей. Их переписывали на машинках и в машинописном виде распространяли почитательницы. Некоторые из подобных стихов нравились Огневу: смело и хлестко пишет, хотя и молод. Несомненно талантлив, несомненно. Игра стоит свеч. Надо им заняться, и основательно. Надо его вовлечь в общественную работу. Надо, чтобы пошел на завод, поехал в деревню, надо чем-то нагрузить. Пусть почувствует ответственность. Не может быть, чтобы не поддался влиянию, если влияние будет оказываться тонко, умно, тактично. Огнев подумал о Луначарском. Анатолий Васильевич умел, умел работать с творческой интеллигенцией. Каких людей, какого кремневого характера, перетаскивал он на свою сторону, на сторону советской власти. А Птушков тем временем вышел из обкома окрыленный. Поняли здесь его силу! Заискивают теперь, обрабатывают… С Денисовым встретиться? Пожалуйста. Можно. Только для разговора с Денисовым он, Птушков, уже соответствующим образом подготовится; так, как сегодня, когда его застали врасплох, уже не будет. В другое время он бы торжествовал. Но полному торжеству мешала Юлия Павловна. Что-то очень сложное и непривычное вошло вместе с нею в его жизнь". Она его не понимала, нет, не понимала. Подобно Огневу, она требует от него каких-то других, хороших стихов. Это значит, что он должен отказаться от самого себя, стать кем-то другим. Это невозможно, невозможно. Но невозможно и не любить Юлию… В тот вечер он вновь подкараулил ее возле театра. — Вы разрешили, — сказал, целуя ей руку. — Но не каждый же день, Виталий. Он видел: недовольна его появлением. Ну ничего, ничего, привыкнет, он ее приучит к себе. Он будет терпеливым. Он будет каким угодно, лишь бы завоевать ее, лишь бы находиться с нею. — Я пойду с вами. Я провожу вас. Молча. Без всяких слов. Он так и не раскрыл рта до ее дома; поцеловал руку и ушел. Было поздно. Юлия зашла в дом с черного хода, чтобы не беспокоить Денисовых — возможно, они уже спали: в окнах темно. На кухне застала Александра. Электрическим утюгом он гладил Павлушкины одежды. Она отстранила его от стола, принялась сама гладить. Александр сел на стул возле; подперев подбородок рукой, следил, как движется утюг по белым, темным, пестрым тканям. — Просто игра какая-то, — сказала Юлия. — Почему ты должен так мучиться? Почему вы не пригласите в дом няню к Павлушке? Можно же найти хорошую, пожилую женщину. Пенсионерку, например. Не понимаю Соню. — Мама тоже так говорит, — ответил Александр. — Но я не хочу, я. Отец не любит посторонних в доме. — Да уж это я знаю! — Ничего ты не знаешь. Не прикидывайся жертвой моих родителей. Не в этом дело. Отец за день утомляется. Он хочет тишины хотя бы дома. Я его отлично понимаю. — Можно няньку попросить не петь страданий и не плясать барыню. — Юлия усмехнулась. — Ну-ну, не черней, — поспешила она сказать, видя, что Александр нахмурился. — Ты шутки перестал понимать с тех пор, как стал дет-ным. Эх, Шурик, Шурик! — Юлия отставила утюг. — Давай ужинать. Я сейчас что-нибудь сооружу. — Она схватила передничек Софии Павловны, висевший на крючке, надела его, зажгла газовую плиту. — Давай выпьем немножко. У меня есть очень хорошее винцо. Еще из Ленинграда. Марочное. — Все в ее руках закипело. Александр вспомнил Сашеньку. Вот так же кипело и в Сашенькиных руках. Так же, чтобы никого не беспокоить в доме, сиживали они, бывало, с нею на кухне. Юлия разогрела котлеты, приготовила яичницу. Сидели у стола, поглядывали Друг на друга, ели, чокались чашками — за рюмками идти в столовую Юлия не захотела. Винцо было и в самом деле хорошее. Бутылка подходила к концу. — За мной один поэт здешний бегает, — сказала Юлия ни с того ни с сего. — Уже? — сказал Александр. — Что значит «уже»? — Ну то, что уже кого-то ты нашла? — Не я, он нашел. И вообще, почему так пренебрежительно? Может быть, думаешь, что и ты не найдешь рано или поздно? — Юлия!.. — Есть Юлия, товарищ командир! Не дергайте так зло лицом. — Она подержала руку возле воображаемой фуражки, отдавая приветствие воображаемому командиру. — Шаль, что во время войны я была ещё девчонкой. А то бы сегодня передо мной тянулся ты. Не меньше бы полковника была. Эскадрильями командовала — как Гризодубова. Партизанским отрядом. Смеешься? Эх, ты! Никто из вас меня не знает. Никто не знает, кто такая я. — Она стукнула кулаком по столу. — Сволочи вы все — мужики! — Резко встала и ушла в свою комнату. |
||
|