"Они стояли насмерть" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)Глава десятая ЗА «ЯЗЫКОМ»Еще с утра небо заволокло серыми тучами, по земле бежали низенькие снежные вихри, и го и дело в настороженной тишине раздавалось хлопанье полуоторванных дверей и калиток. Погода стояла нелетная, самолеты над деревней не появлялись, день прошел на редкость тихо и спокойно. Морская пехота отдыхала. Но Никишин не был доволен отдыхом. Да и действительно, разве это отдых? Лежи целый день на нарах и прислушивайся к завываниям ветра. Правда, только третий день пошел с тех пор, как мат-; росы пришли сюда, но и это слишком много для человека, который не привык сидеть сложа руки. Много памятников о своем кратком пребывании в Московской области оставили фашисты. Все виденное за дни наступления вставало перед глазами Никишина. …Молча стоят у сожженных домов вернувшиеся в деревню жители. Нет деревни. Был в деревне клуб. Теперь его тоже нет. Из-под снега местами выглядывают корешки книг со знакомыми, дорогими именами: Горький, Толстой, Тургенев, Маяковский… В снегу бюст Пушкина. Лицо поэта трудно узнать. Он словно перенес оспу в самой тяжелой форме. Фашистский автоматчик упражнялся в стрельбе. На основании выцарапана надпись «Зер гут!». Но некоторые памятники радуют Никишина. На околице этой деревни, там, где раньше был выгон, ровными рядами стоят кресты. Без таблицы умножения собьется любой терпеливый бухгалтер. Никишин приподнялся на нарах и осмотрелся. Бревенчатые стены в темных пятнах. Хозяева давно оставили эту прифронтовую деревеньку, и когда моряки пришли в дом, его стены казались лохматыми от серебряных игл инея. Потом затопили печь, исчез иней, а на стенах появились темные пятна сырости. Посреди комнаты стоял стол. Он был сломанным, как и все прочее в этом доме, но матросы прибили отвалившуюся ножку, вместо столешницы положили доски. Немилосердно чадит на столе «молния». Ее сделали из гильзы снаряда. Хотя бензин нет-нет да и выплескивается через отверстие, заткнутое хлебным мякишем, и приходится все время сбивать ветошью язычки пламени, мечущегося по неоструганным доскам, но это уже не окопная «носогрейка». Над дверью углем написано: «Старшина кубрика — краснофлотец Коробов». Изба стала кубриком. Скучно матросу без привычных названий, поэтому и появляются везде, где он — только пройдет, «кубрики», «палубы» — «камбузы». За столом сидит сам старшина кубрика Коробов. На его коленях лежит фланелевая рубаха, и он, то и дело переворачивая ее, зашивает порванный рукав. Это мина разорвала фланелевку. Конечно, задело и руку, но не сильно. Даже стыдно с такой царапиной появляться в санчасти, и Коробов сидит в кубрике. Ночью ноет рука, да разве только у одного Коробова? Многие матросы прячут под одеждой пропитанные кровью повязки: лейтенант Норкин на этот счет строгий. Чуть что — разговор короткий: «Марш в санбат! До выздоровления не появляться!» Спорить бесполезно, а уйти никак невозможно: немецкий фронт трещит по всем швам, а ты соизволь уходить! Для разведчиков только сейчас и начинается настоящая работа. Прижавшись спиной к печке, сидит матрос, покачивает забинтованную руку и тихо поет, словно убаюкивает: Далеко отсюда до Черного моря… И не был этот матрос там: он с краснознаменной Балтики. Но песня льется из самого сердца. Поет матрос о Черном море, а дерется здесь за Москву, за Балтику, за свой дом на Урале, за родной завод, за любимую школу, мстит за друга, погибшего в зеленоватых холодных волнах Северного моря. Закинув руки за головы, лежат матросы, и синеватый махорочный дым лениво ползет к потолку, плотным облаком клубится около крюка, на котором когда-то висела люлька. Где сейчас тот ребенок, что качался в ней? Может, приютили его в чужом доме, или сидит он в окопе и всматривается в ползущую с запада черную пелену? Или… Да разве можно в такое время три дня лежать на нарах! Никишин сбросил с плеч полушубок, опустил ноги и сел. Матросы зашевелились и тоже начали приподниматься. Им скучно, не хочется ждать, но еще вчера лейтенант многозначительно намекнул, что все готово и дело только за приказом ОТТУДА. Матросы поняли его. Уж если говорить откровенно, то каждое слово ОТТУДА ловили с жадностью, порой шевеля губами и повторяя его. — Не можу, хлопцы! — сказал один из матросов и злобно швырнул окурок на пол. — Хоть ты, Саша, выручи. Травани чего. Матросы оживленно зашумели, и несколько голосов поддержали просьбу: — А и верно! Травани, Саша! Может, чуток отойдет от сердца! И особенно сухо прозвучал голос Коробова: — Ну? Коробов по-прежнему сидел за столом, но игла уже не мелькала в его руке, а злой искоркой блестела около лампы. Коробов смотрел на матроса, который первый попросил «травануть». Тот торопливо соскочил с нар, поднял окурок и бросил его в ведро. Игла вновь замелькала. Никишин и сам был не прочь отвлечься от дум, поговорить о постороннем и ответил, тяжело вздохнув: — Эх, братва… И так тошно, а тут еще и начальство бог весть что делает… Разведчики уже успели сдружиться и теперь, перемигиваясь, спешили усесться поближе к Никишину: его знали как любителя пошутить. Вот только кого он сегодня выберет, на ком остановится его внимание? И матросы настороженно молчат. Наконец" кто-то не выдержал и спросил: — А что? — Как что? — мгновенно отозвался Никишин. — Да раньше, в наше время, во флот брали мальчиков один к одному, а теперь суют вон этих желторотиков! — И он брезгливо покосился на Любченко. Тот, видимо, хотел что-то сказать, может быть, и возразить, но раздумал и повернулся на бок, спиной к Никишину. — Любченко! Юнга! — крикнул Никишин и ткнул его кулаком в спину. И тогда «юнга» сел. Никишин выделялся среди матросов широкими покатыми плечами, но теперь рядом с Любченко словно сразу похудел. Ясные глаза Любченко смотрели из-под густых черных бровей прямо, доверчиво и чуть-чуть удивленно. — Саша! Ну, долго еще ты меня будешь юнгой звать? Три года служу — и все юнга! И столько было в этих словах удивления, что матросы не выдержали и захохотали Пламя в лампе заколебалось, заметалось из стороны в сторону. Не успел Никишин ответить, как снова голос матроса: — Саша! Расскажи, как вы с Колей за «языком» ходили. — Чего к человеку пристали? — заволновался Любченко. — Сам про себя и расскажи! Но Никишин не обратил внимания на его слова, жадно затянулся и начал: — Дело, конечно, прошлое, но почему не поделиться опытом? Третий год, Коля, мучаюсь с тобой и никак не могу привить любовь к критике. Любченко махнул рукой и снова лег. Уж кто-кто, а он отлично знал, что теперь Никишина не остановить. Да и дружба между ними такая, что шутка не сделает в ней трещины. Три года назад пришел украинский парубок Любченко во флот, да еще в такой город, как Ленинград. Врач выслушал его, хлопнул по спине и ласково буркнул: — Славный подводничек! И стал Любченко подводником. Трудно было первое время, и тогда он узнал настоящую дружбу. Старшина второй статьи Никишин, непосредственный начальник Любченко, обучал его матросской профессии, знакомил с флотом, городом и даже заставил ходить в вечернюю школу. Конечно, потом Любченко и сам охотно учился, но если бы сначала не отвел его старшина насильно — кто его знает, что могло бы быть. А скорее всего: долго не стал бы парень с глухого пограничного хутора настоящим матросом. А потом война… Бои под Ленинградом… Вместе мокли в окопах, потуже стягивали ремни, делились патронами и перевязывали друг друга… Нет, такую дружбу трудно разрушить. — И вот, вызывает меня комбат, — продолжает Никишин. — Вызывает и говорит: «Умрите, но приведите мне с Любчекко «языка»! Я, конечно, отвечаю, будет, мол, выполнено, но… зачем Любченко? С ним хорошо на машине в распутицу ездить: застрянет машина — он всегда вытащит. А идти за «языком» — это дело деликатное. Тут, кроме силы, еще и ум нужен!.. Комбат замахал на меня руками и успокаивает: «Я на твой ум полагаюсь…». — Саша! Ведь не было про то разговора, — вмешался Любченко, но на него зашикали, и он снова лег. — Что оставалось мне делать? — рассказывает Никишин. — И вышли мы на задание. Фронт перешли обык-новенно. Никишин так и не успел закончить рассказ: дверь широко распахнулась, вошел матрос с повязкой дежурного на рукаве и, оглядев помещение, крикнул: — Никишин! Любченко! В штаб к лейтенанту! Наступила тишина. В штабе за простым обеденным столом, заваленным картами и различными бумагами, сидело несколько человек. Никишин окинул взглядом комнату, нашел командира бригады и произнес давно заученную фразу: — Товарищ капитан первого ранга! Разрешите обратиться к лейтенанту Норкину? — Обращайтесь. — Товарищ лейтенант, старшина второй статьи Никишин и краснофлотец Любченко явились по вашему приказанию. — Хорошо. Товарищ полковник, вот мои помощники. Из темного угла комнаты выдвинулся низенький, худощавый человек в шинели, накинутой на плечи, и остановился, рассматривая матросов. Полковник стоял спиной к свету, лица не было видно, но Никишин чувствовал на себе его взгляд. Слышно потрескивание фитиля в лампе и дробный стук пальцев по столу. Стучит лейтенант. Он нервничает. Полковник остался доволен осмотром и неожиданно молодо повернулся на каблуках. — Много таких? — спросил он у командира бригады. — Хватает, — ответит тот и пододвинул к себе карту. Полковник снова посмотрел на матросов, но теперь они видели его лицо, и от этого было легче. Молчание длилось еще несколько минут. Прервал его полковник. Он подошел к столу, привычным движением развернул одну из карт и кивком головы подозвал матросов. Норкин, хотя и знал уже все, тоже подошел к столу и смотрел на карту. Карта вся в красных и синих линиях. Одни из них образовали овальные кольца, другие, как ежи, расправили колючки, а третьи соединились в большие стрелы и направились куда-то за кромку карты. — Смотрите сюда, — начал полковник, и его карандаш быстро побежал по зеленому полю и остановился у черной полоски железнодорожного полотна, пересекающего голубую ленту реки. Матросы следили за ним внимательно, стараясь запомнить и маленькое озерце, застывшее бледно-голубым пятнышком среди зеленого поля, и отдельные кудрявые деревья, и прямоугольники пашен, деревень, словно не замело снегом озеро, словно не обуглившиеся балки торчат из сугробов там, где еще летом были дома. — Командование поручает вам выполнение ответственной задачи, — говорит полковник, и слова его врезаются в память. «Командование поручает вам!» — ведь это долгожданный сигнал ОТТУДА! Его ждут многие, но первыми получили они, матросы-разведчики. Так разве можно забыть хоть одно слово? Но полковник говорил недолго, сухими фразами старого военного, который знает цену времени на войне и бережет его больше, чем путник воду в пустыне. — Через этот мост идут эшелоны. Цель мала, да и погода не позволяет нам использовать авиацию. Нужно взорвать мост. После взрыва захватите «языка», желательно офицера, и обратно. Ясно? — Так точно, товарищ полковник, — ответил Никишин. Откровенно говоря, у него были вопросы: «Чем рвать? Как переходить фронт?» — но он промолчал, зная, что лейтенант не напрасно сидел с полковником, когда матросы вошли в шгаб. Теперь можно бы, кажется, идти, но полковник снова ходит по комнате, искоса поглядывая на моряков. Вдруг он остановился против Любченко и спросил его: — С парашютом вы прыгать можете? — А як же? Могу. — Раньше прыгали? — Не Но раз нужно, то прыгну. Когда матросу командир прикажет, он все может, — уверенно ответил Любченко и покосился на Никишина. Ответ понравился всем, а полковник еще несколько раз спросил, щуря глаза: — Значит, если прикажут, то матрос все может? А может, не матрос в частности, а вообще советский человек? — Смогут! — не менее уверенно ответил Любченко. Этой же ночью с одного из аэродромов поднялся самолет. Ровно и мощно гудели его моторы. Самолет сильно болтало, и он напоминал катер, который вышел из гавани в волнующееся море. Летчик, залезая в кабину, сказал, что ему не привыкать летать в такую погоду, что лучшего и желать нечего, но Для моряков путешествие было необычным, и они волновались. Как на экране, мелькают кадры из прожитой короткой жизни, сбывшиеся и несбывшиеся мечты. Мысль пытается забежать вперед. Что ждет там? Каков будет этот прыжок уже не с парашютной вышки к ногам ожидающих с поздравлениями друзей, а с боевого самолета и в тыл к самому ненавистному, смертельному врагу? Самолет сильно качнуло, и лейтенант Норкин ухватился за кольцо парашюта, словно хотел дернуть за него сейчас. Но тотчас убрал руку и покосился на товарищей. Они сидели на полу кабины и не видели его движения. Норкин вздохнул и закрыл полушубком колени… Ему вспомнилось то время, когда он был просто Миша, а не лейтенант Норкин… Дымный, затерявшийся в горах Урала городок, прилепившаяся к Вышгоре одноэтажная серенькая школа… Кажется, еще вчера мать заботливо собирала своего сына в школу и, когда он был уже на дворе, кричала ему вслед: — Миша! Смотри, чтобы тебя не обидели! Незаметно пролетели годы учебы в школе и в морском училище. И вот впервые произносит начальник училища: «Лейтенант Норкин!». Потом началась война. Отвратительное чудовище сожгло сады, вытоптало поля, обрушило тысячи бомб на города… Вместе с матросами ушел на фронт и лейтенант Норкин… Как из тумана выплыли берега той речки… Зажглась сигнальная лампочка. Открылся люк, и в кабину ворвался ветер. Он мгновенно забрался под полушубок, ватник и холодной, леденящей струей прошел по сжавшемуся в комок телу. Все переглянулись, растерянно посмотрели иа открытый люк и неуклюже, с опаской, начали пододвигаться к нему. Лейтенант Норкин, прыгавший первым, зажмурил глаза, затаил дыхание и бросился в пустоту. Именно так бросается в воду ныряльщик, впервые забравшийся на вышку. За ним вывалились остальные. Свист ветра… Темнота и безудержное, стремительное падение туда, вниз, в темную бездну. В груди все замерло. Еще немного, еще и… смерть… Рывок — и падение сменилось плавным покачиванием. Сердце перестало замирать и забилось сильными, ровными толчками. Внизу, на белом фоне снега виднелось что-то темное, похожее на стог сена или на отдельное дерево. Норкин и Никишин, спускались рядом, а Любченко относило в сторону. Земля. Норкин не удержался на ногах и растянулся в сугробе. Пушистый снег забилея в рукава полушубка, залепил глаза, рот, но даже и это все было приятно, как самое достоверное доказательство того, что кончено воздушное путешествие и ноги не беспомощно болтаются где-то там, в воздухе, а прочно, широко, по-моряцки стоят на земле. В одном из сугробов Норкин увидел Никишина. Он выгребал снег из-за ворота полушубка. Зарыв парашют в сугроб, Никишин с трудом, поминутно проваливаясь в снегу, подошел к лейтенанту и прошептал: — Лыжи нашел, а Любченко до сих пор нет. — Спустите капюшон и распускайте лыжи. Я схожу вон к тому дереву. Любченко несло туда. Моряки приземлились на болоте. Снежный покров замаскировал кочки и полусгнившие стволы деревьев; уже сделав несколько шагов, Норкин пожалел, что не надел лыжи. Однако возвращаться за ними не хотелось, и он упорно продвигался вперед, оставляя за собой глубокую борозду. Любченко действительно отнесло к дереву, и купол парашюта зацепился за его голые ветви; матрос повис метрах в двух от земли. Но к приходу лейтенанта он обрезал ножом стропы и теперь снимал парашют с дерева. Вдвоем они быстро сорвали его и закопали в снег. Немного погодя подошел Никишин. Все трое надели лыжи и бесшумно заскользили к видневшейся вдали темной стене леса. Война прошла мимо этого уголка земли, пощадив его. Деревья стояли обнявшись ветвями и мерно раскачивались под ударами ветра. Внизу было тихо. Снег белыми шапка», и лежал на нижних ветвях елей. Идти стало труднее: ветви деревьев все чаще и чаще преграждают дорогу, хватают за полы халатов, а иногда с силой бьют по лицу, осыпая моряков с ног до головы сухим снегом. Реже попадаются поляны, а Норкин все идет и идет вперед, изредка посматривая на светящуюся картушку компаса. И только часа через четыре, зайдя в густой ельник, где длинные лапы елей образовали непроходимую стену, он воткнул палки в снег, навалился на них грудью и сказал, сдвинув на затылок шапку: — Отдать якорь! Курили долго и молча, пряча папироски в рукава Лишь втоптав в снег окурок, Никишин положил свою руку на плечо Любченко и ласково спросил: — Очнулся, маятник, после колебательного движения? — Ей-богу, Саша, нечаянно… — Ладно, Коля… Со всяким бывает… А ведь смешно могло получиться, товарищ лейтенант, если бы пришли фашисты, а мы все трое висим рядышком и ножками подрыгиваем? — Кому смех, а кому слезы, — ответил Норкин. — Теперь спать, а завтра будем думать, как за дело взяться. Для ночлега выбрали место под одной из высоких елей. Ее нижние ветви под тяжестью снега пригнулись к земле и образовали хорошую крышу. Прорыть узкий проход было делом одной минуты; скоро все трое забрались внутрь сугроба и свернулись калачиком около поскрипывающего ствола Снежная крыша оказалась такой плотной, что у корней сохранились сухие иглы и мох. Матросы уснули быстро, а Норкин еще долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к шуму вершин и думал. Их перебросили через фронт. Теперь выполнение задания зависит только от них и только они несут ответственность. Но страшит не это. Гораздо страшнее, когда человек сам понимает важность порученного ему дела, но не видит конкретных путей к его выполнению. Именно так было и с Норкиным. По карте он изучал все подходы к мосту, но ни одна карта не может заменить того, что увидят глаза человека. Гораздо проще обстояло дело с «языком». — С «языком» поторапливайтесь, но не очень, — сказал полковник, — Мы к вашему приходу их несколько иметь будем. Но из того района — ни одного. Понимаете? А чем шире район охвата, тем точнее информация. Все было понятно. Но вот как подойти к мосту? Кто подскажет? Уснул Норкин уже под утро. Но и во сне вздрагивал, сжимал автомат, а перед его глазами то и дело вставали и рушились ажурные арки моста и, грохоча, лезли друг на друга вагоны. А эшелонов много, и все они, выпускай из труб клубы смрадного дыма, шли на восток. Мост нужно взорвать во что бы то ни стало. Закончен походный завтрак и короткий отдых. — Пора, — сказал Норкин и, взглянув последний раз на ель, которая дала им приют, взмахнул палками — и первая лыжня легла на нетронутую целину снега. Шли молча, внимательно всматриваясь в каждое дерево, в каждый сугроб. Днем лес выглядел совсем по-мирному. То и дело попадались следы зайцев. А вот и ровная стежка лисьего следа. На стволе ели Норкин даже увидел несколько рыжих волосков. Опираясь на хвост, сидит дятел и настойчиво долбит кору дерева. Заметив людей, он взмахивает пестрыми крыльями и улетает. А немного погодя снова разносится по лесу его мерное «тук-тук». Донесся гул поезда, и моряки остановились. Норкин сел на дерево, поваленное ветром, и сказал: — Никишин, дойдете до полотна и посмотрите подходы к мосту. До него, по моим расчетам, около четырех километров. В случае погони уходите в сторону. Уводите ее за собой. — Есть. Разрешите идти? — Иди, Саша. Скоро Никишина не стало видно, а товарищи долго смотрели туда, где еще недавно на фоне стволов мелькали полы его халата. Автоматы готовы дать очередь в любую минуту. Прошло около часа. Любченко начал ерзать, расстегивать и застегивать крючки полушубка, словно ему временами становилось очень жарко. Наконец он не выдержал: — Разрешите сходить? — Сиди! — оборвал Норкин. — Скоро придет. Но Любченко хорошо изучил своего командира, и слова не успокоили его: на окаменевшем лице Норкина быстро Дергался нерв, поднимая левую половину верхней губы. Это последствие финской войны всегда выдавало его в минуты волнения. Любченко отвел глаза в сторону, попытался думать о другом, но мысль упорно возвращалась к Никишину. Что с ним? Неужели уводит? Не должно. Стрельбы не слышно, а Саша постарался бы поднять шум, чтобы известить товарищей о погоне. Легкий толчок в плечо. Любченко перехватил автомат поудобнее и взглянул на лейтенанта. Норкин улыбался, глазами показывая на возвращавшегося Никишина. Любченко встал, сделал было несколько шагов навстречу, потом тоже улыбнулся и сел на прежнее место. — Задание выполнено, — докладывал Никишин, предварительно подмигнув Николаю. — До моста километров пять. Лес подходит к реке вплотную, а на том берегу начинается поселок. — Хорошо. Почему долго ходил? — Смотрел, как немцы с горки на лыжах катаются. Четыре офицера. Хотел из автомата помочь им падать… — Я вас серьезно спрашиваю. — Виноват… Изучал местность. С этой стороны лес вырублен и крупнокалиберные пулеметы установлены. — Так… Идем к реке и присмотримся. Я — первый, ты — за мной метрах в ста, а Любченко — на таком же расстоянии от тебя. Пошли. Лес начал редеть. Заметны следы войны: воронки от авиабомб, срезанные осколками ветви, расщепленные, обгорелые стволы деревьев. Между стволами мелькнуло белое поле. Норкин снял лыжи и пополз к опушке, разгребая руками снег, осторожно отодвигая ветви. На противоположном обрывистом берегу, под маленьким грибком топтался часовой. Немного в стороне, между двумя столбами с проволокой, опустив морду книзу, бегала поджарая серая овчарка. Колючая проволока в несколько рядов отгораживала часового от поселка и прижимала его к реке. Домики поселка предостерегающе подмигивали обледенелыми окнами, отражавшими красноватые лучи солнца. «Не так просто достать часового, — подумал Норкин. — Единственный путь к нему, кажется, — с того берега». На этом берегу реки подходы к месту охранялись усиленным нарядом и пулеметами. Норкин понял, что лес внушал фашистам большую тревогу. Были пулеметы и на том берегу, но они стояли немного в стороне, и к часовому можно было подобраться, минуя их. Норкин повернулся и подал условный сигнал. Скоро рядом с ним улеглись оба матроса. Из домика, одиноко стоявшего среди полуразрушенных печей, около единственного прохода в проволоке, вышла группа немцев. Они шли к мосту. Солдаты старательно прятали уши под отогнутые поля пилоток. — Смена, — прошептал Любченко. Часовые передали друг другу пост. Новый часовой покрутил во все стороны клинообразной головой, снял автомат, и морозный воздух прорезала длинная очередь. У пулеметов закопошились расчеты, и огненные нити пуль потянулись к опушке. — Неужели заметили, гады? — сквозь зубы процедил Никишин. Тело его сжалось в упругий комок, лицо стало злым, жестким, у рта и глаз появились складки, сделавшие его сразу старше на несколько лет. Но скоро все стихло, и часовой зашагал по тропинке, четко отбивая шаги: десять вперед, десять обратно, десять вперед, десять обратно… Трудно лежать в снегу. Холод сковывает мышцы, и Бременами кажется, что даже одежда примерзла к телу. Снова идет смена. Норкин взглянул на часы и заметил для себя: «Меняются через два часа». Опять поднялась стрельба, так же оборвалась, и снова мерно заходил часовой: десять шагов вперед, десять — обратно. Закоченевшие руки и ноги слушаются плохо, и ползти назад-значительно труднее. Но вот наконец-тс можно встать во весь рост и помахать руками! — Никишин, спирту по сто грамм, — прошептал Норкин, сдерживая дрожь. — Теперь послушайте мой план, — продолжал он, справившись со своей порцией. — Подходим со стороны реки. Без лыж переползаем ее и выберемся на тот берег. Мы с тобой, Никишин, займемся часовым, а ты, Любченко, возьми на себя овчарку. Справишься? — Надеюсь, товарищ лейтенант. — Я тоже. Кинжалом работать буду я, а ты, Саша, обеспечь, чтобы часовой не стрелял. Никишин, не отрывая глаз от лица лейтенанта, кивнул головой. — Когда снимем часового, Любченко — наблюдает, а мы закладываем заряды. Отходим старым путем. Здесь наденем лыжи — и полный вперед! С наступлением темноты ветер усилился; Стонет лес. Ветер в чистом поле вздымает, крутит снежные смерчи; неистово бросает их в лица людей и в окна Домов, а здесь он в бессильной ярости бросается на деревья, несет на них с равнины тучи снега, разбивается о стволы и с жалобным воем, словно плача, мечется среди вершин, раскачивая и сгибая их. Стонет лес. Стучат друг о друга голые ветви деревьев. Жалобно скрипят расщепленные снарядами лесные великаны, жалуясь своим здоровым соседям, что они, израненные войной, не в силах сопротивляться. В тучах снежной пыли ползут по льду моряки. С противоположного берега временами взвиваются ракеты, ветер сносит их в сторону, и они гаснут, затерявшись в белом круговороте. Но как только взовьется ракета, замирают на льду три белых глыбы, чтобы через несколько секунд снова ползти вперед, хватаясь руками за остроганные куски льда. Вот и берег. Как много еще ползти! Дрожат усталые руки. На берегу немного отдохнули, уткнувшись лицами в снег, потом снова двинулись вперед… Наконец пролезли под проволоку… Очередная ракета осветила укутанную в женский платок фигуру часового и собаку, прижавшуюся к снегу. Еще несколько метров — и дорожка, по которой ходил часовой, оказалась на расстоянии вытянутой руки. Видны ноги часового… Рядовой Петер Эберст в это время думал о чем угодно, только не о том, что ему именно сейчас угрожает смерть. Видимо решив, что пора выпустить ракету, он снял руки с автомата, достал из кармана ракетницу и начал заряжать ее. Вскочивший со снега Норкин одним ударом ножа свалил часового и побежал на мост. Никишин, взяв документы убитого, последовал за командиром. В это время Любченко полз вперед с зажатым в руке ножом. Раздался легкий звон проволоки. Любченко привстал на колени, занес руку для удара, но налетевшая собака свалила его с ног. Ее зубы сомкнулись на воротнике полушубка. Падая, Николай выронил нож и теперь вцепился правой рукой в горло собаки, а левой стиснул ей челюсти. Борьба длилась недолго. Сдавленно взвизгнув, собака рванулась, но Любченко подмял ее под себя. Сначала ее лапы рвали халат, потом задрожали и замерли. Любченко нашел в снегу нож, вышел на полотно и улегся, направив автомат в сторону караульного помещения. Заложив заряды и поджигая последний запал, Норкин сказал: — Снимай Любченко! Никишин подбежал к Любченко, и они скатились по обрыву на лед. Скоро их нагнал Норкин, и все трое, шагая во весь рост, спотыкаясь о льдины, пошли через реку, туда, где густой лес обещал им защиту от врагов и ветра. Надев лыжи, они не побежали в лес, а остались на берегу. «Вдруг взрыва не будет?» — подумал Норкин. Но блеснуло пламя, арки моста приподнялись, и от взрыва дрогнули деревья. Железные балки переломились, как щепочки, поднялись вверх, замерли на мгновение и рухнули на лед, ломая и кроша все. — Все! Самый полный! — сказал Норкин и, бешено работая палками, понесся вперед, искусно лавируя между стволами. Ветви больно хлестали по лицу, вырывали из рук палки, но моряки бежали изо всех сил, стараясь уйти подальше от места взрыва. А сзади слышалась торопливая перебранка пулеметов, пули неслись в поле навстречу ветру, в лес и отрывали от деревьев смолистые щепки. Двое суток уходили моряки от места взрыва, путая свои следы, то пробегая открытыми полянками, просеками, то забираясь в непроходимую чащу. Дерзкий взрыв моста, хоть и небольшого, но расположенного на главной магистрали, обозлил фашистов. Они выслали погоню, но крестьяне, привлеченные к участию в ней, шли неохотно, при каждом удобном случае помогая ветру маскировать следы. Выпустив в лес несколько мин, немцы прекратили преследование. Двое суток бесновался ветер, а потом, утомлённый стих. Неподвижно стоят деревья. Снег кажется усыпанным мелкими стеклышками. Он блестит, искрится от лунного света. В морозном воздухе, словно от холода, мелко дрожат звезды. Устало опустился Норкин на пенёк и полез в карман за папиросой. Напрасно пальцы шарили по карманам, перебирали все складки одежды: папирос не было. Вывернув все карманы, моряки еле-еле наскребли на одну закрутку, да и то махорка была смешана с хлебными крошками. Она потрескивала, дым был сладковатый, «о его глотали жадно, торопливо. — Теперь найти «языках» и домой, — сказал Норкин, вставая. — Где брать будем, товарищ лейтенант? — спросил Никишин, поправляя крепление. — Пожалуй, лучше выйти на дорогу. Здесь можно до конца войны просидеть и никого не встретить. С холма хорошо видна утонувшая в снегах деревушка. Нет огня в хатах, словно нет в них ни одной живой души, словно вымерло все вокруг. Только дым, отвесно поднимавшийся из нескольких труб, говорит о том, что живы люди, что жизнь в деревне еще теплится. Устало опустив головы и опираясь на палки, стоят небритые моряки и смотрят на столбы дыма. Пушистый столбик дыма, а сколько хорошего вспоминается при виде его. Еще год назад с каким удовольствием каждый спешил домой, чтобы отогреться у огня. А огонь веселый, веселый! Красные языки его непрестанно бегают по поленьям, потом вдруг замрут на месте и бросятся к открытой дверце печки. Напугают, и снова пламя горит ровно, спокойно. А сегодня ночь особенная. Новогодняя. Сегодня должны быть далеко слышны песни, смех девчат, но мертвая тишина царит вокруг. Залает временами собачонка и смолкнет, испугавшись собственной смелости. И как бы дополняя картину, с самой околицы раздался волчий вой. Несколько раз нерешительно тявкнула в ответ собачонка и замолкла. Норкин скрипнул зубами, взмахнул палками и покатился с холма к дороге. — Куда, товарищ лейтенант? — спросил Никишин, догоняя его. — Надоело, Саша, бродить по снегу. Сегодня Новый год, и все по домам сидят. Думаю подежурить у переезда. — Ясно… А может, все же свернем в сторону с дороги? — Не стоит. Чем нахальнее, тем лучше. Нас стерегут везде, но никому и в голову не придёт, что мы лунной ночью идем по дороге. Никишин замедлил бег и пропустил лейтенанта вперед. Долгожданный полосатый шлагбаум вынырнул из-за поворота. Моряки сразу сошли с дороги и дальше пробирались прячась за сугробами, используя каждую тень. Около шлагбаума стоял маленький домик. В двух его окнах виднелся желтоватый свет. Нсркин подкрался к домику, встал на носки, но сквозь затянутое льдом окно ничего не увидел. — Дело дрянь, — проворчал он, вернувшись. — Дорога хорошо укатана, значит движение по ней большое. Эх, только бы узнать, кто сидит в домике? Схватишь кого, он пискнет, а из этого теремка и начнут высыпать немцы. Тогда сразу завертишься… — Я, товарищ лейтенант, думаю, что надо ждать здесь. Не впервой налетать. Чуть что — закидаем дом гранатами, и делу конец, — предложил Никишин. — Бросать сейчас — шуму много. Потом — некогда будет… Поживем — увидим… Ты смотри за домом, а мы с Николаем за дорогой. Холодно. Смертельно хочется спать. Норкин трет глаза, но они слипаются все настойчивее и настойчивее. Только ненадолго помогает снег, и лейтенант глотает его почти каждую минуту. Прогнала бы сон папироса, но табака нет. От этого еще больше хочется курить, хочется до спазм в горле, до тошноты. По дороге скрипят полозья. Медленно движется обоз. Закуржевевшие лошаденки идут понуро, опустив головы. Белое облако пара поднимается над ними и тут же садится вниз, покрывая инеем и упряжь, и сани, и сидящих в них людей. Обоз большой. Бесконечной вереницей идут лошади, мелькает железа полозьев, чмокают возницы, переговариваются немцы. А их в каждых санях по два-три человека. Хорошо слышны голоса, и Норкин внимательно прислушивается к чужой речи. — Курт, — хрипит немец, закутавшийся в байковое одеяло, — а почему мы не берем Москву? — Фюрер знает. — Курт, а что ты сделал с этой девчонкой? — С какой? — С той, что плакала. Скрипят полозья, фыркают лошади. — Все они плачут, — доносится до Норкина самодовольный ответ. Последние сани скрылись за поворотом. Луна опустилась к зубчатой стене леса, тени стали длиннее, гуще, а моряки все лежат и ждут. Иней от дыхания сел на ресницы, побелил их. Донесся гудок паровоза, а немного погодя зазвенели рельсы. Дверь домика приоткрылась. На пороге появился человек. Постукивая деревянной ногой по ступенькам, он Неторопливо спустился с крыльца и заковылял к переезду. Гудят рельсы. Скрипит снег под деревяшкой. Человек тянет за веревку и поперек дороги ложится брус. Старчески кряхтя, человек переходит на другую сторону полотна, и второй, смотревший в звездное небо шлагбаум опускается к земле. — Саша, смотри. Я пошел, — шепнул Норкин и быстро пополз к домику. Прижавшись к стене, он осторожно взялся за дверную ручку и потянул дверь на себя. Она поддалась, и на снег упала полоска света. Холодный воздух валом поднялся на порог, и клубясь, пополз по комнате. Спрятавшись за углом дома, Норкин затаил дыхание и, не открывая глаз, следил за светлой полоской. Она росла, ширилась и… исчезла: воздух погасил коптилку. В домике тихо. Яростно пыхтя, окутывая кусты белым паром, пронесся паровоз с двумя классными вагонами. Как стволы зениток, поднялись вверх шлагбаумы, и снова скрип снега под деревяшкой. Увидев открытую дверь, сторож всплеснул руками и заковылял быстрее. — Ах, мать честная! Опять выстыло! И как она, проклятая, отворилась? — ворчал он, поднимаясь на крыльцо. Подождав минуту, Норкин подошел к товарищам и сказал: — Порядок: один. Идем, Саша, и спеленаем для страховки. В домике опять зажегся свет. Оставив лыжи у крыльца, моряки открыли дверь и вошли в комнату. У печурки, зажав руки между коленями и опустив голову на грудь, сидел сторож. Не поднимая головы, он посмотрел на моряков из-под упавших на лоб волос и медленно встал. Его левая нога мелко дрожала в колене. Он молчал. Зато говорили его глаза. В них мелькнуло удивление, потом страх, радость, и, наконец, глаза стали бесстрастными, стеклянными. — Не шуми, браток, и тебе ничего не будет, — сказал Никишин. Не успел он закончить свою фразу, как из глаз сторожа полились слезы, нога задрожала еще больше, плечи начали вздрагивать, и он тихо прошептал: — Довелось… увидеть… Он говорил еще что-то, губы его шевелились, но так велико было чувство, взволновавшее его, так неожиданно все случилось, что слова не произносились, словно разучился он говорить за эти несколько секунд. Да слова и не нужны были. — Нам надо веревку, — сказал Норкин, осмотрев комнату. Сторож удивленно посмотрел на него, перевел взгляд на Никишина и переспросил: — Веревку? — Ну, да! Веревку. Найдешь или нет? — нетерпеливо повторил Норкин. — Есть веревка. Как ей не быть? Это мы в один момент… И куда она запропастилась?.. Когда не надо, так под ногами путается, — ворчал сторож, шаря по всем углам. — Нашёл! — воскликнул он, поднимая над головой связку, веревок. Никишин осмотрел их, несколько раз дернул и покачал головой: — Слабоваты… — Сойдет, Саша! — махнул рукой Норкин. — Мы тебя, папаша свяжем. Давай руки. — Какой я вам папаша, — криво усмехнулся сторож. — С десятого года я. — Да ну? — удивился Никишин, всматриваясь в его морщинистое лицо. — Ей-богу! — На войне ногу потерял? — Не… баловался… Поездом отрезало. — И вдруг сторож заговорил быстро, быстро, словно боялся, что его Не дослушают: —Тогда вроде и не очень горевал, а теперь тоска одна! Ушел бы куда глаза глядят, да куда я такой? Увидел вас — и сердце зашлось… От немцев только и слышно, что Москву и Ленинград взяли… — Врут! — перебил его Никишин, скручивая веревкой руки. — Это, конешно, как водится, — согласился сторож. Связанного сторожа положили поближе к печурке. — Не поминай лихом, — сказал Никишин. — Тебе связанному легче оправдываться будет. — А ну их! По полотну не ходите — стерегут! Норкин кивнул головой, снял с шеи кашне и осторожно засунул его конец в открытый рот сторожа. — Свой мужик, — сказал Никишин, выйдя на крыльцо. — Можно бы и не затыкать. — Надо. Если свой — ему лучше. А если прикидывается? После тепла комнаты мороз кажется еще сильнее. Щиплет нос, щеки, но спать уже не хочется. — Саша, ты иди к шлагбауму, — сказал Норкин после небольшого раздумья. — Увидишь одиночную машину или повозку — опускай брус и молчи. Если их будет много, дождемся пока они вылезут, а потом и бей. Ты, Николай, заботься о «языке». — Добро, — ответил Никишин и ушел к шлагбауму. Только под утро, когда небо начало чуть сереть, из-за поворота вынырнули два низкосидящих белых глаза и к опустившемуся шлагбауму, плавно покачиваясь на неровностях дороги, подкатила легковая машина. — Тихо, — шепнул Норкин, оттягивая затвор автомата. Осветив бревно, машина остановилась, заскрипев тормозами. Открылась дверца, и на дорогу, лениво разгибая спину, вышел офицер в шинели с меховым воротником. Он закурил и стал прогуливаться около машины. Норкин пополз к нему. Оказавшись в тени машины, он резко откинул назад капюшон, обнажил черную матросскую шапку с тускло поблескивающей в лунном свете звездочкой и, вскочив на ноги, бросился к машине. Одновременно с ним из снега поднялись еще две черноголовых фигуры. В машине кто-то вскрикнул. Офицер обернулся назад, выхватил пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Любченко почувствовал удар в живот, сделал по инерции еще несколько шагов и, по-медвёжьи облапив офицера, рухнул вместе с ним в снег. Руки его нащупали горло врага, впились в него, но тупая боль в животе разлилась по внутренностям, и мышцы сразу стали чужими, непослушными. Тело обмякло, медленно свалилось с задушенного врага. Норкин и Никишин, подскочив к машине, распахнули ее дверцы и, как кули с мукой, выбросили из нее двух немцев. Шофер вцепился зубами в руку Никишина, но тот взмахнул ножом, и фашист свалился в снег. Никишин окинул взглядом место схватки и увидел распластавшегося на снегу Николая. Александр склонился над ним. У Люб-ченко лицо было мертвенно-бледным, бескровные губы жадно хватали снег. Норкин давно справился со своим противником и заглянул в машину. Там, прижавшись к сиденью и закрыв лицо руками, сидел еще один офицер. Норкин выволок его за ноги из машины. Офицер сопротивлялся, хватался руками за сидение, стенки машины и отчаянно верещал. Никишин подбежал на помощь к лейтенанту и ударил фашиста кулаком по голове. Тот сразу присмирел. — Любченко ранен, — переведя дыхание, сказал Никишин. — Кончай с этим, а я перевяжу Николая. Любченко, почувствовав прикосновение рук, открыл глаза, сел и, болезненно морщась произнес: — Чуть-чуть царапнул… Перевяжите, да я пойду… — Ладно, Коля, не шевелись. Привычные руки быстро сделали перевязку. С помощью лейтенанта Любченко встал, всунул валенки в крепления лыж — и замер. — Если можешь, Коля, то иди тихонько в лес. Мы догоним, — сказал Норкин. Медленно передвигая ноги, сильно наваливаясь на палки и слегка пошатываясь, Любченко пошел в лес. Ни жалобы, ни стона не вырвалось у него сквозь стиснутые зубы. Только негколько маленьких капелек крови на искусанных губах объясняли многое. Посмотрев ему вслед, Норкин вернулся к машине. Они с Никишиным сбросили в нее мертвых, сломали мотор и вместе с пленным офицером пошли по следам Николая. Потрескивают от мороза деревья. Все живое спряталось и лишь три человека идут по лесу, кашлем нарушая тишину. Любченко давно выбился из сил и его положили на самодельные носилки. Сейчас их несут Норкин и Никишин, а фашист спокойно идёт впереди. — Отдохнем, — сказал Никишин, опуская носилки И падая в снег рядом с ними. Норкин тоже сел. Только пленный стоял в сторонке, с интересом рассматривая ствол березы. — Ишь, барином вышагивает, — злобно сказал Никишин и кивнул в сторону немца. — Пусть тоже тащит. — Дело, — согласился Норкин. — Сейчас мы с ним договоримся. — Что? С фашистом договоритесь? Шкурка выделки не стоит! — А вот попробуем. Эй! — крикнул Норкин и поманил фашиста к себе рукой. Гот засунул руки в карманы шинели и вразвалку подошел к морякам. — Сейчас нести будем поочередно. Готовьтесь. Ваша очередь. — Не утруждайте себя разговорами на нашем языке. Я понял. Но его не понесу, — ответил фашист и ткнул пальцем в сторону носилок. Он говорил почти правильно, с легким акцентом. — Почему? — Я — военнопленный. Меня нельзя использовать на таких работах… — Что? — переспросил Норкин и встал, — Ты говоришь, что не понесешь? Понесешь, гад! — Я.. — Ну? Что же ты замолчал? Продолжай! Но фашист прочел в глазах Норкина свою судьбу и больше не хотел говорить. Он сразу сжался и торопливо подошел к носилкам. Снег… Лес… Снова снег и лес и, кажется, никогда не будет этому конца. До фронта остались считанные километры, и по ночам хорошо было слышно артиллерию. Но есть предел всему, есть предел и силам человека. Шестые сутки лежит Любченко на носилках, сделанных из его халата. Шестые сутки несут его товарищи и пленный офицер. Сейчас впереди, утаптывая снег, идет Никишин. В дыры порванного и прожженного халата виден ватник. Своим полушубком он укрыл Любченко. Обросшее бородой лицо Никишина осунулось. Глаза покраснели от бессонницы, потеряли живой блеск и тупо смотрели из-под полузакрытых век прямо перед собой. За ним, сгорбившись под тяжестью ноши, шли лейтенант и пленный. — Пить… — донесся с носилок еле слышный шепот. — Стой, Саша, — крикнул Норкин и осторожно опустил свой конец носилок. — Пить… Пить… Дайте, сволочи, пить… Не скажу… Пить… Норкин достал завернутую в полу полушубка флягу и поднес ее к потрескавшимся губам Любченко. Тот пил с жадностью, захлебываясь и проливая воду. Напившись, он открыл глаза и посмотрел по сторонам. Кругом бело… И когда же успело навалить столько снегу?.. Но вот перед глазами появляется знакомое лицо. Любченко кажется, что он где-то его видел… Рядом другой… Тоже знакомый и дорогой… И вдруг сознание окончательно проясняется: подводные лодки, старшина Никишин и лейтенант Норкин. Нет, не на родной Украине ты, Николай Любченко, и не спишь после работы в своем саду. Ты тяжело ранен, и твои боевые товарищи выносят тебя с поля боя… Любченко еще раз взглянул на сгорбленные, усталые фигуры товарищей, заметил темные пятна ожогов мороза, на их лицах, клонящиеся в неизмеримой усталости головы, и губы его беззвучно зашевелились, а потом он произнес: — Лейтенант… Саша… Никишин склонился над носилками и погладил Любченко по щеке своей шершавой ладонью. — Тяжело… Опять… Опять… Не дамся!.. Нет, — забормотал Любченко и вдруг с неожиданной быстротой сел на носилках, устремил ничего не видящие глаза в одну точку и вскрикнул — Полундра! Бей! — а потом обмяк, повалился на бок, но четыре товарищеских руки уложили его обратно, бережно укутав полушубками. Стих Любченко, и все замерло. Неподвижно стоят деревья, усыпанные снегом, неподвижно лежит Любченко с широко открытыми глазами, неподвижно сидит Норкин, склонив голову на колени. Даже фашист замер, засунув руки в рукава шинели и глядя на Никишина из-под белобрысых, подбритых бровей. — Мамо!.. Як гарно вишни цветут… Норкин вздрогнул и посмотрел на Любченко. Николай не спускал глаза с запорошенного снегом леса. Через несколько секунд огоньки в глазах Любченко погасли, по телу пробежала судорога и неподвижно отвисла нижняя челюсть. — Коля! Коля! Что с тобой? — теребил его Никишин. — Очнись, Колька, черт бы тебя побрал! Коля, ну шевельнись… хоть пальцем… шевельни… Никишин понял случившееся. Плечи его бессильно опустились, а губы почти беззвучно шептали: — Эх, Коля… дружок… — Слезы потекли по щекам и, догоняя друг друга, поползли вниз к подбородку. Норкин обнял Никишина за плечи и он, прижавшись лицом к грязному халату лейтенанта, зарыдал, всхлипывая, не стыдясь своей слабости и не вытирая глаз. Плечи вздрагивали все меньше и меньше. Никишин выпрямился, вытер рукавом лицо и глубоко вздохнул. И тут он увидел фашиста. Никишин вскрикнул и бросился на него. Офицер упал, а Никишин вцепился руками в его горло. Норкин сильным рывком отбросил Никишина в снег, прижал его своим телом и заговорил: — Опомнись, Саша! Не трогай пленного! — Пустите… Я сяду… Норкин встал и настороженно смотрел на Никишина, готовый в любую минуту броситься на него. — Следите? — злобно спросил Никишин у лейтенанта. — Не бойтесь. Я его сейчас не трону. Нужда! Ведь вы все равно уснете? Неужели за Кольку нельзя одного фашиста ухлопать? Убью! — Бей, Саша, — ответил Норкин и присел у носилок, Никишин удивленно посмотрел на лейтенанта. Он ждал, что командир будет спорить, доказывать, а тот… Это подействовало отрезвляюще. — Ты правильно, Саша, сказал, что я все равно усну и тогда ты расправишься с фашистом. Я мешать тебе не стану. Кончай быстрей. Оставим Любченко здесь волкам на съедение и пойдем обратно. Без «языка» я в бригаду не вернусь… А уж если бить фашистов, то разве не все равно каких? Все они на один лад! Долго говорил командир, справедливо говорил, и, наконец, Никишин сказал: — Эх, правильно вы говорите… Не трону этого… Но другие пусть не кричат: «Гитлер капут!» Им капут будет! И, встав, Никишин прикрикнул на фашиста: — Бери, сволочь, носилки, да пошевеливайся! Снова кругом, лес. В бесконечном хороводе кружатся перед глазами березы, ели, сосны… Желанный «дом» рядом — днем и ночью слышно автоматную и винтовочную стрельбу. Осталось сделать переход в один-два километра и все… Только два километра, но как их пройти? Широкая просека разрезала лес и фронт здесь проходил сплошной линией. Норкин и Никишин несколько раз пытались найти хоть маленькую щелку, и все безрезультатно. Днем здесь простреливают каждый бугорок, пули безжалостно решетят снег и кажется просто удивительным, что он еще держится, что его не смел свинцовый шквал, как сметает метла пыль с тротуара. А ночью — ракеты, люстры и снова ракеты, непрерывно льют неровный свет, и при первой тревоге вновь возникает стальной шквал. — В самое пекло мы с тобой, Саша, попали, — сказал Норкин, вернувшись с очередной разведки, и растянулся на снегу. Можно было наломать еловых веток, лечь на них, но у лейтенанта нет сил. Он еле дошел сюда. Никишин молча набросил на него свой полушубок, достал сухарь, разломил его пополам, потом подумал, отломил от своего кусочка половинку, сунул ее немцу, а остальное отдал лейтенанту. — При дележе ошибся малость, — сказал он, встретив удивленный взгляд Норкина. — Не по норме большой попался. Как приятно тает во рту сухой сухарь! Не надо ни хлеба, ни печенья, ни тортов — всю бы жизнь ел одни сухари!.. Немец, смолов зубами свою порцию, сказал прерывающимся голосом: — Господа! Я же вам говорю, что наш фронт — удав, опоясавший землю! Не пройти, не пройти! — И уже шепотом, словно его кто-то мог подслушать: —Пойдемте прямо к нашим! Я гарантирую вам полную безопасность!.. Это предложение моряки слышали уже несколько раз и теперь даже не взглянули на немца. — Но вы понимаете, что это смерть! Медленная, голодная смерть! — почти закричал тот, закрыл руками лицо и несколько мгновений молча покачивался из стороны в сторону. Потом, словно найдя выход, отнял руки от лица, подался всем корпусом вперед и чуть слышным шепотом сказал: — Оставим… его здесь? Никишин вздрогнул. Ему такая мысль никогда не приходила в голову. Как же так: был товарищ, друг, вместе служили, воевали, а теперь бросить его?.. И даже не похоронить?.. Может быть, придется сделать и так… Только не сейчас! Сейчас еще есть силы, есть надежда, что фронт будет пройден… Так бы решил он… Что скажет командир?.. Никишин еще ниже опустил голову и из-под насупленных бровей косился на лейтенанта. Норкин немного полежал, потом медленно, пошатываясь, встал и сказал: — Берите… Ваша очередь… И снова лес, снег, бесконечные леса и снега. Наконец, «щель» была найдена. Маленький лог ночью почти не просматривался, и решили проползти им. — Как поползем, Саша? — Я потащу Колю, а вы следите за тем. — Может, наоборот? — Нет, товарищ лейтенант… Не обижайте. — Добро… Пули веерами проносились над головами, но самое главное — они теперь летели уже и спереди и сзади, а это значит: фашистский фронт уже перешли!.. Впереди — свои… Обидно, если… И вдруг впереди ясный шепот: — Петро, ты бери на мушку переднего, а мы с Митяем разберем остальных… Только, чур, без нужды не бить! Нас здесь целое отделение, а их — трое… Возьмем! Из-за поворота деревенской улицы показался домик. У его крыльца стоял часовой в черной матросской шапке. По середине улицы, как заведенные, шагали двое в Изорванных халатах и несли носилки. Немного сбоку, спрятав подбородок в поднятый воротник шинели, шел пленный офицер. По сигналу часового из штаба вышла группа командиров. Из других домов выскочили матросы, и все они, во главе с командиром бригады, пошли навстречу Норкину. Сделаны последние шаги. Носилки опущены на дорогу. Норкин устало поднес руку к шапке и тихо сказал: — Задание выполнено… Любченко… Никишин смахнул шапкой снег с лица Любченко. Командир бригады обнажил голову и склонил ее перед носилками. Склонили головы, срывая шапки, и другие. Снежинки серебрили седые головы ветеранов гражданской войны и русые, и черные чубы молодых моряков. Непонятно лишь было, почему снежинки, одинаково падавшие на все лица, на некоторых таяли и катились по щекам прозрачными каплями. |
||||||
|