"Снежные люди" - читать интересную книгу автора (Абу-Бакар Ахмедхан)

АДАМ И ХЕВА

В Шубуруме, как во всех горных аулах, рано ложились и рано вставали, особенно осенней порой, когда так много неотложных дел. Пропел петух, заалело небо на востоке над горами Ассаламуалайкум, окрасились нежным пурпуром снежные вершины гор Ваалайкумсалам. Замычали коровы, которых погнали горянки в аульное стадо, заревели буйволы, оглушительно зарыдали ослы, залаяли собаки. Столбами поднялись утренние дымы и влились в высокие прозрачные облака. Все приметы обещали погожий день.

Были в ауле заботливые хозяйки, которые в этот ранний час уже возвращались с узлами травы: из травы торчали рукоятки серпов. Устало шли горянки, согнутые ношей, а мужчины стояли у саклей и хвастались друг перед другом: «Моя-то, моя: больше всех тащит! Вот жена так жена!»

Да, здесь, в горном ауле, все лежало на женских плечах. И не только потому, что машинам здесь не проехать, не развернуться, а вьючных ишаков мало, но и в силу давнего обыкновения. «Ишак в хозяйстве — лишняя забота, — говорили горцы. — Зачем? Слава аллаху, в доме есть жены, сестры, невестки…» И горянки с малолетства привыкали к тяжелому труду, им и в голову не приходило возмущаться или протестовать, ведь так живут все! Здесь, в горах, каждый работал сколько мог, насколько хватало сил. Иначе нельзя: лето короткое, не поработал до седьмого пота — зимой придется ох, как туго. Лишь у служащих сельмага и сельсовета, больницы и школы, у парикмахера был свой рабочий день, а дома их семьям приносила отдых только ночь.

Один сельский могильщик жил в ауле свободным художником: ложился, когда вздумается, и вставал, когда захочется. В конце концов люди помирают не каждый день. А заготовлять много надгробий впрок не следует: заказчики начнут перебирать и капризничать… Да и могут счесть недоброй приметой: «Ох, скажут, сколько смертей ты желаешь аулу!»

Легко было бы Хеве управиться с несложным хозяйством Адама: ни коровы, ни овец, ни кур, ни собаки; даже кошка не трется у ног в сиротливой сакле парикмахера. Но то и дело застывает рука Хевы с поленом, которое надо подложить в очаг, с тряпкой, которой она стирает пыль в стенной нише. Застывает рука, а на лице появляется странная, смущенная улыбка. Словно удивляясь, поведет Хева плечом, вздрогнет, оглянется в пустой комнате и укоризненно покачает головой: что-то, мол, неладное делается с тобой, Хева! И снова кипит работа в ее сильных, проворных руках. А там опять остановится и оцепенеет. Вот взяла осколок зеркала (говорят, у сапожника нет сапог, а у парикмахера доброго зеркала), взяла зеркало и смотрится в него с удивлением и любопытством.

Тут постучали в дверь. Хева поспешно положила зеркало и обернулась.

— Входи, чего ж ты стучишься в свою саклю, — громко сказала она.

Дверь открылась, но вошел не Адам, вошла сельский врач Айшат, которой доверено здоровье шубурумцев. Как истая горянка, Айшат усердна, заботлива, она ведет прием в амбулатории, лечит в больничке на четыре койки, ходит по вызовам на дом, проведывает больных и без приглашения: словом, не исполняет обязанности, а живет и волнуется. Вот и сейчас она прибежала в отдаленную саклю, испугавшись, что Адаму стало плохо, а человек он одинокий… Вчера велела Адаму вторично явиться на прием, горбун не пришел, и встревоженный врач уже стучится в саклю…

— Хева?! — воскликнула Айшат, переступив порог.

— Да… — смущенно ответила Хева. Были они давние подруги и не раз, бывало, вместе готовили в девичьей комнате пельмени — курзе. Но по-разному сложилась судьба: Хева рано бросила школу, помогала матери, а там выдали замуж за мрачного Хажи-Бекира; Айшат сумела одолеть науки, стала даже врачом, а все еще только мечтает о женихе, который должен быть человеком необыкновенным и, конечно, не шубурумцем. И теперь, когда подруги встречались, Хева становилась робкой и смущенной, может быть, оттого, что Айшат считалась в ауле большим человеком.

— Ты здесь?

— Да…

— Как ты сюда попала?!

— Садись, подружка, — тихо сказала Хева, улыбнулась, потянула Айшат за рукав к тахте. — Давно мы с тобой не сидели рядышком. — Хева приложила ладони к зардевшимся щекам. — Правда, я сегодня не такая, как всегда? Да?

— Правда… А что случилось?

— Ой, прямо стыдно тебе рассказывать… Понимаешь… Ну, словом, меня выдали замуж.

— За кого?!

— За Адама.

— Как?! Ничего не понимаю! Ты же была замужем за Хажи-Бекиром!

— Ну, это было вчера. Да ты послушай…

И Хева стала рассказывать. Айшат слушала, и негодовала, и возмущалась, и замечала, что раз Хажи-Бекир обварился, надо его вызвать в амбулаторию; и никогда не думала, что еще молодой человек, всего-то Хажи-Бекиру тридцать лет, может быть таким идиотом; наверное, все-таки виновата профессия могильщика; ну, а что же Адам?

И в голосе врача явственно прозвучало любопытство.

Тут Хева смутилась окончательно.

— Понимаешь, он совсем, ну, совсем не такой…

— И Адам не такой?! И ты?

— Ну, понимаешь, совсем не такой, как Хажи-Бекир, как отец, как все другие мужчины в нашем ауле…

— Ах, ты вот о чем! Ну, конечно, не такой. Он, бедняга, больной…

— Ой, Айшат, я вовсе не о том… Да он, может, лучше здорового! Он же совсем-совсем другой…

— Ну, какой же он, Хева? Странный, что ли? Да?

— Ну, может быть, да, немножко чудной… Понимаешь, всю ночь, всю-то ноченьку напролет он говорил, говорил, говорил.

— Воображаю! Ты, наверное, измучилась…

— Нет! Совсем нет… Я засыпала, просыпалась, опять засыпала, а он чирикал, щебетал, ворковал…

— А ты хоть расслышала, что там… говорил Адам?

Хева снова прижала ладони к горячим щекам и опустила глаза.

— Разные… слова…

— Ой, Хева! — воскликнула в отчаянии Айшат. — Легче принять ребенка у роженицы, чем поговорить с тобой. С этим каменным пугалом, с Хажи-Бекиром, ты вовсе разучилась говорить!

Хева подняла глаза: удивленные, недоуменные, сияющие.

— Не сердись, подружка! — тихо попросила она. — Я скажу тебе… Он говорил слова, которые я слышала разве только в детстве.

— В детстве?!

— Да, от матери… И больше никогда; понимаешь, никогда; Я уж и позабыла их. А теперь…

Хева вдруг поднялась, выпрямилась, провела ладонями по груди, по бедрам, спросила зазвеневшим тревожным голосом:

— Вот ты скажи мне, скажи правду, подружка: я ведь ничего? Я ведь еще красивая? Да?

— Ты очень красивая, Хева, — ответила Айшат неуверенно; сильно хотелось ей ободрить, поддержать подругу. Так бывает весной, когда разорвутся тучи, и солнце пригреет на лесной опушке какую-нибудь дикую сливу, и в одну ночь зашевелятся и приоткроются, как сонные глаза, бутоны, и выглянут на свет нежно-розовые лепестки. Кто захочет морозным дыханием убить их нежную красоту? Айшат глядела на Хеву и в самом деле чувствовала, что она стала другой: непосредственной, свободной, веселой, гордой! Перед Айшат стоит молодая женщина, которая вдруг ощутила свою привлекательность и силу.

— Конечно, я не Ширин, ради которой рушил скалы Фархад; не Лейла, которую искал и не мог найти Меджнун, но я…

— Ты лучше, ты — Хева! — обняла ее Айшат, привлекла, снова усадила на тахту рядом.

— Я сказала неправду, Айшат, — говорила Хева, блестя глазами. — Он говорил и те слова, мамины, которые я слышала маленькой, ребенком. Но еще он говорил много-много и других слов, которых я в жизни не слыхала, даже не знала, что такие бывают…

— Скажи, подружка! Ну, припомни… Ну, хоть немножко.

Айшат разбирало любопытство.

— Я же не могу так красиво говорить. И слышала-то первый раз! Ну, хорошо, хорошо, попробую вспомнить… Постой, постой! Кажется, так… — Хева, запинаясь, произнесла: — «Ты не тем дорога для меня, что телом стройная, легкая, а тем, что душой ты прекрасная и шепчешь ласковые слова…»

Она подумала и заключила:

— Как будто бы так…

— Да это же стихи! — воскликнула Айшат.

— Ну, значит, стихи, — согласилась Хева. — А скажи, подружка, может быть… Может быть так, что Адам… Ну, сам придумал… эти стихи?

— Не думаю! — осторожно возразила Айшат. — Как будто бы я читала их в книжке.

— Тебе виднее. Наверное, так… — но тут же запротестовала: — А все-таки я знаю, я уверена, что Адам может и сам придумать, сочинить стихи! И вовсе он не бедный, не больной, нет! Он самый здоровый, самый богатый в Шубуруме. И должно быть, не только в Шубуруме! Да!

— Ой, ты зачаровала меня своим превращением, — спохватилась Айшат. Радость Хевы странно отозвалась в сердце врача: ей и самой захотелось такой радости; Айшат поймала себя на том, что завидует подруге. Да, да, завидует! — Ну, я пошла.

— Да посиди, мне так хорошо с тобой. Посиди.

— Зайду в другой раз. Больные ждут…

И подруги расстались. Хева еще раз погляделась в зеркальце, поправила волосы, открыла немного шею, грудь, провела рукам по талии — ей было легко. Ей казалось, что нежные, мягкие, как пух снежной синицы, слова Адама сыплются на ее еще никем не замеченные, еще не обласканные белые женственные плечи нескончаемым дождем сверкающего бисера. Хеве чудилось, будто она светится изнутри, как праздничный фонарь. Сегодня Хева ощутила себя равной Ширин, Лейле, величайшим красавицам мира: ее впервые воспел мужчина.

— «Ты не тем дорога для меня…» — повторила Хева и засмеялась.

После этой встречи в сакле Адама Айшат шла в смутном и странном настроении, не очень понятном ей самой; в девичьей душе проснулось томящее желание любить и быть любимой, а вместе и неясная радость предвкушения; словно бы Хева зажгла в ней старинный горский светильник, неяркий и беспокойно отзывающийся на всякое дуновение…

Раньше, до института, Айшат, быть может, иначе смотрела на шубурумских парней, но теперь девушке кажется, что она далека от них, как вершина Дюльти-Дага от прикаспийской равнины.

А между тем немало юношей Шубурума глядят на врача восхищенными, жадными, ревнивыми глазами. И в первую очередь ветеринар Хамзат, про которого поговаривают, что он привязал себя к Айшат, как горец привязывает бурку к седлу: не оторвать! Однако врач старается избегать Хамзата и охлаждать его пыл при встрече. «Все здешние — вроде Хажи-Бекира», — думает сейчас с отвращением Айшат и мечтает встретить совсем иного, невиданного человека. Пусть бы даже некрасивого. Сегодня Айшат поняла что-то новое в мужской красоте…

В это утро врач впервые ощутила странную тревогу, идущую по аулу, будто круги по воде, и забеспокоилась, сама не зная отчего, насторожилась.

По дороге в больницу она свернула к сакле бабушки Айбалы, которая хворает уже пять дней. Старая Айбала — жена Хужа-Али, мать жены «сельсовета Мухтара», мать матери Айшат…

К бабушке Айбале Айшат всегда была привязана больше, чем к матери. Старая Айбала угощала внучку грецкими орехами и разными сладостями да пряностями из пестренького сундука, открывавшегося с мелодичным звоном. Эта мелодия, как солнечный зайчик, и сейчас трепещет в душе девушки. А сколько разных разностей поведала ей бабушка в долгие зимние ночи, когда за окнами и за воротами выл и свистел свирепый ветер, что сорвался с вечных снегов Дюльти-Дага! Айшат особенно любила сказки про легендарных джигитов, которых приветствовали орлы в вышине и с которыми здоровались львы в пустыне… И каждый раз, заканчивая сказку, бабушка вздыхала и говорила:

— Вот появится у нас такой красавец джигит и увезет тебя, внученька, когда станешь взрослой, далеко-далеко в сказочную страну…

— А откуда он узнает обо мне? — спрашивала маленькая Айшат: она верила каждому слову бабушки.

— О внученька, ты вырастешь такой красивой, что молва о тебе пройдет по всему свету и он увидит тебя во сне…

— Во сне?! — удивлялась Айшат, прижимаясь к бабушке.

И скажет он утром родителям: «Мать моя дорогая, испеки мне румяный чурек, заполни хурджин — одну суму сладостями, а другую подарками; а ты, отец мой, оседлай мне коня вороного. Я в путь-дорогу собираюсь…»

— А зачем подарки?

— Чтоб украсить ожерельем твою белую грудь и перстнями твои белые ручки.

— А как он узнает меня?

— Да ты сама будешь ждать.

— А как я его узнаю?

— В один прекрасный день появится в Шубуруме, еще издали удивляя людей, красавец джигит на славном вороном коне с белой отметиной во лбу, а на всаднике будет зеленая черкеска с золотыми газырями, и белоснежная андийская бурка на плечах, и красный башлык, как тюльпан… Конь под ним будет плясать лезгинку: гудур-гудур-гудур-май… Ай-да гудур-гудур-май! Люди будут смотреть разинув рты: мол, кто это и откуда?! В чьем саду вырос такой герой? И зачем пожаловал он в наш старый Шубурум?

— А он им что скажет?

— Он лихо спешится перед людьми и скажет: «Я приехал за красавицей Айшат, где она?»

— А я выбегу и скажу: «Вот она я!»

— Это ты сейчас можешь сказать, а когда будешь взрослая, тебе станет стыдно, и ты закроешь шарфом лицо.

— А зачем?

— Так надо.

— А вдруг он не узнает меня?

— Узнает! Но тут произойдет беда: на глазах у джигита тебя похитит страшный каптар…

— Нет, нет, нет, я не хочу!

— Ну, а потом этот джигит освободит тебя от каптара и…

— И что?

— И будет такая свадьба, какой от сотворения мира еще не видели шубурумские высоты: станут плясать и звери, и птицы, и деревья — все живое будет радоваться… А теперь дай-ка вытру тебе нос!

И детское впечатлительное сердце сохранило сказку, она не исчезла, а проникала все глубже; и девушке хочется во все это поверить и убедить себя, что сказка сбудется; но как поверить, когда с той детской поры прошло столько лет… Да и не носят теперь горцы черкесок с газырями, разве только на сцене. И коней становится все меньше, теперь горцу подавай машину, да не грузовую, а легковую… И все-таки смутная мечта не покидает Айшат: а вдруг сбудется?! Бывают же в жизни чудеса! Почему бы не появиться такому джигиту в Шубуруме? Конечно, повзрослевшая Айшат никому об этом не рассказывала, но однажды больные кое-что полушутя у нее выпытали: уж очень им хотелось знать, почему она не выходит замуж, чего ждет? И с тех пор в ауле стали поговаривать, что Айшат ждет жениха, что в городе — там, на берегу моря, — наверняка были у нее шуры-муры, а может быть, есть даже и муж… Нет, нынешние девушки — одно недоразумение; вон, говорят, в городе теперь не отличишь парня от девушки, — ну и времена настали! Девушки, говорят, ходят теперь в штанах, а парни в платках: подумать только! Все на свете перевернулось, только восход и закат не поменялись местами! Девушки, говорят, стригутся под парней, а парни — под девушек. Что это? То ли девушки сошли с ума, то ли парни забыли о мужской чести…

Сегодня Айбала поднялась с постели и вот сейчас сидит возле сакли на припеке, окруженная детьми. Бабушка знает несметное множество небылиц и былей, историй, сказок, преданий, пословиц, присловий, причитаний, песен свадебных и погребальных, а чего и не знает, сама придумывает… И оттого всегда окружена, словно бы воробьиной стаей, детворой. А рассказывать бабушка любит, было бы кому слушать, а взрослые или ребятишки — все равно! Посмотрите, как бабушка Айбала увлечена своим рассказом: костлявые пальцы вдруг сгибаются, будто орлиные когти, глаза то прищуриваются, словно смотрят вдаль, то испуганно расширяются, то загораются огнем, и бабушка сама становится похожей на страшную Вагик из горских сказок. А дети все теснее жмутся к ней, все торопливей дышат, пугливо озираются.

Айшат остановилась поодаль, прислушалась.

— Однажды он подстерег, схватил мохнатыми лапами красавицу Зубари и убежал в горы быстрее, чем скачет конь, чем прыгает тур. Сорок лучших джигитов аула любили красавицу Зубари; храбрые, они бросились в погоню за каптаром. Но не вернулся никто в родную саклю: одних каптар сбросил в пропасть, других загрыз, прыгнув со скалы на спину, третьих убил снежной лавиной, а после съел, разгрызая человечьи косточки, как мы грызем грецкие орехи…

— А что было с красавицей Зубари? — испуганно прошелестела девочка.

— С Зубари? О, с ней-то было страшнее всего. Снежный человек сорок дней и сорок ночей играл в ледниках свадьбу и, наконец, женился на ней силой. Но в последнюю ночь Зубари кинулась в ущелье…

— И умерла?!

— Нет. Говорят, каптар не дал ей умереть и до сих пор, говорят, мучает, а умереть не дает. И стала Зубари седой как снег. И говорят, прикована она цепями на самом высоком леднике Дюльти-Дага…

Тут Айшат прервала рассказ:

— Я к тебе, бабушка. Ты не рано ли поднялась?

— Поднялась, доченька. Грею кости на солнышке. Спасибо, да пошлет тебе аллах хорошего жениха, твое лекарство лучше бальзама.

— Я рада, рада, бабушка, что тебе лучше… А что это ты рассказывала детям?

— Да вот просят рассказать про снежного человека. Про каптара!

— О каптаре?! Почему?

— Да о ком же еще? Весь Шубурум только и говорит о катаре. Будто бы даже в газетах писали. Вон как!

— Ну, я пошла, бабушка.

— Иди, иди, доченька.

И только Айшат хотела свернуть в переулок, как ее чуть не сбил с ног Хажи-Бекир, который спешил к сакле Адама.

— Куда же это наш Азраил так бежит, а? — воскликнула старуха Айбала. — Будто удирает от каптара! Чуть мою внучку не столкнул. Вот чумовой! Эй, куда ты?

— В жаханноб (в ад)! — крикнул Хажи-Бекир.

— Туда тебе и дорога, — сказала вдогонку бабушка Айбала.

Сегодня Хажи-Бекир проснулся поздно, и первой его мыслью было, что Хева, наверное, уже вернулась в саклю. Однако ничто не говорило о ее присутствии: в очаге не было ни огня, ни кастрюль. Могильщик быстро оделся и выглянул во двор: и там нету Хевы. У закрытых ворот все еще мычала корова, которая по привычке подошла к ним, услыхав, что мимо гонят стадо. Так и стоит здесь, недоенная, голодная, и мычит, жалуясь. Только теперь у Хажи-Бекира стало тревожно на душе: время приближалось к обеду, а Хевы все еще не было. В отчаянии он ударил себя кулаком по колену и поморщился от боли. К тому же могильщик почувствовал голод: со вчерашнего обеда он только пил ледяную воду. Вот когда вспомнились ему слова Адама: «Поверь мне, дорогой Хажи-Бекир, до чего же грустно одному в сакле: ни огня в очаге, ни котла на огне…»

Не вытерпела душа Хажи-Бекира: распахнул настежь, ворота («Пусть корова идет куда хочет, хоть к шайтану!») и решительно зашагал к сакле Адама. В проулках, где шел могильщик, с воплями разлетались испуганные куры, собаки поджимали хвосты и прятались по укромным местам, словно бы понимая, что недоброе сейчас настроение у Хажи-Бекира и лучше с ним не связываться. Возмущенный, разгневанный не меньше, чем вчера, когда обварил горло, могильщик ворвался в саклю не постучав. Здесь была только Хева: сидела у очага и готовила обед. Хажи-Бекир был поражен ее спокойствием, непринужденностью: что-то остро кольнуло его в сердце.

— Ты что делаешь? — рявкнул он.

— Разве не видишь: готовлю обед, — равнодушно отозвалась Хева.

— Что ты говоришь?! Какой обед? Ты должна вернуться домой! — закричал Хажи-Бекир.

— Как же я могу вернуться, если он не сказал тех слов?

— Как не сказал?

— Очень просто, не сказал — и все.

— А где он? — Негодованию Хажи-Бекира не было предела; только теперь его осенила догадка, что дело оборачивается очень скверно. — Где он?

— Кто?

— Твой муж. Да что я: какой он тебе муж? Горбун писклявый. Где он, спрашиваю?

— Ты всегда говорил: жене незачем знать, где ее муж и что он делает. Я не слежу за мужем.

— Одумайся! Какая ты ему жена?!

— Ты же сам выдал меня за него замуж. Разве я этого хотела? Ты же уговаривал… А он не хочет теперь произносить те слова.

— Не хочет?!

Это было уж слишком.

— Да. Зачем, говорит, я стану повторять такую бессмыслицу: разве я попугай?.. А знаешь, Хажи-Бекир, он мне говорил такие добрые, такие хорошие слова: ты таких и не знаешь! Радовался, как ребенок. «Только теперь, — сказал, — я стал человеком. И не хочу расставаться с тобой, Хева!»

— Так и сказал?!

— Так и сказал…

— Чтоб его сожрал каптар! Проклятый! Мы же договорились…

— С каптаром?!

— Хуже: с твоим горбуном… Налила б ему такого горячего супа, как мне, — небось запел бы другое.

— Но я хуже сделала. Перепутала и положила в чай соли вместо сахара, — простодушно рассмеялась Хева.

— А он?

— Выпил! И глазом не моргнул. Сказал, что вкусно.

— Мер-рзавец! Ну, доберусь я до него… А ты сейчас же ступай домой.

— Как это — домой?

— Я тебе говорю: сейчас же отправляйся домой!

— Да я же не могу! Ведь он не сказал тех слов… Сам же знаешь.

Возразить было нечего: Хева не могла уйти просто потому, что ей захотелось уйти… Хажи-Бекир исколотил бы, как он думал, «эту бесчувственную скотину Хеву», но не смел и пальцем коснуться чужой жены. Шариат строг! И могильщик бесился от своего бессилия. Теперь он в бешенстве ругал даже самого себя, хотя еще недавно это показалось бы Хажи-Бекиру почти богохульством. «Вот и доверяй людям! — думал он. — Какая разница — человек, шайтан, каптар, мулла, парикмахер!»

В дикой ярости выбежал Хажи-Бекир из сакли.

Карабкаясь по узкой дорожке, сложенной из шатких каменных плит, перепрыгивая через грязные лужи и канавки, по которым течет мутный ручей, уносящий весь мусор и нечистоты аула, Хажи-Бекир, будто на крыльях, летел к сельской парикмахерской.

В полутемной комнате под сельмагом Адам в заплатанном белом халате сбривал щетину сельскому охотнику Кара-Хартуму и рассказывал какую-то забавную историю, отчего Кара-Хартум едва не валился со стула. Хохотали и те, что сидели поодаль на скамейке и ждали своей очереди: секретарь сельсовета Искендер, Одноглазый Раджаб, почтенный Али-Хужа и другие. А на площади у магазина, на току, колхозницы складывали снопы ячменя, которые на арбах привозили с поля мужчины.

— Осторожно, осторожно смейся, дорогой Кара-Хартум, — говорил Адам. — Жаль будет, если на таком гладком лице останется след моей бритвы.

— Ну, ну, а дальше? А дальше что? — лепетал, захлебываясь смехом, охотник.

— А дальше…

Но тут Адам обернулся на шум и застыл с раскрытой бритвой в руке, побледнел. И все, кто был здесь, повернулись к сельскому могильщику, который в этот миг и впрямь был похож на ужасного Азраила, ангела смерти.

— А дальше… — еще прошептал парикмахер помертвевшими губами.

Стараясь сдержать гнев и казаться спокойным, могильщик приветствовал уважаемых людей аула. И парикмахер приободрился.

— О, здравствуй, дорогой Хажи-Бекир! — воскликнул Адам. — Садись, садись… Как спал, что во сне видел? Наверное, все покойники снятся, а?

— Н-да! Особенно один.

— Кто же это, а?

— Ты, горбун, ты! — Хажи-Бекир сгреб Адама за ворот и оторвал от пола.

— Я ж, слава аллаху, не покойник… — просипел парикмахер. — Пусти!

— Но будешь! И скоро, если сейчас же не пойдешь со мной к своей жене… Тьфу! К моей жене… и не скажешь тех слов! Понял?

— Ну, нет: она моя жена!

— Врешь, моя!

— А если твоя, так для чего говорить те слова?!

Могильщик растерялся: в самом деле, зачем?

— Ну, допустим, твоя.

— Сам признал: она моя жена! А теперь опусти меня на пол, я не привык к невесомости… Вот так лучше.

— Да, да, друзья, — вмешался Кара-Хартум, — рукам воли не давайте. А языком, пожалуйста, хоть мир переворачивайте! Сначала, дорогой ты наш Хажи-Бекир, следовало бы объяснить, в чем дело. О чем спор?

— Кара-Хартум прав, — сказал Али-Хужа, — раз уж мы оказались свидетелями…

Могильщик стал рассказывать: он был убежден, что прав, и хотел заручиться поддержкой почтенных людей аула. Он рассказывал, стараясь быть спокойным и ничего не пропускать. Люди слушали, сдерживая улыбки, сочувственно качали головами, восклицали: «Вах! Вах! Кто бы подумал!» — и переглядывались с Адамом, подмигивали ему. Наконец Хажи-Бекир заключил:

— Вот и все, уважаемые. А теперь он обязан сказать Хеве эти слова.

— А что думает Адам? — спросил Али-Хужа, прикрывая ладонью улыбку.

— Как я могу их сказать? Сами посудите, добрые люди! — взмахнул руками парикмахер. — Как можно повторить слова, в которых нет никакого смысла? Я же не птица попугай, я — человек! И потом: разве я дурак, чтоб отказаться от сокровища, упавшего в мои руки?

— Гм! — важно произнес Раджаб. — Положение запутанное.

— Разве я не прав? — спросил Хажи-Бекир.

— Ты прав.

— Выходит, не прав я?! — возмутился Адам.

— Нет, и ты прав!

— Ну, люди, так не бывает: всегда кто-то виноват, кто-то прав, — возразил Кара-Хартум: мыльная пена на его подбородке уже высохла и теперь осыпалась, как иней.

— И ты прав! — сказал Али-Хужа.

И тут люди не выдержали, расхохотались. Могильщик ожидал сочувствия, поддержки, а они смеялись над его бедствиями.

— Что за смех?! — закричал он, багровея. — Чего зубы скалите?

— А разве не смешно? — перебил Али-Хужа. — Всем давно прожужжали уши — бросьте шариатский брак, расписывайтесь в сельсовете. Вот у него! — Али-Хужа показал на Искендера.

Секретарь сельсовета приосанился:

— Правильно говоришь, Али-Хужа!

— Но уж если случилось такое… — попытался возразить могильщик.

Но Али-Хужа прервал:

— Если б, дорогой Хажи-Бекир, ты с Хевой расписался в сельсовете, мог бы в свое удовольствие произносить эти слова хоть сто раз в день, и жена оставалась бы дома.

— Если бы, если бы… — возразил могильщик. — Что изменится, если я буду сожалеть? Да, я жалею, что женился по шариату… Но что меняется от моего сожаления? Хорошо, я теперь готов кусать не только пальцы — локти готов кусать! Ну и что же?.. Помогите, почтенные, заставьте Адама произнести эти слова.

— Нельзя насиловать человека! — возразил Кара-Хартум. — Насилие карается законом.

— Так я сам его заставлю! — заорал в бешенстве Хажи-Бекир.

Заслышав шум в парикмахерской, прибежали люди с колхозного тока, столпились у дверей, возле окон. Могильщик хотел схватить Адама, но горбун прятался за людей, проскальзывал между ними, и люди охотно пропускали его, смыкаясь перед Хажи-Бекиром. «Скажешь?» — орал Хажи-Бекир. «Не скажу!» — отзывался Адам то за спиной Кара-Хартума, то за спиной Али-Хужи. А люди надрывались от смеха.

— Что тут происходит? — спросила, входя, встревоженная, бледная Хева.

— Играем в кошки-мышки! — весело ответил Кара-Хартум.

— Хинкал остывает. Пора обедать! — сказала Хева.

— Сейчас, дорогая, сейчас! — отозвался Адам из-за чьей-то спины. — Видишь, что этот человек хочет сделать с твоим мужем…

— Ты ей не муж! — заревел Хажи-Бекир. — Хорошо, что пришла, Хева. Я заставлю его сказать те слова здесь, при всех. Отойдите, люди, я в гневе, я не ручаюсь за себя…

Хажи-Бекир засучил рукава, и открылись такие могучие волосатые руки, что Раджаб попятился, сказав: «Лапы, что у каптара, ух ты!»

— Дай ему, бедняге, хоть добрить меня! — взмолился Кара-Хартум.

— Пусть потом бреет хоть тысячу бород!

— Люди, он убьет его! — кричали с улицы.

— Зачем ты упрямишься, Адам? Он же и впрямь убьет, — ласково сказала Хева, и этот ласковый голос поразил Хажи-Бекира в сердце: с ним Хева так не говорила! А Хева просила (неслыханно!): — Неужели тебе не жалко жизни, Адам?

— Родная, дорогая, единственная моя, мне ничего не жаль. Я люблю тебя больше жизни.

— Тебе же я добра желаю… — мягко продолжала Хева.

— Убивайте, режьте, но не скажу! Люди добрые, разве же я могу из-за пустых слов потерять такой дар судьбы, такую жену…

В слепой ярости бросился Хажи-Бекир, схватил горбуна, взмахнул кулаком, но Адам отчаянным усилием вырвался, скользнул в толпу, а кулак могильщика обрушился на плечо Хеве, отчего Хева крикнула, как буйвол. Воцарилась страшная, напряженная тишина. Люди перестали смеяться.

— Ничего! — крикнул могильщик. — Ты, ты во всем виновата!

— Ах так! И тебя еще называют мужчиной, — возмутилась Хева. — Ну погоди, ты еще пожалеешь, что поднял на меня руку при почтенных людях. В жизни не прощу!

И грозная Хева вышла из сакли.

Могильщик не слушал: раз за разом кидался он на Адама, и раз за разом Адам ускользал, его прикрывали люди, прятали за спинами, загораживали. А Хажи-Бекир свирепел все больше, он буквально ослеп от ярости, споткнутся, ударился о косяк головой и тогда уж совсем потерял власть над собой. «Беги отсюда!» — тихонько сказали Адаму люди, и парикмахер выскочил из сакли. Но Хажи-Бекир, как зоркий ястреб полевую мышь, увидел переступающего порог Адама, вырвался из цепких рук односельчан, что пытались его удержать, и разъяренным быком вылетел на площадь.

— Где он?! — орал могильщик. — Убью-у-у! Изувечу! Вправлю ему назад этот верблюжий горб!

Люди качали головами: прямо взбесился могильщик. Да, несдобровать Адаму, если попадет в его руки. И многие впервые от души пожалели несчастного горбуна…

В какие странные, неприятные положения попадают люди из-за нелепых, до смешного глупых обычаев, сохранившихся из тьмы веков. Если б люди могли понять, что дурачат сами себя! Но беда: люди уверены в своей правоте, считают, что так и должно быть, что иначе нельзя.

— Позвольте, — говоришь им, — а вон в том ауле, и в этом, и в этом, и еще…

— В тех аулах можно, а у нас нельзя, — возражают вам и смотрят ясными глазами, свято уверенные, что Шубурум — лучший аул в мире и шубурумцы — единственные настоящие люди на земле.

Трудно переспорить глухого!