"Повести и Рассказы (сборник)" - читать интересную книгу автора (Покровский Владимир)

СКАЖИТЕ «РАЗ»!

Посвящается памяти Романа Подольного

Он появился никто не знает откуда, он никак не назвал себя, да это и не нужно стало потом. Очень скоро его уже знали все и никто не мог ему ни в чем отказать. Его фотографии продавали в киосках, передавали из рук в руки, газеты писали о нем черт те что, на его проповедях энергичные люди делали совсем хорошие деньги, хотя всем известно было, что при записи эффект пропадает.

Но все равно — по вечерам эти проповеди низвергались из открытых окон на землю, к ним прислушивались, их, порой с недоумением, пытались понять.

Приписывали ему влияние на парламент и обвиняли в тайном знакомстве с высокопоставленными политиками. То есть врали без оснований и без фантазии.

Его прозвали Черный; чем-то, и не только цветом лица, он очень напоминал головешку.

Темен лицом, горяч глазами, высок, неуклюж, искривленные жадные губы, судорожные движения рук — психопат, мессия, все стремились прийти к нему и сказать каждый свое; все, все спешили к нему, хотя бы просто в мыслях спешили, боялись, что не успеют, а куда не успеют — о том не думали.

Вот он у кинотеатра «Иллюзион», вокруг толпа, никто не спрашивает лишних билетов, к чему билеты, вот он стоит, смотри любой, все в плащах, блестят под дождем лица и плечи желтый электрический свет заливает людей, будит воспоминание об уюте, а он в одном пиджаке, дрожит; пиджак светлый, промокший, мешковатые брюки, воротник рубашки на две пуговицы расстегнут, из-под него — гусиная шея, огромный кадык безостановочно ходит поршнем по желтому горлу.

— Скажите «раз»!

И все говорят:

— Раз!

Матерые мужики, студенты, коммерсанты, пожилые женщины — одни стоят, крепко обнявшись, другие отодвинулись друг от друга, ничего не видят, все глаза на него.

— Громче! — яростно сипит он. — Вы должны слиться! Раз!

И все говорят:

— Ра-аз!

— Два!

— Два-а-а!

— По счету «три»… — он подается вперед, глаза внимательны, удивление и мольба.

Сочная зелень травы на газонах, афиши, рекламы, асфальт зеркальный, мягкое шлепанье капель, великолепный желтый вечер, сдержанно рычат машины на светофор, дальний трамвай вносит в среднегородской шум свои неизменные двадцать пять децибелл. Люди ждут, они счастливы — уже тем, что дано им сегодня ждать и не сомневаться в ожидаемом.

— По счету «три»…

Он пришел — мы не боялись его, и слухи о нем нас не пугали, даже самые странные слухи.

— Что нужнее всего на свете?

Люди кричат:

— Правда!

— Что гнуснее всего на свете?

Как затверженный урок:

— Ло-ожь!

— Я не Христос, который уговаривал только, я не убеждать вас пришел, я дам гарантию, что все вокруг будет честным, нужно одно — чтобы вы захотели сами. Даже нет — чтоб согласились, только это и нужно. Не будет чувства вины, будет временное неудовольствие, боль от того, что ты плох, лишь внутреннее неудобство. Хороший человек есть понятие социальное, для себя-то каждый хорош, хороший человек есть человек надежный, то есть такой, на которого можно рассчитывать. Каждый откроется перед вами, во всем сокровенном, сполна, так же, как и вы откроетесь перед ним, и вы будете знать, в чем можно рассчитывать на этого труса, а в чем — на вон того хитреца. И они тоже будут знать, что вы это знаете, а раз так, то все для вас станут надежными, то есть хорошими, потому что ни от кого не надо будет ждать вам подвоха. Вы уже не будете «гостями в этом мире», не понимающими, что происходит, вы станете действительными хозяевами в своем доме; не будет пороков, останутся недостатки, которые можно учесть, которых все одинаково не хотят.

Он расставлял руки и кричал изо всех сил:

— Три!

— Три! — повторяли следом за ним.

Первое мгновение, мгновение именно того счастья, которое предчувствовалось, именно так, как хотелось. Правда, почти счастье. Все понимают меня, я понимаю всех вокруг себя. Целиком.

— Будет плохо, — так всегда говорил Черный. — Первое время вам будет плохо, но это уйдет, ведь вам нечего скрывать, в сущности-то! Никто ничего не может сделать такого, чего бы уже не знали раньше другие. Зачем? Блажь.

Он говорил:

— Это непоправимо.

Некоторые спорили с ним:

— То, что вы предлагаете, это ужасно.

Он возражал:

— Я предлагаю только одно — не врать.

— Но вот это-то и ужасно!

По счету «три» люди замирали, словно принюхивались, поначалу они слепли и глохли, так ново было чувство, ими испытанное. Невозможно было в тот первый момент выделить особо чью-нибудь отдельную мысль, чье-нибудь отдельное чувство. Общий фон давил, бешеные перегрузки, информационные каналы мозга не выдерживали, отключались один за другим, поле восприятия суживалось и, наконец, внимание обращалось на кого-то, кто близок.

Боль. Возмущение. Иногда — бегство.

— Это пройдет, — уговаривал Черный, переживая их боль как свою. — Нет больше понятий «правильно» и «неправильно». Вы — одно!

— Мысли людей станут для вас таким же непременным окружением, как звук, свет или запах. Не будет тщеславия, зависти, подлость спрячется и со временем исчезнет вообще.

Его трудно было найти и трудно было на него не наткнуться. Почти одновременно видели его то на Преображенке, то в центре, то где-нибудь в Медведкове, слышали его простуженный голос. За ним охотились и органы, и структуры, и Бог знает кто, его охраняли, его жизнь была украшена сотнями легенд, невероятных даже в наше невероятное время. Он нажил себе массу врагов, отказывая в посвящении то одному, то другому.

— Вам нельзя. Вам — в последнюю очередь.

Это был совершенно неистовый человек.

Люди, прошедшие посвящение, с трудом возвращались к нормальной жизни. Постепенно способность ощущать чужие мысли исчезала, но от этого становилось еще хуже, и люди потерянно бродили по городу в надежде встретить его, а, встретив, получали заряд, которого хватало на куда большее время. Некоторые сходили с ума, многие попадали в больницу с нервным расстройством, кое-кто ни в чем своих привычек не изменял. Жизнь города была нарушена, потому что многое построено на обмане.

— Переход будет мучительным, но так нужно. Дальше пойдет хорошо, — об этом он с самого начала предупреждал.

Их сразу можно было узнать по взгляду, чуть сумасшедшему. Измученные, задавленные, гордые донельзя — вот какими они были, эти «новые люди», которых он создавал. Они сторонились других, тянулись к таким же, как и они, уходили в метро и на верхние этажи зданий, собирались там кучками и страшновато молчали.

В метро у них появились излюбленные вагоны, куда они набивались плотной массой; там они стояли, прижавшись друг к другу — мужчины, женщины и дети. И старики. И никто больше эти вагоны не занимал.

Участились случаи самоубийств — странно.

А Черный носился по городу, бедно одетый, худой, всегда окруженный толпой жадных и добрых, несмелых и трусливых, храбрых и подлых, благородных и так себе, обманутых и обманщиков — каждый искал у него защиты от того, что когда-то произошло или еще только должно случиться.

Однажды в дом, где он ночевал, пришла женщина и предложила свою любовь. Ему вообще не давали покоя. Похоже, он и не спал никогда. Похоже, он и вообще-то человеком не был, он… все это очень странно, если вдуматься.

Это была ночь, сентябрь, первый этаж, под окном шаги, разговоры. В комнате было темно, однако Черный не спал. Он лежал на кровати одетый, свет с улицы не разбавлял тьмы, а как бы раздвигал ее пятнами.

Как только женщина вошла, Черный пробормотал:

— Фрагменты, фрагменты…

Он иногда совершенно не заботился о том, чтобы его слова были поняты. Это была его слабость как оратора, она принесла ему незаслуженную славу провидца.

А женщине он сказал:

— Вы первая, кому моя внешность понравилась сама по себе. Дурной вкус, наверное.

Женщина была почти невменяема.

— Люблю. Хочу быть рядом.

Он отказался, конечно.

— Мне нельзя.

А она все тянула свое, ничего другого ни слышать, ни говорить не могла. Солидная женщина, ни много ни мало сорок лет, сухая кожа, двое детей, старшему скоро в армию, даже удивительно, что пришла она так, с бухты-барахты, не думая, не рассчитывая, ну казалось бы, с чего?

А Черный неожиданно для себя вдруг почувствовал, что именно этого ему не хватало, и сказал:

— Этого только мне не хватало.

Он стал говорить себе — это жалость, ей плохо, ей просто надо помочь, ее надо попытаться понять. И пристально посмотрел на нее.

— Не понимаю. Устал. Все мешается. Подождите. Хотите стать посвященной?

Женщина утвердительно сглотнула.

— Словами, словами, пожалуйста. Мысли потом. Хотите? Нет?

— Да.

— Так. Вслушивайтесь в меня. Сильнее, пожалуйста.

(Тысячи, миллионы людей считали его дешевым шарлатаном, презирали его, высмеивали его сентенции. Неохристос, подумайте! Полный профан, жулик, аматер, сумасшедший!)

И в какой-то момент, словно зудение, проявились в ней его мысли, даже не мысли, нет, его то самое — душа, суть, я не знаю, я плохо разбираюсь в терминологии. Душа эта дробно стучала, искаженная, чужая, она все больше и больше входила в женщину, пока та не поняла его полностью, так, как не дано понять никого, в первую очередь себя.

Вокруг творилось непредставимое. Люди сталкивались как машины на повороте.

Он сказал:

— Вы же видите, мне нельзя.

Женщина стояла перед ним и глядела себе под ноги.

— Не могу без тебя.

— Я верю. Хотя причем тут «верю»? Знаю. И ты тоже знаешь про меня все. Нельзя мне.

Не знаю. Глупости. Почему?

Но ты же все видишь. Все понимаешь.

Нет.

Просто не хочешь понять.

И не хочу тоже.

У меня нет ни на что времени. Каждую минуту меня могут убить. Мне…

Я тебя люблю. И ты сам хочешь, чтобы я любила тебя. Ты сам уже любишь меня.

Всех понимать, кроме себя самого.

Она ощутила себя тигрицей, она радовалась этому ощущению, она шла на Черного и он боялся ее, но в последний момент закричал отчаянно и в комнату вбежали чужие люди. Они тоже все понимали и не смели мешать. И так стояли они, окруженные другими сознаниями, он — мужчина, она — женщина.

Мне нельзя.

С тех пор эта женщина везде сопровождала его. В сорок лет нервы ее были измотаны и глаза злы, потому что она бросила детей, одному скоро в армию, а другой в армию не пойдет, потому что плохое зрение. Первый, как всегда, самый любимый и самый битый. Иногда они приходили на посвящения, каждый раз неожиданно, и в те дни Черному становилось плохо от присутствия женщины, без которой он уже не мог обойтись, но которая была ему в тягость.

Сыновья, когда приходили, становились поодаль, оба невероятно длинные, тот, что помладше, тощий, нескладный, под очками огромные бледные глаза, а старший хоть куда парень, широкоплечий, напористый, из заводил. Всегда стояли угрюмые, непонятно было, зачем они сюда приходили. Мать виновато приближалась к ним и от нее разило неправдой, она знала, что Черный чувствует это и морщится, знала и пыталась с собой бороться, найти в себе правдивую нотку, однако ничего из этого не получалось. Черный так и не мог понять, тянет ее к детям или не тянет. Но ведь не могло ж не тянуть! А дети отчужденно цедили ничего не значащие слова, она оглядывалась и Черный сбивался, терял нить. Они никогда не присоединялись к толпе слушающих. Просто смотрели.

Однажды, это было в какой-то гостинице, главный администратор которой только-только прошел посвящение, к ним в номер вошел ее муж.

Горел ночник. Черный, как всегда, лежал на кровати одетый и в его мысли невозможно было пробиться, а женщина, вдвойне одинокая, сидела у окна и злилась на проходящих. Без стука открылась дверь и в номер вошел ее муж, полный, даже, если можно так выразиться, пышный мужчина, глуповатый, наивный во всех своих движениях, очень серьезный и очень несчастный.

— Пришел, — сказала женщина.

— Вижу, — отозвался Черный, не открывая глаз.

Муж неуверенно кашлянул.

— Здравствуй, Вера, — сказал он, глядя только на женщину, ни в коем случае не на постель.

— Хлопоты, хлопоты! Ну их! От одних хлопот помереть можно. — произнеся эту фразу, Черный приподнялся и остро взглянул на гостя.

— Ты зачем? — спросила женщина мужа.

— Вера! — торжественно и грозно начал тот, но осекся, почувствовал неуместность тона, сник. — Нет, я все понимаю, но дети-то, дети! Им мать нужна.

— Они уже большие. Проживут без меня.

— Да. Ну да, конечно. Послушайте! — обратился он к Черному, — Вы бы вышли на минутку. Нам тут с женой…

— Никуда он не пойдет. Говори, — лицо женщины было в тени и голос абсолютно спокоен. Холоден, мертв.

— Я бы ни за что, Вера, но ведь двадцать один все-таки год! Двадцать один!

— Все?

— Вернись, Вера.

— Все?

— Вера?!

— Он сейчас заплачет, — сказал Черный.

— Слушайте, вы! — ее муж густо покраснел, даже в темноте заметно было. — Я, конечно, желаю вам полного счастья — и с женой моей, и в этих ваших великих начинаниях, я, так сказать, всей душой за, но по мне, лучше б вы сдохли!

Очень ударное вышло у него «сдохли».

— Шура, пожалуйста, — скучно сказала женщина. — Я тебя прошу. Я виновата перед тобой, но… ну и все. Иди, Шура.

— Вера, — горько просил тот. — Я тебя люблю, мы все тебя любим, это у тебя просто период такой, это пройдет, мало ли что в жизни бывает, никто тебе ни слова… Верочка! Ведь дети, нельзя такого!

— А о детях он врет, — вдруг сказал Черный, сказал громко и сразу стало ясно, что до этого они говорили очень тихими голосами. — Он и о любви врет.

— Не надо, я понимаю, — сказала Вера. — Я его знаю.

— Ему нужно, чтобы кто-нибудь за ним ухаживал. И старости он боится. И живет кое-как. Все привычки порастерял.

— Но это неправда, — испуганно сказал ее муж.

— Разве?

И тогда он взорвался. Он закричал — некрасиво морщась, тряся руками:

— Да мне плевать, что вы там читаете в моих мыслях! Я знаю, что говорю! Стал бы я врать. Ничего вы не понимаете, подите вы к черту, вы, медиум полоумный!

И отвернулся, и шумно задышал.

Черный продолжал говорить так же спокойно и холодно:

— Он все ждал тебя, когда ты вернешься, все слова отрепетировал, с какими тебя прогонять будет, а прогонять некого, не идет никто. Забыли, словно и не было такого человека. Да он просто ненавидит тебя!

— Не надо, — сказала женщина. — Пусть.

— Просто я терпеть не могу, когда врут.

— Я сама ушла. Зачем же совсем его добивать?

— Но ты же сама этого хотела, чтобы я это сказал! Я ведь слышал, — возмутился Черный.

— Я не знаю, чего я хотела.

— Ушла она от него, больно сделала! Не видишь разве, что он только радовался, когда ты ушла, он мечтал об этом, ведь так? Скажите, сознайтесь! Он только потом понял, что одному еще хуже, что без тебя ему не справиться.

Чем-то этот разговор был очень уж невпопад для ее мужа. Он таращился на них, тяжело, со свистом дышал, и казалось ему, что это вообще не люди, а муляжи, что женщина, за которой он пришел, стала уже не женщиной, а черт знает чем, что не осталось в ней ни капли родного, все, все куда-то исчезло — и платье другое, и лицо, и руки не те, а уж речи, так совсем не похожи на прежние.

И в ужасе он ушел.

Вера и Черный еще долго сидели у маленького стола, окунув лица в свет ночника, почти касаясь друг друга лбами, каждый думал о своем.

— К семи на Каховскую надо. Там ждать будут, — сказал, наконец, Черный.

— На Каховскую к девяти. К семи — на Коровий. Совсем у тебя с памятью плохо.

Черный зябко поежился.

— Все врут, все. Ничего не помогает. Сейчас даже больше врут. Самые отчаянные фанатики — и те врут, хотя зачем, казалось бы. И муж твой. И дети. Даже ты.

Он очень удивился, когда услышал в ответ:

— И ты тоже, миленький.

Все пошло как раньше. Проповеди, проповеди, посвящения, массы людей, знакомых и незнакомых, головная боль, ставшая постоянной, поездки, драки какие-то, вечно настороже…

— Счастье! Счастье — вот к чему я веду вас! Не порция мороженного на украденный стольник, не ночная интрижка — я зову вас к полному счастью. Только преодоление лжи, только правда! Скажите «раз»!

— Ра-а-аз! — перекатывалось по толпам.

— Вам нечего будет стыдиться, нечего прятать, потому что спрятать что-нибудь станет невозможным! Сожгите мосты, выбросьте на помойку ваши смертельные тайны, эти бутафорские скелеты в ваших смердящих шкафах, смело взгляните в глаза жизни! Через страх преодолейте свой страх. Плюньте на уверенность, на свое знание жизни — вы узнаете куда больше!

Голова и горло — вот что подводило его.

Ищущие глаза, глаза восхищенные, глаза просящие — взгляни, взгляни на меня, осени меня своим вниманием. Иногда от этого становилось тошно. Но он говорил, осенял, посвящал непрерывно, и люди с чуть сумасшедшими глазами расходились в разные стороны, чтобы попытаться выжить в громадном болоте непосвященных.

Кто он, откуда пришел, где обрел способности — никто ничего не знал. И женщина тоже не знала, хотя очень хотела знать.

— Ты всех правде учишь, а сам скрываешь.

Но он ничего ей не отвечал, ему эти вопросы были очень неприятны. А, может быть, он и сам не помнил уже, кто он на самом деле.

Все шло вроде бы как и раньше, но в женщине после визита мужа что-то щелкнуло. Она все так же стояла за его плечом, охраняла, помогала, поддерживала, просто стояла — это ведь тоже много, но, пожалуй, давала все это она чересчур истово. Или неистово? Как правильно? В одном она изменилась: перестала заговаривать со своими детьми, когда тем случалось прийти. А когда младший присоединился однажды к толпе и со всеми закричал «раз», улыбнулась и ничего не сказала.

— Чего ты еще от меня хочешь? — отвечала она на упреки Черного. — Я ради тебя семью бросила, жизнь сломала, люблю тебя одного, ни шагу без тебя никуда, тебе этого мало? Не веришь?

— Верю, — говорил Черный, хотя видел прекрасно все ее мысли, видел все, но говорил «верю» и верил.

Иногда на проповеди приходил ее муж, каждый раз пьяный — он не то, чтобы много пил, но как выпьет, все искал встречи с ними. Два раза кончалось скандалом, его хватали и уводили, и он исчезал вместе со своим горем и косноязычными угрозами. А однажды, тоже пьяный, он бухнулся на колени перед Черным и стал умолять его о посвящении.

— Нет, — ответил Черный. — Тебе в последнюю очередь.

А тот не верил, хватал его за ноги, плакал, ругался, но ничего не достиг.

Москва гудела. Она уже привыкла к той сломанной, искаженной, вывороченной жизни, которую поверх кризиса навязал ей Черный, этот человек, пришедший неизвестно откуда и желающий непонятно чего. Она привыкла к словоизлияниям на каждом шагу, к постоянным перебоям в транспорте, а странные разговоры, странные поступки на улицах и в магазинах уже перестали ее удивлять, но волновали; в офисах тишина — люди то бешено заняты делом, то вдруг убежали куда-то, то от кого-то скрываются… Странные слухи, странные люди, странные повсюду дела.

Его уже отлавливали всерьез. Но ничто его не брало, он все так же тянул свою лямку.

— Я вас к счастью зову. К счастью!

Посвященные выставляли охрану — частная охранная фирма «Дэта», шеф которой был из «своих». Слишком много врагов. Слишком.

Ему устраивали ловушки, но сами же в них попадались — выдавали мысли, — и уходили либо посвященными, либо искалеченными. Многие стали его бояться. Его и всех остальных посвященных.

И он был рад этому. Правда, теперь он скрывался, все время настороже.

— Мне не жизни жалко. Жалко, если я не успею.

Хотя сам понимал, что ни за что не успеть.

Вглядывался в каждую мысль, искал подвоха.

Посвященных становилось все больше и больше. Он открыл несколько талантов, такие люди сами были способны посвящать, он уделял им много своего времени и женщина всегда была рядом, каждой мыслью, каждым движением.

Вместо одной у него теперь стало две жизни — жизнь с идеей и жизнь с женщиной. Он был благоразумен и не смешивал их, но не всегда получалось, иногда возникали ситуации трудносовместимые.

К лету Вера устала.

— Да люблю я тебя, люблю, — говорила она. — Думала, вот, наконец настоящий мужик, а он со своими нюнями.

Женщины трудно воспринимают новое.

— Я же молчал.

— Да что я — слепая?

Оказалось, она больше любит говорить, а думать совсем не любит, все представляла себе что-то смутное, иногда даже пугала.

И однажды она ушла. Так просто, без подготовки, взяла и ушла, он и не заметил сначала. А когда заметил, не взволновался. Только удивился немного и почувствовал себя неуютно. В самом деле, мало ли куда она может отлучиться.

Настоящая тревога пришла к ночи, ко времени, когда надо было идти на ночлег. Он выспросил охраняющих, тщательно просеял их воспоминания и ничего не узнал. В момент одной из проповедей отошла и больше не возвращалась. О чем думала? Никто не знал. Как? Никто не слышал, о чем она думала? Но нельзя же слышать все чужие мысли, тут и на свои-то времени не хватает, а если еще и чужие, то и свихнуться можно. Неужели никто никогда не слушал ее? Ну почему никогда? Только очень давно, помнится. Но там ничего интересного.

Черный ринулся к ее мужу, он знал, где тот живет. Муж в три часа ночи лежал с полотенцем на голове и читал детектив. Он очень испугался, когда в доме вдруг появился Черный.

— Где Вера?

Муж растерянно отодвинулся от прохода и Черный с рыщущими глазами ворвался в комнату. Там было частично убрано, пахло лекарствами и грязным бельем.

— Что значит «где»? С вами, где же еще!

— Сегодня не приходила?

— Нет. По… почему она должна…

— А дети? Может, они видели?

Оказалось, что старший давно в армии, а младший почти сразу после посвящения исчез из дома. Неокиники. Не какие-нибудь «Харэ Кришна». Туалеты без стенок. Черт бы их драл. Куда только милиция смотрит.

Черный от нетерпения кусал губы. Он и сам не подозревал, насколько ему стала важна Вера. Он, чуть ли не в первый раз за всю свою жизнь, прислушался к себе, не притворяется ли он сам. И не понял.

Ей некуда было идти, кроме как к старому мужу. Черный схватил его за плечи, вгляделся, еще раз проверил воспоминания (тот безуспешно пытался сыграть благородное возмущение), потом повернулся и ни слова не говоря пошел к выходу.

— Стойте! Минуточку! Как же? — заторопился ее муж. — Подождите меня. Я сейчас.

Но Черный уже возился со входной дверью.

— Да подождите меня, в самом-то деле!

— Вы будете мне мешать.

— Нет, нет! Я тоже буду ее искать. В конце концов, я ее муж. Мой долг, мое право…

Он стал суетливо скидывать пижаму.

— Я все-таки муж. Пусть там… Не вы, а я. Черт знает что! Это я должен искать, а не вы. Я, конечно. Ведь сбежала от вас, сбежала, сбежала, значит… Да есть в этом доме хоть одни целые носки?!

— Быстрее!

— Сейчас-сейчас! Рубашку никак…

— Куда она могла пойти? — нетерпеливо допрашивал Черный, — Вспоминайте! Как следует вспоминайте! Ах, да не застывайте же вы!

— Куда? К сестре разве? Может быть, может быть…

— Вряд ли к сестре. Та на нее из-за детей сердита. Ладно, это потом. Одевайтесь.

И вот — спала Москва, одиноко катились сонные машины, в темноте редко сияли окна, щелкали автоматические светофоры, ни души вокруг, только два человека метались по улицам в поисках такси. Один из них, низкий и пухлый, дробно стуча сандалиями, бегал за каждой машиной, животом и грудью вперед, а другой, голенастый, нескладный как переросток, размахивал длинными руками и время от времени пританцовывал.

Потом они сидели на заднем сиденье и говорили. Длинный постоянно перебивал, задавал вопросы, сам на них отвечал, а пухлый все время порывался спорить. В глазах у обоих светились тревога и нетерпение, но щеки пухлого сияли, грудь вздымалась и было видно, что ему приятны и эта тревога, и это нетерпение, и эта поездка в ночном такси. Шофер узнал длинного и теперь постоянно поглядывал в зеркальце заднего обзора. Но погони не было.

— Может быть, потому что она обо мне ничего не знала, ей было скучно со мной? Может быть, поэтому она ушла? А как рассказать?

— Разве можно понять, когда именно человек врет? — назидательным тоном возразил длинный.

Пухлый не совсем понял, к чему относится эта фраза, но все равно вступил в спор.

Ни у сестры, ни у кого-либо из знакомых Веры не оказалось. Когда иссякли все возможные варианты, они стали искать вслепую.

— Так даже лучше. Я ее по мыслям найду.

У каждого человека свои особые мысли. У них свой запах, свой цвет, свой тембр, на вкус и наощупь они разные тоже. Мысли Веры или, если угодно, ее душа слабо пахли хорошим мылом, имели цвет «серое на красном», иногда были одуряюще монотонны, жестки и угловаты. С этакой наркотической горечью, от которой трудно отвыкнуть. Так воспринимал Веру тот, кого называли Черным.

По запаху трудно найти в Москве человека. Черный с вериным мужем прочесали весь город не один уже раз, они месили грязь в новых районах, проталкивались через запруженный центр, они встретили массу новых людей и множество раз кивали на ходу старым знакомым. Муж время от времени заговаривал о том, что, мол, как объяснить на работе, но Черный не вникал.

— Я тебя не держу, — и разговор сам собой кончался.

Почему-то никак не мог допустить верин муж, чтобы его жену нашел Черный. Он спал с лица, поугрюмел, временами начинал ныть, а Черный, который теперь больше, чем когда-нибудь, напоминал головешку, упрямо шел от улицы к улице, рыскал вокруг запавшими глазами, бормотал невнятные фразы и только в самых крайних случаях позволял себе отдохнуть.

Оказалось, что верин муж обожает высокоинтеллектуальные разговоры и экскурсы в психологию.

— Ты не можешь понимать меня, тем более целиком. Ты слишком прямой, как железная палка, где тебе, — подначивал он Черного, потому что ужасно хотел узнать про себя что-нибудь новенькое.

— Не мешай, — говорил Черный.

Мелькали мимо них стекла, витрины, коммерческие палатки и шопы, парапеты, красные буквы на белых квадратиках — «аптека», еда», — попадались иногда смешные вывески типа «Exchange валюты», их толкали прохожие, равнодушно проплывали мимо собаки, нескончаемый вой машин нагонял апатию и усталость, асфальт и брусчатка приводили в ужас, иногда верин муж просто не помнил, зачем он живет, ему казалось, что так было всегда, плоховато, больно, однако такая жизнь — что тут поделаешь? Иногда — правда, редко — Черный становился почти сумасшедшим и в эти минуты страшно было с ним находиться. Глаза его выпучивались, губы плохо слушались, кривились… хриплые, темные слова:

— Бараки, бараки! И жить-то всего ничего! Зачем?

После таких приступов он не мог заниматься поисками, верин муж озабоченно пыхтел и тащил его на свою квартиру — ну что же это в самом деле такое, и ничего удивительного, нет уж, хватит, пора кончать, вот сейчас приедем домой, чайку попьем, отдохнем как люди, хватит, честное слово, хватит, а то черт знает что получается. Но всегда как-то так получалось, что домой они не попадали и ночевать им приходилось порой в самых неподходящих местах, спугивая бомжей и прочее московское бездомье.

Питались они кое-как, спали урывками, постоянно, до зуда в печенках, искали Веру, в то же время сами скрывались от непонятных преследователей (вдруг, резко — в переулок, в ближайший подъезд, молча, настороженно привалясь к стене, по пятнадцать минут, по часу — время теряем, время! Ну? Все? Пошли).

Через неделю, когда верин муж уже совершенно не представлял себе конечную цель их бесконечных блужданий, Вера нашлась.

Это случилось вечером. Солнца уже не было видно, только-только начинало смеркаться. Оба — и Черный, и верин муж — еле двигались от усталости. Глаза у Черного были воспалены и он часто моргал. За всю неделю он не произнес ни одной проповеди, никого не посвятил — это его мучило. Мучило и то, что он не знал бы, что сказать, случись сейчас проповедь. Верин муж, обвисший и жалкий, плелся сзади и тихонько поскуливал от боли в ногах и сердце.

— Еще немного и пойдем спать. Так нельзя.

— Нельзя, — сокрушенно вздыхал в ответ верин муж. От этого слова саднило в мозгу, смысл был совершенно непонятен. Просто шесть букв. Кроссворд.

И вдруг Черный резко остановился посреди тротуара, вскинул голову кверху, закрыл глаза. Верин муж тупо встал рядом. Ему приятна была передышка.

— Она, кажется, — напряженно сказал Черный.

— Кто? — тупо спросил верин муж. Ответа не последовало и прошло много времени, прежде чем он понял, о чем речь. Он схватил Черного за рукав, взволнованно зашептал:

— Что? Что? Что?

— Здесь она, близко, — Черный досадливо поморщило. — Не пойму. Устал. Подожди. Подожди.

Верин муж, пьяно щурясь, прислушался тоже.

Два усталых гончих пса, толстый и тонкий, побежали на красный свет. Под свистки, под истерический скрип тормозов они перебежали на другую сторону, пересекли сквер, обогнули замшелую церковь, уткнулись в какие-то гаражи.

— Здесь! Где-то здесь!

Между гаражами был узкий проход, дальше небольшое пространство, пятачок, огороженный стенками и грязным забором. На ящиках из-под яблок сидела Вера, а рядом с ней — ее молодой друг. У Веры под глазом красовался синяк, на лице друга краснели царапины. Перед ними. на газетке, стояли две бутылки бормоты и грубо нарезанная колбаса.

— Верусь!

— Здрасьте! — сказала она, в меру пьяненькая.

— Кто такие? — спросил ее друг, пьяный не в меру.

И снова ночь. Снова бредут они спотыкаясь, толстый и тонкий. Черный поддерживает своего спутника, тому совсем плохо. Сердце.

— Как же это? Как же?

Черный рассказывает всю подноготную очень подробно. У него под глазом синяк, на лице вериного мужа краснеют царапины.

Она и сама не помнит, где подцепил ее этот тип. Кажется, в какой-то пельменной. Он ничем не походил на его мужа, а с Черным его роднило только отсутствие документов. Молодой, ржаной, злобный и нахрапистый, отупевший, протухший от вечного пьянства, «аб-со-лют-но неприспособленный», он от кого-то скрывался, ей не хотелось знать, от кого, и она его не читала. Они шатались по Москве от магазина до магазина, тратили деньги, которые возникали неинтересно откуда, бегали от милиции, любили друг друга на дремучих пустырях среди консервных банок, рваных газет и кирпичей, она шла за ним безропотно и даже с желанием, вместе с ним тупела, вместе с ним ругала всех и вся, гладила его тусклые волосы, обнимала…

Как она кричала на них, ни муж, ни Черный не узнавали ее, как издевательски плясала!

— Что, выкусил? Поздно, миленький, поздно посвящение отбирать, всех вас вижу, родненьких, умненьких! Срать я на вас хотела! Каждый в свою сторону гнет, а у меня своя сторона, — она прижималась к своему молодому другу, тот мрачно хлопал глазами, — пусть на месяц, пусть на неделю, да хоть на день — мне хватит. Вот он — мой! Э-э-э-эх, вы!

— Но как же это, как же? Этого просто не может быть!

И Черный начинает снова, с еще большим количеством подробностей, он выудил из нее все, даже то, чего она сама не помнила.

— Перестань! Перестань, я тебя умоляю! Я уже наизусть выучил!

Но Черный неумолимо рассказывает. Он рассказывает для себя. Ему ужас как надоело молчать. Только теперь он понял, что Вера давно уже не любила его, что и раньше не любовь была вовсе, а совсем что-то непонятное. Тут возникает вечный вопрос, что такое любовь, но Черный, взрослый мужчина все-таки, отбрасывает его и пытается понять, как получилось, что он был уверен в ее любви, а потом оказалось, что ничего такого и не было, а были усталость, скука, отвращение и всякие бабьи штучки.

Верин муж не способен думать вообще. Он заведен на один вопрос:

— Как же так?

Утром они подошли к метро и Черный глухо сказал:

— Сегодня не буду работать. Отдохнуть надо. И подумать. Может быть, вообще ни к чему все это.

— Я домой пойду, — ответил верин муж, — Я просто посплю. Просто посплю, приму ванну, а потом покушаю. Почитаю немного. Сто лет не читал. А с работы уволюсь. Какая к черту работа? Что-нибудь придумаю. Все равно не платят.

— Что же, пока.

— Пойдем ко мне домой, — попросил верин муж. — Не хочется одному.

Они спустились на эскалаторе, еще часа пик не было, одни уборщицы, рыча машинами, надвигались на них строем. Пригромыхал поезд.

— Смотри, наши! — Черный указал рукой на битком набитый вагон. В глазах его блеснула гордость.

— Там сидеть негде, — сказал верин муж. — Вон ведь сколько со свободными местами. Я туда не пойду.

— Пойдем! — тащил его Черный. — Ведь наши!

Вериного мужа хватило только на самое слабое сопротивление. Уборщицы остановились, с интересом наблюдая, как Черный тащит его в вагон.

— Черный, Черный! — заволновались в вагоне. — Тебя искали, ты куда-то пропал!

— Я знаю.

Неподвижные, снулые лица, мерно качающиеся в пронзительно белом свете, у всех одинаковое, чуть сумасшедшее выражение. Идиотическая отрешенность. Вой поезда, невообразимая теснота, можно поджать ноги и висеть, а главное — очень неприятное чувство, томление, почти страх. Будто все специально на тебя смотрят, следят исподтишка. Словно ты центр.

— Тесно как, — неуверенно пробормотал верин муж.

— Что?

— Тесно, говорю!

Черный не ответил. Он, пожалуй, и не слышал ничего, рефлекторно переспросил, его лицо приобрело то же снулое, нечеловечески равнодушное выражение — взгляд мертвеца.

По вагону носилась радость. Черный пришел, сам Черный, надо же, как повезло сегодня! Его неповторимые, изначально родные токи. Он излучал силу и силу вбирал. Как я рад, говорил он, как я рад, люди, что я здесь, как мне этого не хватало, как смертельно я устал от пустоты и разреженности воздуха! Ну-ка, наддайте! Наддайте, милые, ничего не скрывайте, мы одно, чем нас больше, тем мы лучше и счастливее! Забирайте все, не стесняйтесь!

И началась игра. Он становился то одним, то другим, то сразу всеми одновременно, он каждый раз возвращался в себя неузнаваемым, то уродливым, то прекрасным. О, счастье! Все больше становился размах между низменным и высоким, настолько велика была разница, что казалось — никакой разницы нет, разве так уж сильно отличается Северный полюс от Южного? Ну, Черный, ну, мастер, что он делает с нами!

Верин муж заметил, что люди раскачиваются, подчиняясь своему собственному ритму, а вовсе не тряске вагонной, что ритм захватывает его, пытается проникнуть внутрь, и он твердо решил выйти на следующей остановке. Ему очень было не по себе. Черный полностью отключился, он с этими сумасшедшими, ну его, Черного, а с ним и всю телепатию заодно, или как там они ее называют!!!

Правды, прррравды хотелось! Что превыше всего на свете? И органной музыкой — пра-а-авда! Что гнуснее всего на свете? Как предаварийный скрип тормозов — ло-уо-уо-уооооожь! Глубже, глубже докопаться, все раскопать. Вот здесь, например — купил себе новые часы, потому что старые плохо шли — неправда, глубже — старые шли не так уж плохо, но хотелось поновее — еще неправда, еще глубже — мелочь какая-то, мелочь — а в глубине главное, вот здесь, чую — все вместе, как мяч, перебросили! — хотел настоять на своем, тоже человек, тоже имею право — теперь уже ближе, где-то здесь, еще, еще! — мелкая месть, за что, кому, вот она, ложь в самом начале, сейчас разберемся, все вместе, ну-ка?

Поезд притормозил и толпу бросило вперед. Верин муж и сам не понял, каким образом его отлепило от двери, отнесло от Черного, зажало между двумя застывшими истуканами. Мертвая тишина, поскрипывание под полом, но, казалось, рев не утих и даже усилился. Чьи-то теплые руки бесцеремонно шарили в голове, он задыхался от духоты и мельтешения образов. Черный, боже мой, где же Черный? И сердце болело, и ноги. Как говорится, болело все.

Это кто там скрывается, кто прячет свои мысли от нас — сотня Черных всполошилась — это мой друг, не трожьте его, он здесь случайно, он не наш, на что сказали ему, какой он друг тебе, он твой враг и соперник, он держит в сердце месть и не мстит тебе только из страха — нет, не трожьте его — мы знаем, но согласись, невозможно — и тысячи тысяч Черных из разных концов вагона умоляли, грозили, а миллионы миллионов других соглашались, но уже нарушилось равновесие Правды, уже проникла ненавистная ложь, так как согласие было дано из вежливости и немножко из страха, и это тоже было поставлено в счет другу Черного, а друг этот испуганно жался в испуганном уголке сознания — стойте, кричали Черные, зачем он вам, он сейчас сойдет и мы продолжим нашу великолепную, нашу восхитительную игру, но остальные сказали — ты лжешь, ты не находишь нашу игру восхитительной, и сами Черные тоже сказали друг другу — ты лжешь, ты не так уж хочешь, чтобы его не трогали. Но ведь он не согласен, он категорически против, он — в последнюю очередь и в конце концов он просто может не выдержать самого себя, я сам это сделаю, но потом. И Черные начали спорить друг с другом, а остальные повернули свои глаза к тому, кто скрывал свои мысли.

Не надо! Зачем?!

Сначала верин муж почувствовал нарастающую тревогу, потом показалось ему, что окружающие активно, даже с какой-то радостью ненавидят его. Качание прекратилось, все замерли. Полная, жуткая тишина.

И множество голосов, множество воспоминаний вдруг выплыло на поверхность, самых ничтожных, забытых самым тщательным образом. Он выпучил глаза, открыл рот, схватился за сердце.

— Ду-у-ушна!

И то, чем он гордился всю жизнь, и то, чего он стыдился, и то, чего лучше бы не вспоминать никогда.

И оказалось, что он подлец, но не совсем подлец, а так, в меру, но от этого еще хуже.

Оказалось, что трус, но опять-таки не совсем, что мог бы и смелым быть, да и бывал иногда — из подлости или из эгоизма.

Оказалось, что никого никогда не любил, и жену не любил, и самого себя еле терпел, что тоже не слишком-то хорошо.

Оказалось…

— Ду-у-у-у-шнааа!!

— Конечная, — сказал репродуктор. — Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны.

Плотной толпой вынеслись из вагона люди, промчались по эскалатору, рассыпались по Москве. А верин муж умер. Но не стоит так уж сильно расстраиваться по этому поводу, ведь и правда — ничтожный был человек и правильно сделала жена, что ушла от него. Ее любой поймет. Дрянь-человек.

А Черный? А что Черный? Он так и остался тысячью Черных, так и не смог снова соединиться. Впрочем, с ним случилось нечто более неприятное — он разуверился. Словно кто-то, еще более черный, чем он, шепнул ему на ухо: «Правда — она, может, и превыше всего, но и без неправды нельзя». Такая простая, всем доступная мысль. Да и как поймешь, где она, эта правда. Черный представил себе людей, которые не только не говорят, но и не думают лжи, представил, что все понимают полностью всех и только себя не видят, потому что видеть себя в своем истинном свете не дано никому, есть даже в математике такая теорема. И бьют они, и ничтожат ложь, где только ни встретят, потому что, сами понимаете, ложь гнусна. Их, конечно, тоже бьют и ничтожат. И, конечно, любят, как самих себя. А самих себя ненавидят, потому что не понимают. И далеко ведь не каждый носит в душе Францию, далеко не для каждого понять — уже значит простить.

Черный слышит временами сигналы опасности, кто-то все еще ищет, все еще покушается на него, и он привычно прячется от угроз, пережидает сколько надо, а потом идет дальше, с кем-то сталкивается, кому-то говорит «здравствуй» и механически при том улыбается.

Потом он обнаруживает, что опять уже не один. За ним идут люди, много людей, им нужна помощь и только он может им ее оказать. Ему уже трудно идти, ему уже загораживают дорогу, что-то говорят, чего-то требуют. Он немного приходит в себя и недоуменно оглядывается.

Множество жадных, просящих глаз.

— Посвящения!

— Нет, — отвечает он. — Посвящение — зло, я понял. Я не буду больше никого посвящать.

Но его не пускают. Его держат в круге, и прохожие говорят — вот Черный, сейчас у них начнется потеха.

— Вы не понимаете, — говорит он. — Я не буду этим заниматься. Все. Хватит.

А люди стоят.

И не повернуть, да и не хочется поворачивать, так привычно быть главарем, легендой, так легко себя уговаривать…

Ннну… ладно!

Он встряхивается (что это, мол, такое со мной), напускает на себя пророческий вид и зычно, с выражением вопрошает:

— Что превыше всего на свете?

— Пра-а-авда! — кричат люди.

— Что гнуснее всего на свете?

Истово, истово:

— Ло-о-ожь!

Он замирает на секунду, обшаривает сознания, поднимает привычно руки, зажигает глаза…

— Скажите «раз»!

И все говорят:

— Ра-а-аз!

И пошла потеха.