"Повести и Рассказы (сборник)" - читать интересную книгу автора (Покровский Владимир)

КВАЗИКЛАССИЧЕСКИЙ ТРЕУГОЛЬНИК

Пройдет время, и мы привыкнем к такому такому полезному, такому волшебному, такому удивительному изобретению, как копир. Вот чего я боюсь.

Разве могу я в чем-то винить ребят, когда они хлопотали вокруг моего тела, разможженного почти до пояса пятисоттонным контейнером? Разве можно хоть в чем-то винить врачей, которые над этим телом колдовали битых три часа, стараясь спасти ту кроху жизни, которая в нем еще шевелилась? А когда я умер, и прошли все сроки, во время которых смерть называется клинической, а врачи все еще не сдавались, все еще на что-то надеялись и в конце концов победили, ну, может ли быть тут хоть толика преступления? Конечно они знали, что я на прямой связи с копиром, что, как только я умру, появится другой, всего на несколько дней моложе, а во всем остальном точно такой же, как я, они всех нас прекрасно знали, только не думали об этом, иначе пришлось бы стоять вот так просто и наблюдать, как умирает тот, которому ты можешь еще помочь. Что же, разве они меня убить должны были, когда увидели, что копир сработал и появилась на свет точная копия пострадавшего? Так в чем же, разобъясните мне, пожалуйста, виноваты все эти люди?

Объективности от меня не ждите. Очень может быть, что все на свете хорошо, а я просто полчеловека с изуродованным восприятием, ворчу на все, жалуюсь, ищу, на ком бы свою ущербность сорвать, что кругом виноват только я сам и никто больше. Но если я виноват, пусть даже и так, ТО В ЧЕМ ИМЕННО?

Еще ничего не понимая, на интуиции, он вошел в операционную, где люди и машины с упорством, достойным лучшего применения, бились за мою никому не нужную жизнь, рядом с ним, за его плечом, убивались ребята; их, конечно, никого не пускали в стерильную зону, им ничего не было видно, только спины врачей и глыбы приборов, они кляли себя последними словами, потели и утирались рукавами рабочих курток, мои ребята, друзья мои, раньше мои, а теперь «и мои тоже».

Борис, двойник мой, мучился вместе со мной. Наша идентичность привела к резонансу психополей, возникла сильнейшая телепатия: он переживал все боли, накачивал меня силами, которых мне не хватало, управлял за меня остатками моего организма… Слег потом на неделю. А зачем?

Мне спасли жизнь и половину тела, да и в ту половину насовали целую кучу искусственных органов — мочевой пузырь, почки, селезенку, кишечник. Соорудили биопротез. Бегать в нем сложновато, но я хотя бы ходить смог и на человека похож стал. О разведке, само собой, и думать запретили, какая там разведка?

Все трубят — первопроходчики, пионеры… Модная профессия, романтика, риск, предельное самовыражение. Все так, только слова какие-то… Для нас это больше. Уход из разведки — как смерть, уж я-то знаю. То, что происходит вокруг, кажется ничтожным, вся память — там. А хуже всего во сне: во сне становишься беззащитным, одно и то же снится из ночи в ночь, причем самая обычная ситуация. Фатомский космопорт и почему-то земное утро, с облаками, травой, горбиком солнца; идет обычная колготня, загрузки, заправки, продувки, кто-то космос клянет над поломанным хордуаром, кто-то стартует, кому-то неправильно выписали путевку, и вот он бежит к управлению через все поле, а вдогонку ему несутся наши стандартные шуточки, плоские, но до чего же родные, а мы стоим особо, разведчики, элита, племя! И я на своем протезе с ними стою. Джафар… Бойл… Прыгунов… Сашка… Мне нужно поменять скафандр, мой обносился, но каптер наш, толстяк, тиран и самодур, любимый наш Фокин, ерепенится — говорит, не дам, слишком часто меняешь, походишь в этом. Да мне плевать, я могу и в этом, я отлично выспался, рядом — друзья, и так мне хорошо с ними!

А что, говорю, ребята, хорошо бы нам сейчас огоньком погромыхать, чтоб куда-нибудь вместе.

— Почему нет, — отвечает невозмутимый Джафар, — «Виздом» твой заправленный, на восьмой площадке соплами притоптывает, путевка есть беги, пока медкомиссия не хватилась. А мы за тобой.

И я стартую.

После чего просыпаюсь и чуть не плачу. Все люди рано или поздно взрослеют, одни разведчики остаются детьми. Хотя на их долю приходится куда больше всяческих неприятностей.

Память играет со мной странные шутки: не помню, кому первому пришла в голову страшная идея насчет Бориса, то есть, я почти наверняка помню, что заговорила об этом Зофья, хотя, с другой стороны, такое мог придумать только я, уж ни в коем случае не она. Мне просто очень хочется иметь к этому делу как можно меньше отношения. Сны и фантазии — ах, как они помогают.

Мне надо во всем разобраться.

Один из наших, Сашка, через год погиб на Земле Пещер. Я тогда уже перебрался на Куулу. Погиб потому, что после случая со мной перестал пользоваться копиром — это ведь добровольно. Погиб глупо, его сплющило в вертикальной пещере, есть там такие, как сопливого новичка. Погиб потому, что привык к копиру, дурак, ему нечего было там делать, вертикали обследуются автоматами, кто же этого не знает?

А я живу на Куулу, в этой заброшенной дыре, за сотни мегапарсеков от ближайшего маяка. Но, по крайней мере, здесь нет старых знакомцев. Планета земного типа, задумана была как общегалактический заповедник, но вот уже лет пятьдесят он не пополняется. Когда-то здесь произошел генетический взрыв, и все привезенное зверье погибло, родилась своя фауна, причем настолько противоестественная и кошмарная, что никто не захотел иметь с ней дело, даже патобиологи, а уж им-то, казалось бы, дневать тут и ночевать — нет, не годится им, мы, говорят, и не такое можем. Так что мы ограничиваемся косвенными наблюдениями и ждем, когда эти твари, наконец, съедят друг друга и позволят начать серьезную колонизацию планеты.

Зофья молчала, она говорила, что всем довольна, но я-то видел!

Место, где мы живем, пожалуй, единственное на планете, которое свободно от этой мерзости, но иногда они пробираются в поселок, поэтому без стоп-ружья у нас выходить не принято. В поселке — единственная больница, настолько необорудованная, что пересадка аорты здесь уже проблема.

Она моя жена, вот что странно. Я, безнадежный калека, отхватил себе такую красавицу, какую и на курортных планетах не сыщешь. Она умница. Она чудо. Она сказала однажды:

— Ты забиваешь себе голову всякими глупостями. Со мной все в порядке. Откуда такие мысли?

За мной нужен уход. Одному мне совсем плохо. Она делала все. Правда, заставляла за это терпеть кой-какие свои недостатки, а у кого их нет? У нее удивительная способность безмерно страдать по пустякам. С ней никогда не знаешь, что она в следующий момент выкинет. Потом она все помнит наоборот, иногда просто обидно. С ней очень непросто, конечно.

Пять лет вместе. Пять лет молчаний и разговоров и целомудренных ласк. То она, словно девчонка, носилась по дому (у нее был халат с широкими рукавами. Цветастый. Вечно она этими рукавами за все цеплялась), то сломается вдруг, сядет, уставится в стол, какую-нибудь мелочь бесцельно передвигает — не дозовешься. Подражает кому-то, что ли? Я ее ревновал, я и не подозревал раньше, как может сломать человека ревность. Я бы, честное слово, простил, если б что-нибудь обнаружил. Но отпускать одну — просто мука была, даже на полчаса. У нас в поселке почти сплошь мужчины.

Я ничего поделать с собой не мог: таскался за ней в экспедиции, заново учился управлять вертолетом, снова вспомнил свои таланты стрелка. Здесь это очень ценится. Ни на шаг от нее не отходил.

И еще. Я всегда чувствовал Бориса-Второго, где бы он ни находился.

Она хотела ребенка. Она не говорила мне, но я и так видел. Да и прорывалось у нее. В том, как ухаживала за мной, как хотела быть главной — кого из них к материнству не тянет? А я тоже мечтал о ребенке, неважно — девочка или мальчик. Сам толком не знаю, почему. С одной стороны… конечно, конечно!.. Привязать ее хотел, отвлечь от нее мужчин, которые наседали на нее роями. С другой стороны, просто от нее ребенка хотел, и для себя тоже хотел, даже неважно от кого. Еще, может, потому, что она хотела. А самое главное — из-за того, что… ну, какой от меня ребенок? А искусственный, нам казалось, не то. Вот именно что не из-за ребенка нам ребенок был нужен.

Мы оба хотели невозможного.

Кому первому это пришло в голову, убейте, не вспомню. Да и не пришло в голову, не придумалось, не вспомнилось — видно мысль такая сидела всегда, и в конце концов кто-то сказал слово. Кто, кто…

Я позвал его, и он тут же откликнулся.

— В чем дело? — спросил он по дальней связи.

Я сказал, — приезжай, — а он ответил, — хорошо, — и ни о чем не спросил.

Я все обдумал. У нас был четкий план. Я разбросал вокруг поселка жвалы прыщенога, натертые мускусом, с таким расчетом, чтобы, когда вечером задует в сторону Синих Холмов, запах донесся до гнезд ипритовых пауков.

Составляя план, мы с Зофьей спорили, поправляли друг друга. Говорили дельные вещи и вещи пустые, мы все время смотрели в стороны, потому что в тот день взглядом можно было обжечься.

В конце концов наши глаза все-таки встретились, и я сказал:

— Это не может быть серьезно, все, что мы придумали.

Она промолчала, сжавшись.

— Это просто гадко. Она болезненно скривилась чисто мужской гримасой. Такой я никогда не видел ее, в ней вскрылось на миг настолько чуждое мне, настолько отвергающее меня, что стало страшно. Потом она прослезилась, вздохнула с облегчением, горько и радостно головой замотала.

— И правда, давай забудем.

— Конечно! Не могли же мы в самом деле…

Мы радовались, прижимались друг к другу, говорили о том, как нам хорошо, но тогда уже знали, что обманываем себя, что весь наш план ужасный мы выполним, и не только из-за ребенка, а еще и потому, что мы так хотим. Так хотим, именно. Я не могу объяснить, что это было, что-то тяжелое, темное, в чем мы сами себе не могли признаться. Ненависть, горечь? Не знаю, не могу объяснить.

И минуты через две мы принялись отшлифовывать план.

Еще она говорила:

— Он может влюбиться в меня.

— Он должен.

— Я хочу сказать — сильно.

— Вряд ли. До тебя я всех любил сильно, только недолго.

— Но теперь ты…

— Я — другое дело.

— Я тоже могу влюбиться.

— Это… это быстро пройдет.

— А если нет?

— Но ведь он — это я!

Даже умнейшие женщины иногда не понимают простых вещей.

Борис прибыл дня через два после моего вызова. Он никак не мог выйти точно, и нам пришлось встречать его в воздухе. Наш вертолет шел бок о бок с его разведботом, связь между нами была непривычно сильной, и я опасался, как бы он не прочел моих мыслей. Но он не читал их, он был простодушно открыт и ничего выведывать не собирался. Я ему немного завидовал: и тому, что он летит в разведботе, и тому, что он так открыт. Для меня все это было недостижимым.

По сравнению с его машиной вертолет выглядел горбатым неухоженным карликом. Мне трудно было вести полет: я почти целиком ушел в Бориса, в его мысли, ощущения — я их и забыл-то почти, — а его приборную стенку я разглядывал с куда большим вниманием, чем свою. Он почувствовал мою тоску и принял ее, как когда-то принимал мои боли. От благодарности, от теплого наслаждения, которое принесло его участие, я чуть не раскрылся. Каким же подонком я себя чувствовал тогда!

Потом была встреча. Мы стояли около дома, и во время процедуры знакомства я поймал себя на мысли, что с гордостью представляю Зофье стройность и ловкость моего прежнего тела, а Борису — красоту моей жены.

Он восхищенно смотрел на нее и говорил:

— Я, оказывается, очень хорошо вас знаю. Наверное, через Бориса.

Она краснела, хмурилась и старалась отвести взгляд. Иногда мне очень жаль бывает, что читать я могу только своего двойника.

Я прекрасно видел, к чему все идет. Я сам этого хотел, но настроения это не поднимало. Мне было плохо, так плохо, что, даже не будь между нами связи, он должен был заметить мое состояние. Но он видел только Зофью. Всегда, с того самого момента, как я познакомился с Зофьей, он слышал мою любовь к ней, проникался любовью, а теперь я читал его, читал, как отраженного самого себя, и, знаете, это было больно. Ему казалось, что он все время тянулся именно к ней. Он ослеп и оглох. А я с трудом сдерживался.

С минуту мы стояли как в шоке, даже молчали, помнится, затем он (первый!) собрался, сказал что-то дежурное, и мы вошли в дом. Он всеми силами старался не думать о ней и не глядеть в ее сторону. Я читал его легко и свободно, а он ни на чем не мог сосредоточиться.

Ну, здравствуй! Как дела? Депрессия, брат.

(На Землю)

Ты был далеко. Я тосковал.

(А потом он…) Кинсли. Я там не был. Это уже после меня.

Ничего. Просто погости.

Хотя бы и до завтра. Какая страшная была боль!

(Зофья — молодец)

ТАК!

Она тебе понравилась?

Она чудо.

Это естественно. Ведь мы — одно и то же.

Нет!

Нет.

Не обращай внимания.

Я все понимаю.

Я не мог не позвать.

Говорить о разведке. Ради неба, говорить о разведке!!

Здравствуй.

Что у тебя случилось?

У меня все хорошо. Вот, лечу на Землю.

Мы нашли-таки стоянку на Кинсли.

Чем тебе помочь?

(Как хороша!)

Я знаю. Связь, хотя и слабая, но была.

Кинсли. Из группы Блэкхаунд.

Что для тебя сделать?

Завтра я должен ехать. Меня ждут.

Конечно, побуду.

Да.

Она чудо.

Гм!

Ведь мы — одно и то же.

Уж не ревнуешь ли, брат?

А мне показалось…

Ты не должен был звать меня.

Тебе плохо, я вижу. Что будем делать?

И мы три часа говорили о разведке. Мы говорили о Кинсли, о микробах Баньоля, мы вспоминали сумасшедший день на Ванитас-А, мы почти все время говорили вслух (телепатии каждый из нас боялся), Зофья сидела рядом и задавала удивительно глупые вопросы.

Он почуял мою настороженность, понял — что-то не так, а я закрылся, я выставил мощный щит из воспоминаний, и он ничего не мог вытянуть из меня. Он даже морщился от усилий. И стыда. По обычным человеческим нормам нельзя ведь подглядывать, а мы с Борисом — люди приличные: мы всегда, с самого детства старались жить по этим самым обычным человеческим нормам, все время старались, изо всех сил. Но то, что проникало сквозь щит, тревожило его. Мы вели поединок не врагов, но соперников.

Мной владело необычное ощущение новизны окружающей обстановки. К моему восприятию примешивалось восприятие двойника, и я словно впервые увидел нашу гостиную: многочисленные горшочки и кашпо с земными цветами (последнее увлечение Зофьи); автономный бар, который вышел из моды лет сорок назад — достался в наследство от прежнего хозяина дома; самодельная библиотека, моя тайная гордость, унылая, тусклая, никаких других эмоций, кроме сожаления, у него не вызывающая; окно с переплетом из настоящей осины, повернутое в тот момент к югу, на вышку Маори, парковку моего вертолета… Все казалось невыносимо старым и скучным. Вдруг испугало кресло с брошенным на него домашним протезом — показалось, что там прячется человек. Изношенный, хромой, чиненый-перечиненый, этот протез обладал для меня одним существенным преимуществом — мягкими, почти безболезненными креплениями. Я холил в нем свои свищи осенними вечерами, после особо трудных отстрелов.

Зофья держалась согласно плану, даже слишком согласно. Была оживлена, смеялась, кокетничала, обращалась только к Борису. При звуке ее голоса он оттаивал, на секунду забывал обо мне, но тут же одергивал себя, пытался замкнуться, скрыть то, что видно было простому глазу.

Даже здесь, даже здесь я с таким трудом выдавливаю из себя правду, мне не хочется в ней признаваться, я стыжусь ее, я не хочу говорить о том, до какой степени я тогда был подлецом. В наших краях известно некое зелье, под названием «невейский порошок», лекарство против какой-то, уж не знаю какой болезни. Порошок этот обладает любопытным побочным эффектом: он усиливает влечение. И я Борису подсыпал этой гадости в чай.

Когда я подавал ему чашку, он насторожился. Не то чтобы заподозрил неладное, просто почуял опасность, так как я не мог скрыть волнение. Он отпил глоток и больше к чаю не прикасался. Но глотка хватило.

Он сдавался. Он уже не мог скрывать своих чувств, он сидел так, чтобы все время видеть Зофью. Каждое движение ее тела вгоняло его, а, следовательно, и меня в краску, он все чаще запинался, все бессвязнее говорил. У него даже руки дрожали.

Сейчас я вспоминаю эту беседу и вижу, насколько нелепой, насколько нереальной она была. Двое только что не сошедших с ума мужчин, спрятав глаза, выжимали из себя никому не нужные фразы. Зофья по инерции кокетничала, но тоже была в полуобморочном состоянии. Она уже не знала, что делать, что правильно, а что неправильно, она тянулась к нам обоим одновременно и не знала, не знала, кому первому дать по физиономии, чтобы прекратить это взаимное издевательство.

Я даже предположить не могу, чем бы все это кончилось, если бы не сигнал тревоги.

Как только он отзвенел, запищал вызов и вспыхнул экран телефона.

— Борис, вы дома? — спросил Жозеф, мой сосед, человечек с искусственным лицом. В нашем поселке множество инвалидов. Жозеф болезненно вежлив. Он больше трех лет ходил со мной на отстрелы в одном вертолете, а все на вы. Слово «ты» он не смог бы выговорить даже под пыткой.

— Что случилось? — Я прекрасно знал, что случилось, я чуть не попался, я подумал о пауке слишком открыто, но Борис не успел уловить — он вслушивался во внешний разговор, да и лицо Жозефа с непривычки ошарашивало.

— Я вам не помешал?

— Что случилось?

— Но я вижу — у вас гости! — он не позволил себе вглядеться в Бориса, сразу отвел глаза, однако удивления скрыть не мог.

— Жозеф, почему тревога?

— О, ничего такого, мадам. Это даже не тревога, а так, небольшая забота, и я был бы очень признателен вашему мужу…

— Кто? — не вытерпел я.

— Ипритовый паук. О, совсем небольшой паучок, уверяю вас, мы с ним быстро…

— Жди у вертолета.

— Но у вас гости!

Я выключил телефон, снял со стены стоп-ружье, коротко извинился и пошел к выходу. Это был тонкий момент. Борис глубоко сидел на крючке, по моим расчетам он никак не мог оторваться от Зофьи и увязаться за мной, но в принципе такая опасность существовала, и поэтому надо было спешить, не давать ему времени на раздумье.

— Что случилось? Может быть, я с тобой?

— Сиди. Я скоро, там ерунда. Минут пять-десять.

Я вышел, заковылял к вертолету, около которого уже вертелся Жозеф. Через Бориса я видел, как жена принялась объяснять, что произошло.

Нет, я все-таки пойду с ним, — Борис поднялся со стула, но Зофья тронула его за руку.

— Останьтесь, — сказала она, и вы бы слышали, каким тоном! — Он прекрасно справится сам.

Он послушно сел рядом и повернул к ней немеющее лицо.


Ипритовый паук — невероятно прожорливая, невероятно плодовитая всеядная тварь, одно из немногих животных, которым люди позволяют жить на Куулу в относительно близком соседстве с собой. Он похож на бурдюк павлиньей расцветки четырьмя лапами и несколькими выхлопными хоботами, через которые в момент опасности или охоты выстреливается парализующий газ, для человека безусловно смертельный. Генная память паука, как и всей фауны Куулу, нестабильна — следствие экологического взрыва, о котором я уже говорил. На практике это значит, что даже особи одного подвида не имеют единой анатомии, то есть каждая особь — уникум. У нас поэтому разрешен только фиксирующий отстрел, который не разрушает тела животного. Фиксированные туши мы обязаны, видите ли, отсылать на Землю или близкие к ней центры, другими словами, ждать оказии, а потом уговаривать командира, который, разумеется, не горит желанием принимать на борт такой сомнительный груз.

Любимое лакомство ипритового паука — прыщеног в период течки. Он идет за мускусом, как земной кот за валерьянкой. Его трудно убить. Единственный жизненно важный центр — мозгожелудок — блуждает по всему телу. Чтобы попасть в него, нужен немалый опыт. Все зависит от того, какую позу принял паук перед выстрелом. У меня такой опыт есть.

Нам попался паук, легкий для фиксации — у него было только три хобота. Сверкая хитиновыми щитками, он мчался прямо на поселок, этакая скотинка высотой в шесть метров.

Мы надели маски, я поднял ружье и прицелился. В этот раз охота была для меня трудной: я не мог, да и не хотел сосредотачиваться на пауке, меня волновало то, что творилось дома. Я слышал неясное бормотание сбивчивых мыслей своего двойника, чувствовал биение его сердца, вместе с ним волновался, но слов не слышал. А слышать очень хотел и потому пропустил момент, когда паук принял позу «роженица», на ходу сбросив яйцо.

— Надо было стрелять, — мягко сказал Жозеф.

— Он промахнулся, — пробормотал Борис.

— Кто? — спросила Зофья.

Мы уничтожили яйцо, догнали паука и помчались вместе с ним дальше. Он, наконец, заметил нас и угрожающе выставил центральный хобот, самый толстый. Но близкий запах околдовал его, он несся, не разбирая дороги, от возбуждения всхрапывая и пуская облачка желтоватого газа. Они сидели близко, чуть не касаясь друг друга. Когда из-за пригорка вырос поселок, Зофья снова, теперь уже не маскируя случайностью, дотронулась до Бориса, и Жозеф спросил:

— Вам плохо?

— Занимайся своим делом!

— Извините.

Паук наткнулся на жвалы прыщенога, принял позу «омега», при которой мозгожелудок находится в центре тела с вероятностью ноль девяносто два, и я выстрелил.

— Вы его любите?

— Да. (Теперь остро, остро все слышалось!)

— Он много думает о вас. Я знаю.

— Наверное, это очень неудобно — все время читать чужие мысли.

— Вы знаете, они как бы мои.

Тут особой разницы нет.

Разницы нет.

Стрелять пришлось еще четыре раза, прежде чем он застыл. Некоторые пауки имеют привычку после неудачного выстрела замирать притворно, поэтому для проверки фиксации я выпустил в него болевой заряд. Все три хобота торчали кверху, лапы вывернуты — типичная омега, приятный сюрприз какому-нибудь музею.

— Убил, наконец, — хмуро сказал Борис, и, словно возражая ему, Жозеф произнес устало:

— Доконал нас этот паук.

Спустя минуту отказали рули. Все шло точно по плану, на удивление точно, и это настораживало. Я сообщил домой о поломке, сказал, что задержусь на полчаса, и мы сели. Борис радовался и одновременно стыдился своей радости, и не хотел думать о том, что я могу все прочесть. Он не знал, на каком свете находится, как себя вести, что можно и чего нельзя говорить Зофье. Нужно было молчать, однако и молчание получалось многозначительным. Меня больше интересовало, что происходит с Зофьей, а он, скотина, все время думал о ней, но не видел ее, видел только движения, но не вникал в их смысл, слышал только голос, интонацию, искал в нем хотя бы намек на согласие, но слов не слышал. Невейский порошок знает свое дело.

Зофья, бедняжка. Она, похоже, и впрямь не видела разницы между нами.

— …Как вам, наверное, трудно. Я не представляю, если бы такое случилось со мной.

— Это ему трудно…

Жозеф нашел лопнувшую трубку, и мне показалось, что он заметил надпил, хотя все было сделано аккуратно. Борис посмотрел ей в глаза и протянул руку к ее лицу. Я вдруг понял, что сейчас случится, я почему-то надеялся, что все произойдет позже, ночью, я думал, что эти полчаса будут только прелюдией. Но Зофья уже не играла, она взяла его за руку и прижала к щеке.

А Жозеф как назло возился с новой трубкой, копуша. То она у него падала, то никак не хотела вставляться, то вставлялась, но не так.

— Быстрее, черт! Дай-ка!

Я оттолкнул его в сторону и на мгновение поймал его удивленный взгляд, вы не представляете, акая мимика у искусственного лица. Перекошенная. В момент я вставил трубку, торопливо заполз в кабину, взмыл кверху. Жозеф что-то кричал снизу, махал руками, но не до него было, не до него, они целовались.

— Нет! — крикнул я Борису. — Стой, нельзя!

А он притворился перед собой, что мой крик ему показался.

Я видел во всех деталях, в мельчайших подробностях каждый стон, каждое прикосновение, каждый нюанс мысли и чувства, каждый даже шорох приобрели необычайную яркость, жгли меня, убивали, сводили с ума…

Я не кричал уже, хрипел, перестань, перестань, что же ты делаешь, и он уже не говорил себе, что не слышит, он просто не обращал внимания.

Вертолет шел на предельной скорости, и Борис тоже спешил. Я не мог справиться с ногами, они выбивали непрерывную дробь, я еле держался в кресле. Вдобавок, ослабли крепления, наверное, в тот момент, когда я забирался в кабину. Я, того и гляди, мог выпасть из протеза.

Все кончилось, когда я шел на посадку. Зофья улыбнулась Борису и, чтобы не встречаться со мной, ушла в другую комнату. Он стоял у окна и старался придать себе непринужденный вид. Но вид у него был очумелый.

Я вошел. Мы смотрели друг на друга, обожженные моей яростью и отчаянием.

— Борька… — растерянно сказал он, — Борька… Ну ты же все знаешь.

— Паука-то мы фиксанули. Хороший паук. Ничего. Ничего.

— Ты же все понимаешь, Борька! — закричал он. — Ты сам этого захотел!

— Ты знал? — и губы у меня онемели, и вообще чувствовал я себя преотвратно.

— Нет. Но догадывался. Я представить не мог…

Мы хотели ребенка.

Невозможно.

Нет. Мы хотели ребенка. От меня. От меня.

Ну да, ведь…а раз невозможно от тебя, решили от меня. Она, значит… я ничего не понимаю. От тебя?! Ну да, ведь гены одни и те же, мы ведь одно.

Все больше ужасаясь, он вслушивался в меня, и мне стало страшно, что он поймет не так, и заговорил вслух, но вслух было еще труднее, а главное, он пытался не слышать слов. Он еще не принял и четверти того, что я ему хотел объяснить, как вдруг заслонился, закрылся.

— Хватит! — и замолчал.

У него есть все. Мне только снится разведка, а он в ней живет. Я — жалкий, дрянной, истеричный обломок человека, обрывок когда-то ценной бумаги. Я умею хорошо стрелять, а больше ни на что не способен. Он силен, ловок, надежен, как только может быть надежен разведчик, ему не доводилось еще кого-нибудь подводить, не говоря уже о предательстве. Он еще лучше, чем когда-то был я. Мне так хотелось тогда ткнуть его носом — вот, посмотри! — дать ему поносить всю ту гадость, которую я ношу в себе, поставить хоть на минуту на свое место, а это значит — ниже себя…

Он молчал и ужасался тому, какая же я сволочь, а я увидел, что он любит Зофью, любит как я. Это портило все. Он не должен был любить Зофью. Я ненавидел его, не себя, а его, я сказал, чтобы он перестал молчать, я сказал ему, что он не имеет права упрекать меня, потому что он — это я, а я — первый. А он закричал на меня, что не отдаст Зофью, только этот предмет и был ему интересен в нашем с ним разговоре, закричал, что мое увечье еще не повод калечить ее. Ну, то есть, совсем уже ни в какие ворота, он все хотел отнять у меня, и мы стали оскорблять друг друга, а в руке у меня было ружье, и я все время чувствовал его тяжесть.

Потом кто-то из нас сказал, что мы зря спорим, что не худо бы спросить Зофью, с кем она хочет быть, мы позвали ее, и она в ту же секунду вышла, с распухшим лицом и бешеными глазами. Я спросил ее, кому из нас уйти, и она ответила, что мы противны ей оба.

И мы, как частицы взрыва, уже готовы были разлететься в разные стороны, когда засветился экран телефона, и появилось в нем лицо Жозефа.

— Борис, вы здесь?

— Да! — я торопливо включился. — Жозеф, как ты добрался? Я тебя бросил. Я…

— Я как раз по этому поводу, — сказал он и скомкал лицо в гримасу, обычно заменявшую ему приветливую улыбку. — Со мной все хорошо. Я просто, чтобы вы не волновались.

Я стал было извиняться, но он меня перебил:

— Ну, что вы! Я понимаю. Извините, что помешал. Я — чтобы вы за меня не волновались. Извините…

Отключись он в эту минуту, и я не знаю, как бы тогда все сложилось. Но он был слишком вежлив, чтобы прервать разговор, не дождавшись на то согласия собеседника.

Он так растрогал меня своими идиотскими извинениями, как будто не я подло бросил его на самой границе поселка, что я не смог его отпустить.

— Жозеф! Послушай, Жозеф! Сейчас нет для меня человека ближе, чем ты. — Я представил Бориса с Зофьей и передернулся. — Послушай, послушай меня, мне очень важно, что ты скажешь. Как ты решишь, значит, так и правильно.

Я верил тогда всему, что говорил.

Он начал было отнекиваться, но я не слушал. Я рассказал ему все, и меня не перебивали. Зофья отвернулась, будто не о ней разговор. Борис холодно смотрел на меня, и я вдруг почувствовал, что совсем не слышу его, впервые за эти годы. Пока я рассказывал, Жозеф мотал головой, сцеплял пальцы, порывался что-то сказать, я замолкал, но он говорил: «Нет, нет, я слушаю», и я продолжал. Необходимо было, чтобы он понял, и когда я закончил, он медленно проговорил:

— Я понимаю, да…

— Жозеф…

— Это ужасно. Вы меня извините, но это… вы не должны были… это немножко подло. Извините, что я так, но…

Я поднял ружье, выстрелил в телефон и вышел из дома. Ноги плохо слушались и, наверное, это было заметно, потому что вслед выбежала Зофья.

— Куда ты? Пояс поправь!

За ее спиной маячил Борис. Я навел на них ружье и сказал, чтобы отстали.

Я шел в темноте, не разбирая дороги, то по камням, то по декстролиту. Освещенные тусклыми звездами, да заревом где-то на юге, отблеском битвы местных чудовищ, вокруг меня стояли в беспорядке дома. Я шел и бессмысленно повторял слова Жозефа — это немножко подло, это немножко, видите ли, подло, совсем немножко, извините, пожалуйста. Меня шатало, с протезом творилось что-то неладное, и его тоже, если можете, извините. Потом я споткнулся и вылетел из креплений, я их, наверное, еще в вертолете попортил. Я вылетел из креплений и упал в какую-то яму, до сих пор не пойму, откуда она взялась. Тогда я думал, что это Бориса работа. Много я тогда всякой гадости передумал.

В культе творилось невообразимое. Я чуть не умер от боли. Яма была глубокой, и выбраться из нее я не мог. Когда боль немного притихла, я перевалился на спину и минут через пять потерял сознание. Или заснул — я не знаю.

Говорят, они меня долго искали.

Потом началась совсем невообразимая жизнь. Дурацкая игра во взаимное благородство.

Сейчас они на Земле, в Австралии. У них двое детей, девочка и мальчик. Девочка — старшая. Зовут Майя. Маечка. Девять лет. Моя копия. Борис все так же пропадает в разведке, хотя возраст и подпирает. Зофья увлеклась музыкальной критикой.

Время от времени они собираются вместе, и тогда я наношу им визит. Я приезжаю обычно утром, вываливаю в прихожей подарки и, обласканный, направляюсь в комнату, где ждет стол, заставленный экзотическими яствами, нашим с Борисом маленьким пунктиком. Я приезжаю не слишком часто — зачем волновать людей, — да и здоровье мое со временем не становится лучше. Я играю с детьми, болтаю со взрослыми и, в общем, мне хорошо.

Вечером они провожают меня до катера, хозяин которого, мой старый знакомый Анджей Брак, по обыкновению ворчит и демонстративно смотрит на часы. Потом я сбрасываю протез и долго лежу в кресле с закрытыми глазами. В катере грязно и холодно. Брак что-то чинит в пультовой. Скрипы, стук, металлический запах, ругань, гулкий кашель нездорового человека и привычная боль, от которой уже не спасают никакие лекарства. А если вдруг посетит меня мысль из прежних, из сумасшедших, то я сжимаю кулаки и говорю себе:

— Мужчина ты или нет? Хватит.

На Куулу я иду не домой, а к Жозефу. Мы пьем с ним чай и долго говорим одними и теми же словами об одних и тех же вещах. Он до сих пор говорит мне «вы». Наверное, он тоже постарел, но по лицу это, естественно, незаметно.

А Бориса я с тех пор не слышу совсем.