"Планета отложенной смерти (сборник)" - читать интересную книгу автора (Покровский Владимир)7Сразу после того, как куаферы, одновременно втайне готовя бунт, согласились делать нормальный, а не халтурный пробор, вроде как бы для себя самих, начались совершенно сумасшедшие дни. Сорокадневная задержка с пробором не могла пройти бесследно — у команды Федера возникло множество проблем. К счастью, все они оказались разрешимыми, но требовали нервов, сил, времени и максимальной сосредоточенности. Все это были проблемы для куаферов обычные, и заниматься своим прямым делом было им в радость. Только если б не приходилось каждый момент натыкаться на мамутов, озлобленных, молчащих и ждущих момента, когда можно будет наброситься. Приходилось потеть по-настоящему, без дураков. Половина контейнеров с фагами, микробами и зародышами, в спешке припрятанными перед арестом, была безнадежно загублена — иные необратимо мутировали, иные «закисли» из-за неаккуратного хранения. Пробор, прерванный в самом начале, вошел в стадию почти полной неуправляемости. Такое бывало и прежде, но куда в меньших масштабах. Мутант-ускорители, от которых следовало избавиться еще неделю назад, погнали флору вразнос — травы разрослись, почва стала быстро и почти необратимо превращаться в гнилое, отравленное болото, а то, что творилось с фауной, стало походить на откровенный геноцид. Фауны в окрестностях почти не осталось: по болотам ползали умирающие чудовища, облепленные «мгновенными» мухами грязно-желтого цвета (срок жизни этих мух исчислялся десятками минут, они только жрали, кусали и откладывали бесчисленные яйца); на ветвях мертвых деревьев сидели, нахохлившись, птицы с огромными крыльями без единого здорового пера. Парни из коррект-команды возвращались в лагерь с мрачными физиономиями и начинали ворчать о вконец загубленном проборе. На что Федер обычно говорил им, что они сосунки и в жизни своей ни одного по-настоящему загубленного пробора не видели. — То, что получилось, — возражали ему, — расползается, оно просто-напросто съедает планету! Эти все наши «мгновенные» мухи, эти все наши скороспелки, мутанты, ускорители все эти прокисшие, они, как зараза, страшная зараза, они все губят! — А мы зачем? — излучая деловой оптимизм, говорил им Федер и уносился куда-нибудь по очередному неотложному делу, чаще всего в интеллекторную, к матшефу. Одна страстишка всегда была слабой стороной Антанаса Федера — он очень тщательно отбирал себе матшефов (что, в общем, совершенно правильно), а потом очень ими гордился и долго не желал признавать свою неправоту, если оказывалось, что матшеф так себе. А зачастую оказывалось именно так. Но старание себя иногда оправдывает, и на этот раз с матшефом Антанас Федер, похоже, не ошибся. Антон действительно был одним из лучших проборных матшефов, и пять проборов, им обсчитанных, отличались одним незамысловатым качеством — все, что зависело в них от него, было сделано так, что не придерешься, не привело ни к одному сбою, даже мельчайшему. Не было, правда, в этих проборах особенного блеска, отличавшего матшефов-»художников», не было вспышек гениальности — как, собственно, и в самом Антоне, крепком неярком мужичке лет тридцати пяти — сорока. Однако проборы Антона были сработаны крепко и стопроцентно надежны. Сам же Антон свою мастеровитость высоко не ставил. В нем жил восторженный ребенок, готовый к эскападам и подвигам, мечтающий удивить мир плодами своего причудливого и красочного воображения. Он не считал свою жизнь особенно счастливой. С самого детства все давалось ему легко, все получалось — но при одном только условии: если не делать ничего экстраординарного. По натуре генератор идей, он вынужден был пробавляться ролью безупречного исполнителя. За неимением лучшего он этой ролью даже втайне гордился, потому что известно — нет исполнителя хуже, чем генератор идей. Но чуть только он начинал реализовывать какую-нибудь свою собственную мыслишку, красивую с виду, все шло наперекосяк. Мыслишка оказывалась бредовой, приличные люди, когда он с ними по ее поводу советовался, иногда пытались ее похвалить, одновременно намекнув на ее откровенную глупость, а по возможности и просто уйти от ответа, как бы даже Антона и не услышав. «Вот тебе и мыслишка!» — восклицал про себя донельзя огорченный Антон и с усердием принимался оттачивать свое умение хорошо делать всем известные вещи. Поэтому когда к нему как к одному из лучших профессионалов в деле конструирования и расчета проборов пришел Федер и пригласил принять участие в операции на Ямайке, прибавив при этом, что скорее всего пробор там не будет похож ни на один из предыдущих и, возможно, конструировать его придется с большими отклонениями от общепринятых правил, Антон сомневался секунд десять, не больше. Скрытность Федера по отношению ко всем членам команды и одновременно полная откровенность с этим, пусть опытным, пусть известным, но все же никогда прежде не работавшим с ним в одной связке, изумила Антона. Он пытался найти подвох, но каждый раз, поначалу даже с раздражением, наталкивался на предельно правдивые ответы. Федер не мог рисковать и вести двойную игру с матшефом: слишком многое зависело от них двоих, чтобы хоть что-то утаить от Антона. — Но почему не сказать парням? Хотя бы некоторым. Хотя бы самым проверенным. — Древняя пословица, — ответил Федер. — Что знают трое, знает свинья. — Двое, — автоматически поправил Антон. — Трое. — Да нет же, — заупрямился Антон, большой любитель точности во всем. — Я точно знаю, что двое. — Трое, — повторил Федер. — По крайней мере применительно к данному случаю. Это не игра. Это борьба за жизнь с небольшим шансом на выигрыш. Но все-таки до расстрела космополовцев это была для них игра. Для Антона уж точно. Причем это была игра с участием женщины. По рангу Антон имел право, подобно Федеру, взять с собой возлюбленную, но года два назад сделав это всего один раз, зарекся. Он, как выяснилось, совершенно не умел обращаться с женщинами, они ему страшно мешали, они его раздражали безумно, и он пришел к выводу, что на проборе женщина нужна лишь для отправления физиологических потребностей организма куафера. — Я слишком уважаю для этого женщину, чтобы вот так, — страстно внушал он Федору во время бесчисленных споров на эту тему, — да и обуза это страшная на проборе, я не понимаю вас вообще, как вы можете при вашей загруженности! Федер каждый раз терпеливо объяснял: — Возлюбленная потому возлюбленной и называется, что не для физиологических только нужд. Потому что ты ее, грубо говоря, любишь. Потому что без нее тебе плохо. Потому что без нее на проборе ты попросту не можешь обойтись… — Что-то незаметно, — подковырнул как-то его Антон, — чтобы вы без вашей Веры не могли обойтись. — А это обязательно должно быть заметно? Если можешь обойтись, делай как все — в свободное время принимай наркомузыку. Только чтоб я не видел. А то поставишь меня в неудобное положение. Но все-таки чего-то в этом деле Антон не понимал. Да он и не хотел понимать. Он это «физиологическое отправление» с успехом заменял наркомузыкой. А на Веру Додекс жутко злился, потому что был уверен, что никакой такой любви Вера Додекс к Федеру не испытывает, а только обманывает себя и Антанаса. И всех вокруг нервирует своей красотой — причем красавицей ее вроде бы и не назовешь. Эти откровенно восточные черты лица, эта раздражающая поволока во взоре, худа и плечи массивные… И все равно нервировала эта Вера всех вокруг, включая Антона. Он считал, что пробору она мешает больше, чем кто-либо из людей Аугусто. В новых условиях для подобных разговоров у Антона и Федора просто не осталось времени. Хотя еще во время карантина Федер добился у Аугусто отдельного помещения для Антона, где часто уединялся с матшефом, обсуждая планы на будущее. Тогда, в период недоверия и даже больше — ненависти куаферов к своему боссу, подобное благоволение могло породить такие же недоверие и ненависть к матшефу, но этого не произошло. Очень непосредственный, открытый, добрый и безоглядно преданный своим интеллекторам, Антон был симпатичен всей команде. Вообще этот парень чудесным образом совмещал в себе несовместимое. Далеко не самый молодой на ямайском проборе, он вызывал к себе покровительственное, снисходительное отношение, какое вызывает совсем маленький щенок. Одновременно его ценили как матшефа и беспрекословно все его приказы исполняли — так, как если бы это были приказы самого Федера. Большинство куаферов понимали, что, какие бы ни были причины у Федера с самого начала засекречивать от них все планы пробора, он не мог их скрывать от матшефа. От секретности этой — прежде, до расстрела космополовцев — все даже ждали какого-то чуда. Никто поэтому не удивлялся, не ворчал даже, когда Федер с первого дня карантина стал уединяться с Антоном. Даже если бы Федер что-то против куаферов замыслил и попробовал взять в сообщники матшефа, тот, при всей своей привязанности к нему, непременно вознегодовал бы, тут же из сторонника превратился бы в противника Федера, причем в противника самого яростного (потому что тот, кто сильнее любит, при утере иллюзий сильнее и ненавидит), и обязательно рассказал бы обо всем своим друзьям — куаферам. Антон же негодования никакого не выказывал, наоборот, был после этих встреч чем-то даже доволен. Видно было, как все всегда было видно по Антонову лицу, что хранить загадочное молчание для него становится все труднее. Но уж к тому, что все в Антоне наперекосяк, все — соединение несоединимого, в команде давно привыкли и только с доброжелательной усмешкой наблюдали со стороны бушевавшую в нем войну: при всем своем дружелюбии, при всей открытости, при всей доходящей до идиотизма откровенности, страсти рассказать все первому попавшемуся, Антон отнюдь не был болтуном и как никто умел хранить тайны, хотя давалось ему такое хранение нелегко. Он продолжал молчать и скорей сам отстриг бы себе язык, чем проронил хотя бы слово о том, что они обсуждали с Федором. — Это такой пробор, — отвечал он обычно на вопросы интересующихся или подначивающих. — Просто такой пробор. Необычный. И очень сложный. При слове «сложный» он довольно облизывался. И хитро поблескивал глазками. А обсуждения шли неслабые. Дело в том, что Федер решил втайне ото всех сделать двойной пробор. По мнению авторитетных теоретиков и практиков куаферства, двойной пробор есть вещь, практически неисполнимая — по крайней мере в настоящее время, Именно потому Федер еще задолго до Ямайки и даже первых побед антикуизма, стал мечтать о двойном проборе: Федер вообще был человеком того типа, который всегда стремится совершить невозможное. Двойной пробор по сути своей похож на старинную древнеэтрусскую игрушку «матриочка» — одно находится внутри другого. Первый, «топовый», то есть верхний, пробор должен был сделать планету пригодной и приятной для жизни колонистов. Он должен был обеспечивать все гарантии, которые обеспечивает стандартный пробор, включая, разумеется, и самонастройку. Второй пробор в трудах первых исследователей вопроса получил название «индепт», что в переводе с так любимого гениями прошлых столетий древнеанглийского означает «глубинный» или что-то вроде того. Этот самый индепт создает латентную, никак не проявляющую себя природу — до поры, конечно, до времени. А как только назначенное время настает — запрограммированно или спровоцированно, — природа начинает меняться. В ней начинают развиваться процессы, которые можно сравнить с еще одним пробором, выполняемым на этот раз автоматически, без участия куаферов. Что-то на что-то влияет, возникают мутанты, фаги, а животные и растения, не успев умереть, вдруг начинают стремительно видоизменяться, потом что-то опять на что-то влияет и всех изменителей изводит под корень. И в итоге возникает совсем другая природа. Как правило, недолговечная, ибо тут же включаются защитные механизмы, встроенные в топовый пробор, — они компенсируют влияние индепта и возвращают по мере возможности все на круги своя. Господи, сколько же копий по этому поводу в свое время переломано было, сколько насмешек вызвало у большинства ученых, занимающихся теорией проборов! И сколько же прекрасных, удивительных научных кунштючков понапридумали все эти «адепты индепта», занимающиеся, по общему мнению, бесперспективным и совершенно ненужным делом, потому что ну на кой, извините за выражение, черт хоть кому-нибудь может понадобиться двойной, тройной и так далее пробор? Подавляющая часть кунштючков не могла иметь применения абсолютно нигде и потому никому, кроме двух-трех десятков узких специалистов, не была известна. Но на некоторые среди куаферов возник неожиданный спрос, и в конце концов эти в общем-то невинные, бесполезные, заумные задумки очень сильно упростили проведение проборов. И Федер, с детства копавшийся в проборных стеклах, все до одного эти кунштючки — и полезные, и ненужные — досконально, представьте, знал. Он также знал до тонкостей, почему теоретики были убеждены в невозможности двойного пробора и почему практики этот самый двойной пробор за невозможное почитали. И знал плюс к тому, точно знал, почему все они ошибаются и возможное принимают за неисполнимое. Единственное, чего Федер до Ямайки не знал, — с какой целью может быть этот самый невозможный двойной пробор применен. А теперь ему и это было известно. И когда Антон, по обыкновению дотошный и одновременно опрометчивый, понял и принял мысль Федера, он захлопал в ладоши, завизжал непременное «куа фу!» и безумно влюбился в своего босса, хотя и был по природе абсолютно не голубым. Потому что Федер тогда сказал: — Мы с тобой, Антон, замахиваемся на такое, на что никто еще не замахивался. А это было именно то, чего Антон всю жизнь страстно желал. Причем неизвестно из каких разумных соображений. Так или иначе, теперь двойной пробор следовало полностью перепланировать. В сущности, перед Антоном была поставлена задача уже и вовсе невыполнимая. Когда стало ясно, что они под контролем у бандитов, Федер решил все переиграть, старый двойной пробор похерить, а вместо него делать не какой-нибудь, а тройной. Но что самое важное — менялась главная цель. Если раньше индепт делался из предосторожности — то есть где-то там в ямайской природе что-то такое секретное запрограммировывалось и должно было сидеть, себя никак не проявляя, до некоего экстренного случая, — то теперь цель была другая — месть. И месть как можно более страшная. Настолько все это выглядело ужасно, что Антон, человек сугубо миролюбивый, поначалу удивился и заупрямился. — Зачем так уж сразу и месть? — сказал он Федеру, услышав впервые о его планах. — В конце концов, тот индепт, который мы с вами разрабатывали, чтоб, значит, в смысле предосторожности, он ведь тоже для этих целей хорош. Он ведь тоже обязательно как надо сработает. И тоже станет в каком-то смысле вот этой вот вашей местью. Он и так всех их уничтожит, после того как… — После чего, Антон, милый? Ты пойми, что старый план уничтожит всех, кто к тому времени на Ямайке останется, то есть и нас в том числе, если мы вовремя не уберемся отсюда. К тому времени как начнется старый индепт, мы должны или сбежать с Ямайки, или погибнуть вместе с Аугусто, если Аугусто к тому времени не догадается убежать заранее. А он мужик догадливый и, как ты понимаешь, убежит обязательно. Все эти чудища, все эти катаклизмы, что мы с тобой программировали, — всего этого уже недостаточно, все это уже не годится. Они были хороши для того, чтобы в случае чего не позволить этим ребятам завладеть Ямайкой. А теперь все поменялось. Теперь мы у них под прицелом, и надо сделать так, чтобы индепт на нас с полной гарантией не действовал, даже если нам не удастся уйти до его начала, а вот на них… Вот их, Антон, мой хороший, наш с тобой новый индепт не должен никуда с Ямайки отпускать до той самой поры, пока с ними со всеми не будет покончено. Долго, очень долго переваривал Антон план Федера. Антон был по натуре слишком миролюбив, даже к своим врагам, чтобы сразу принять идею командира — но уж слишком с технической точки зрения она была хороша. Поэтому в конце концов он согласился — согласился с восторгом и облегчением и после этого стал главным исполнителем задуманного. И тогда Федер тоже облегченно вздохнул. И тогда он начал самый главный в своей жизни пробор. И начал он его не с уничтожения болот и прочей мерзости, происшедшей из-за задержки. Он начал свой новый пробор с того, что сказал матшефу: — Давай-ка, Антон, запустим к Аугусто как можно больше «стрекоз». Антон, конечно, ничего не имел против, потому что должны же у них быть соглядатаи в лагере противника. Проблема его волновала только техническая — как сделать так, чтобы люди Аугусто этих «стрекоз» не заметили. Антон взялся за дело с энтузиазмом. — Сделаем так, — сказал он Федеру. — Этих «стрекоз» запущу я. Только вы мне помогите, потому что я не все как следует помню. — Выходит, ты знаешь, как запускать «стрекоз»? — сказал Федер. — Я вообще много чего знаю. Что бы я был за матшеф, если бы с парнями по всем закоулкам не полазил как следует. — Это да, — усмехнувшись, согласился с ним Федер. — Ты бы тогда был самый обыкновенный матшеф. И Антон довольно ухмыльнулся. Постепенно из хаоса начало что-то вырисовываться. Сначала исчезла отвратительная болотная вонь, и на куаферов вновь снизошло болезненное благоухание ямайской атмосферы. Затем болота превратились в шикарную плодородную почву. Еще через неделю вся обрабатываемая территория покрылась мелкими зарослями «взрывной» (то есть очень быстро растущей) флоры. Она задушила остатки еще не высохших деревьев-уродов, стали появляться первые представители плановой промежуточной фауны. Как и всегда, у Антона и на этот раз все шло точно по плану. Единственная загвоздка была в изменениях атмосферы. Обычно атмосферу меняют в последнюю очередь. Но Аугусто, никакой боли, в том числе и головной, органически не переносивший, самым скандальным, самым на него не похожим образом настоял на переносе атмосферных коррекций в самое начало пробора. Антон сперва по этому поводу нервничал, но потом успокоился. Атмосферщики запустили на орбиты своих «крокодилов» и «бурдунов», прогремели первые взрывы, биосфера, к счастью, не отреагировала, но зато климат пошел вразнос. По всей планете пронеслись ураганы, начались такие кошмарные ливни, что куаферам на несколько дней пришлось отказаться от всех проборных работ. Как всегда, к этому времени их уже захватил проборный азарт, и они жуткими словами кляли задержку. Антон между тем не огорчался, а, наоборот, радостно потирал ладони: ливни шли в точном соответствии с его прогнозами и больше того — помогли благополучно разрешить целую серию проблем, связанных с микробиологией территории. А потом ливень кончился и сменился невероятной жарой, способной убить человека за полминуты. Однако и жара продержалась только одни сутки, и Антон опять радостно скалился, с энтузиазмом объясняя всем желающим, что высокая температура двигает пробор быстрее, чем небезопасные экспедиции наружу. Но экспедиции возобновились, как только кончился ливень. Потом заморосило, и дивный запах исчез. «Он потом восстановится, — уверял Антон. — Процентов на пятнадцать. Зато уже без всяких мигреней». У всех с исчезновением аромата возникло чувство пустоты внутри — одновременно приятной и неуютной. Чего-то недоставало. Только много спустя, дней через пять — десять, выяснилось, чего именно — головной боли. Какая-то это была не совсем обычная боль. Это была боль, не похожая на мигрень, — к ней быстро вырабатывалась привычка, ее быстро переставали замечать. Поэтому ее отсутствие в первые дни воспринималось многими как эйфория, что в работе поначалу очень мешало. Антон никому, в том числе и Федеру, не говорил о своих сомнениях насчет этой боли. Привыкаемость к ней заставляла держаться настороже и подозревать невесть что. Он с самого начала пробора доставал медиков и микробщиков, и все анализы показывали, что боль самая объяснимая и обычная, но Привыкаемость, привыкаемость… Она не укладывалась ни в какие рамки. Потом, лет через семьдесят, в самых современных лабораториях, после многочисленных и предельно точных экспериментов, некто бородатый найдет причину этой привыкаемости, и целую теорию построит, и мир на пару столетий перевернет, но через семьдесят лет уже не будет Антона, и разрешение загадки, так его мучившей, не принесет ему удовольствия, не даст ему радости сказать хотя бы себе самому, что, мол, парень, ты молодец, ты просто гений, ты почуял большое открытие, хотя и не смог разгрызть этот орешек. У тебя, парень, просто потрясающая научная интуиция. Но времени на проблему привыкаемости у Антона не было. Не оставалось также времени и на участие в экспедициях, отчего Антон очень огорчался — он считал, что если не отследит ход пробора своими глазами, если удовольствуется записями полевых наблюдений команд и данными «стрекоз», то не сможет уловить незапрограммированное изменение. — Что ты там хочешь такое уловить? — недоуменно спрашивал его Гумбик, которого называли «самый общительный куафер во всей Вселенной». — Что ты там такое можешь уловить в этой каше? Там ничего, абсолютно ничего уловить нельзя. Сейчас там черт знает какая мешанина. Он еще огорчается. Еще ни одного пробора такого дикого не было. Да я бы счастлив был, если б хоть на денек в этот ад не спускаться! — Что правда, то правда, — отвечал ему Антон и загадочно усмехался. — Действительно, несколько сумбурный пробор. Внутренний пробор, или индепт, доставлял количество хлопот просто невообразимое. Первые заботы Федера насчет того, как запустить к Аугусто «стрекоз»-шпионов, казались теперь детскими шалостями. Невозможность объяснить куаферам смысл какого-нибудь приказа (скажем, о запуске «испорченных» фагов, которые на следующем этапе пробора будут не уничтожены, а мутируют в микрокультуры, а из микрокультур впоследствии вырастут латентные зародыши, ожидающие сигнала) заставляла дробить приказы на мелкие части. Куаферы никак не могли к такому образу действий приспособиться — они вроде бы уже и плюнули на то, что ни черта в этом проборе не понимают, но каждый раз не удерживались и в удивлении выпучивали глаза. Все делалось не то что не так, а зачастую просто наперекор всем существующим правилам. Еще больше запутывала ситуацию необходимость позаботиться о безопасности людей в условиях давно нарушенных правил этой самой безопасности. По этому поводу Федеру пришлось очень много времени потратить на споры с Антоном. Тот никак не принимал такого подхода — ради чего бы то ни было пренебрегать самым главным, безопасностью. — Ты пойми, — втолковывал ему Федер. — Правила, такие, какие они есть, предназначены для людей, не понимающих конечной цели своей работы. Куаферы, сколько бы они себя ни били в грудь, часто не понимают, что они делают. А сейчас в особенности. В этом ни для кого ничего позорного нет — жизнь сложна. И поэтому, хочешь не хочешь, а правила соблюдать надо. Но правила эти несовершенны. Они избыточны и недостаточны одновременно. Они избыточны, потому что те, кто их составлял, хотели придать этим правилам запас прочности — чем опаснее занятие, тем строже должны быть правила безопасности. И они недостаточны — потому что тем, кто их составлял, трудно заранее предположить, что опасно, а что не опасно в конкретной ситуации. Поэтому профессионалы при необходимости могут эти самые правила безопасности либо ужесточать, либо отбрасывать. Если мы хорошо знаем правила, мы знаем, где они избыточны. Или знаем, что делать, когда мы их нарушили. Или знаем, когда их действительно можно нарушить. Антон бесился от этих размышлений. «Я знаю, что кое-где вы правы, — кричал он в голос, — но такая правота гибельна! Я не могу согласиться с вами». Но в конце концов — слабая душа — соглашался. И куаферы чуть с ума не свихивались, выслушивая очередные, заведомо нелепые и убийственные приказы. И удивлялись, когда на самом деле ничего страшного с ними не происходило. «Или это самый гениальный пробор, или самый идиотский из всех, которые когда-либо были!» — говорили они. И в глубине души понимали, что скорее всего здесь первое. И в еще большей глубине гордились своим участием. Куаферы стонали. Им никогда не приходилось работать с таким напряжением. Мало того, что им предстояло совершить чудо и исправлять последствия упущенных сроков; мало того, что они абсолютно не понимали, что делают, и потому постоянно находились под прессом страха смерти, — так еще и мамуты Аугусто Благородного нещадно на них давили. Аугусто Благородный! Вот уж воистину все перевернулось в этом и без того перевернутом мире, где минус на минус дает не плюс, а двойной минус. В согласии со стандартом тех времен официальные названия отличались ясностью и краткостью. Поэтому в силу противоречия неофициальный жаргон, наоборот, страдал малопонятными длиннотами и парадоксами. Например, мало кто называл основное лучевое оружие скварком, в обиходе он вдруг разрастался до труднопроизносимого «скваркохигг». Аугусто числился именно так коротко в файлах криминальных ведомств, но от всех, с кем общался, требовал, чтобы его называли Аугусто Благородный. Он, собака, постоянно вмешивался в пробор — вот что мешало. Он не говорил: «Ах, вот я сейчас вас всех тут же и убью, если вы не сделаете того-то и того-то!». Он говорил: «Я плачу» — и возразить было трудно. В этом заключалась вся изощренность его пытки — он действительно платил. Он делал это еще до вмешательства космопола и продолжал делать после. Можно сказать, что его кредо было: «Все-таки я вас убью. Предварительно заплатив». Куаферы жутко уставали. Но каждую ночь, какой бы сильной ни была усталость, они по нескольку часов готовились к общему бунту. Тихо, чтоб никто не услышал, они обсуждали планы, составляли списки людей Аугусто, собирали на них информацию. Планы все как один получались страшно рискованными, но это заговорщиков не пугало — они были уверены, что найдут способ справиться с бандитами без особенно серьезных потерь для себя. Однажды кто-то, уже к середине ночи, вдруг предложил: — А что, если нам попробовать свои методы? Федер изо всех сил постарался, чтобы никто не заметил его озабоченность. — Глупости, — сказал он как можно более небрежным и даже пренебрежительным тоном. — Вот на это самое сил у нас просто не хватит. Я уже просчитывал. Спроси Антона. — Да, — подтвердил Антон, — мы просчитывали, и ничего не получилось. И замолчал, потому что убедительно врать не умел. Но пауза не успела затянуться до опасного состояния. Федер поспешил прервать ее разъяснениями. — Тут, наверное, виноват я, — сказал он разведя руками. — Мы с матшефом по моему настоянию начали делать качественно новый пробор, детали которого — извините, парни, не могу сейчас объяснить почему, — нужно было всячески от вас же и скрывать, иначе вы бы сильно напортачили. Мы не рассчитывали — вот в этом самом и есть моя главная вина, — мы никак не рассчитывали, что вляпаемся в такую уголовщину. Нам нужно сделать не просто классный пробор, нам, парни, захотелось сделать его таким, чтобы все в конце концов ахнули. Просто невозможно сейчас вписать в него хоть что-нибудь, что может помочь нам в борьбе с мамутами Аугусто — не остается для этого ни времени, ни сил, ни просто даже возможности для такой коррекции. Так, Антон? — Ну-у, в общем, — проблеял тот, — возможностей никаких действительно не остается. Придется все менять, а это и нам не под силу, и сразу будет замечено… противной стороной. Куаферы разочарованно вздохнули — «наши методы», о которых почему-то никто сразу не вспомнил, могли существенно изменить расстановку сил. А так они вынуждены были действовать пусть на своем поле, но по правилам противника и соответственно изыскивать способы победить его его же оружием. Больше ничего в этом противостоянии им не светило. |
||
|