"Планета отложенной смерти (сборник)" - читать интересную книгу автора (Покровский Владимир)19Напряженный, тяжелый, полный неожиданных и, в общем, для обеих сторон нежелательных стычек, пробор между тем подходил к концу. После долгих месяцев изнурительной гнилостной вони, непременно сопровождающей каждый пробор, после крови, болотной жижи, кошмарных хищников и паразитов, в нормально отрегулированной среде не имеющих права на существование, «затравочная» зона наконец-то приобрела что-то похожее на человеческий вид. Вокруг защищенной зоны — территории лагеря, — теперь перенаселенной просто до невозможности (Аугусто привез на Ямайку несколько тысяч головорезов, появились леса — нечто среднее между северными земными рощами и полюсными уальскими палиандами. Пространство между стволами заросло кустарником, в который искусно были вкраплены папоротники — носители второго, латентного пробора. Животные, заселенные в эту местность, исправно пищали, завывали, совокуплялись, пожирали друг друга и что есть мочи отбивались от неисчислимых полчищ «затравочных» насекомых, которые ускоряли, направляли и корректировали темп их мутации. Насекомые же, в полном соответствии с проборным планом, уже начали потихоньку завоевывать окрестности «затравочной» зоны. Шла последняя, пятая стадия прочистки зоны — та стадия, на которой куафер почти не требуется и может себе позволить небольшой отдых. Это при обычном проборе. Как правило, на этой стадии куаферы предаются доступному в конкретных условиях разврату — отсыпаются, опаиваются наркомузыкой, ведут длинные, занудные беседы под напиток, выгоняемый из местных трав по методу некоего Ула Бжздуренко, когда-то в давние годы с позором изгнанного из куаферства за алкоголизм, и, наконец, устраивают невыносимые по изобретательности сексуальные игры с имеющимися в зоне доступности женщинами и даже педерастические оргии, причем почти в открытую. В этом проборе накатившиеся сексуальные потребности реализовывались у куаферов через нарко и, в случаях нарконевосприимчивости, через элементарную мастурбацию, которая в куаферской среде презиралась и потому практиковалась исключительно втайне. Все остальное было недоступно — ни на что другое просто не хватало ни сил, ни времени, так как пятая прочистка из-за сложности самого пробора была такой же, если не более напряженной, как и прочие стадии. Замороченность куаферов и массовое равнодушие к мамутам теперь всерьез волновали Аугусто. Он тормошил своих академиков, он часами сидел у интеллектора, пытаясь разгадать планы Федора, но все впустую. К тому же интеллектор Аугусто не располагал профессиональной мегабазой проборов. Все что у него было — это стандартный набор информационных и художественных стекол, а с таким информационным вооружением к пробору лучше и близко не подходить. Интеллектор Аугусто предлагал слишком много равновероятных вариантов, чтобы на каком-нибудь из них можно было остановиться. Аугусто прекрасно понимал, что Федер готовит ему какой-то неприятный сюрприз. Слабость позиции Аугусто заключалась в том, что его собственный план сюрпризом не являлся — даже ребенок понял бы, что, как только пробор будет закончен, вся команда Федера и он сам будут немедленно ликвидированы. Это значило, что главные события должны будут произойти непосредственно перед приемкой пробора — процедурой, которая неумолимо приближалась. Аугусто бесился еще и оттого, что интуиция, его хваленая интуиция, позволявшая ему выжить в ситуациях, в которых выжить практически невозможно, здесь почему-то отказывала. Наверное, думал Аугусто, виной всему незнакомая обстановка и непонятные люди. Люди эти были грубы и во многом походили на его мамутов. Но если мамутов в представлении Аугусто можно было считать людьми лишь в приблизительной степени, если мамутов он воспринимал как машины для насилия или для какого-нибудь примитивного строительства, причем машины всегда крайне разрегулированные и надежные только тогда, когда им грозит смерть или физическая боль, то в куаферах его привлекала, буквально завораживала внутренняя устремленность — словно бы работали они не за деньги, не ради удовольствия (какое уж тут может быть удовольствие!) и даже не для того, чтобы лишний раз доказать себе, что ты настоящий мужчина. Ему казалось, что куаферами движет вера в свое предназначение, некая глобальная идея, подчинившая себе всю их жизнь. Ощущение миссии, одним словом. — Не обольщайтесь и не завидуйте, — сказал ему как-то Федер в ответ на такой панегирик куаферам. — Возможно, это даже хуже, чем пустота ваших мамутов. По крайней мере, уж точно не лучше. Если ваши мордовороты просто не стали людьми, то фанатики вроде как бы перестали ими быть, при этом сохранив опыт, свойственный людям. И потому они намного страшнее. Человек, переставший быть человеком, куда опаснее того, который человеком не стал. Я всегда изо всех сил стараюсь, чтобы мои люди ничем таким не заражались. Кое-что удается, но я не волшебник. Их очень греет мысль о том, что они спасают человечество. Чертовы идиоты. Аугусто совершенно точно знал, что к концу пробора он должен уничтожить Федера и его команду. Иного выхода у него просто не было — Федер не скрывал, что ему не нравится расстрел полицейских и что перспектива работать на убийцу его мало радует. Он не скрывал, что работает на Аугусто исключительно из-под палки и в первый же удобный момент попытается отомстить. То есть он не говорил «отомстить», но так старательно избегал этого слова, что не надо было быть детективом, чтобы сделать соответствующие выводы. Федер был опасен, и всегда останется опасен, пока жив. Но, черт побери, он был именно тем человеком, которого Аугусто хотел бы считать своим другом. Благородный Аугусто, интеллигентный прирожденный убийца, боролся с собой. Аугусто родился на планете Ла-Пломба, получившей известность из-за того, что она была одной из первых заселяемых планет, подвергшихся процедуре пробора. Говорят, сейчас это нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть, что именно на Ла-Пломбе появилось это слово — «пробор». Пробор на Ла-Пломбе оказался неудачным, непродуманным, непрофессиональным, но что-то, минимально пригодное для жизни людей, он сделал. Из нескольких тысяч первых поселенцев выжили в первые годы лишь несколько сотен, однако в конце концов все пришло в относительную норму и в дальнейшем Ла-Пломба пережила четыре волны переселений, что увеличило число ее обитателей до ста пятидесяти тысяч человек, которые основали несколько колоний и даже город, через два десятка лет, правда, опустевший. Жизнь на Ла-Пломбе представляла собой постоянную борьбу за существование. Отдаленность от основных трасс лишала пломбиан многих достижений человеческой цивилизации: скваркохиггс и экстрапространственное зеркало соседствовали здесь со скотоводчеством, рыболовством и даже в некоторых колониях рабовладельчеством. Книг на Ла-Пломбе не читали, стекла смотрели столетней давности — главным образом порнографию. С юности Аугусто, паренек очень честолюбивый и очень склонный к правонарушениям, больше всего на свете мечтал о том, как вырваться из мира Ла-Пломбы, засасывающего, усыпляющего, невероятно примитивного, мира, где драка на дубинах — главное развлечение мужчин. Ему противно было, что отец его погиб, услушавшись нарко и по своей собственной воле отправившись на схватку с рыбой-ремнем. Ему отвратительна была мать, плохо соображающая, невероятно быстро постаревшая и ко всем пристающая с идиотскими обвинениями. Он хотел другой, интересной жизни. Где угодно, только не на Ла-Пломбе. И нашел. Удрав со «Странствующим музеем Земли», не имеющим к Земле никакого отношения, кроме разве старых фотографий нью-йоркских развалин и первого марсианского города, он умудрился попасть на Метрополию, осесть там и даже получить два образования. Он изучал живопись, музыку и философию, ни в чем из них не преуспел, однако в богемных компаниях сумел завоевать авторитет. После чего переключился на кражи интеллекторов и в высшей степени профессиональную расшифровку их второго подсознания. Был пойман, получил предложение поступить на секретную межгосударственную службу, естественно, его приняли, но, не выдержав начальственного гнета, сбежал и в скором времени превратился в одного из криминальных пап. Статус криминального папы устраивал его лишь до тех пор, пока он не расплатился со всеми своими обидчиками — обычно он это делал чужими руками, но пару раз использовал и свои. Личное участие в кровопускании ему не понравилось, но эффективность такого образа действий он по достоинству оценил. Далее, через контрабанду, потом наркотики, он свой статус повысил и одновременно пропал из поля зрения служб охраны спокойствия — Аугусто был в этом смысле очень изобретательным человеком. Занятия пиратством, информационным рэкетом и контрабандой волей-неволей привели его к мысли о создании собственной империи — такой примерно, как Империя Белого Волка или Эдем Зарьяна. И у него получалось. Получалось! «Человек, переставший быть человеком, куда опаснее того, который человеком не стал» — так сказал ему Федер. При этих словах Аугусто даже дернулся, вздрогнул. Про меня сказано, про меня, подумал он тогда, вот где моя опасность. Для врагов моих, для друзей, для меня самого. Человек, переставший быть человеком. Аугусто хорошо понимал, что это значит. Он долго не мог разобраться, почему последние годы он так на все обозлен, почему ему ничего не нравится из того, что вокруг него происходит. Почему победы его, так дорого дающиеся, требующие от него не только жестокости, не только грубой мощи его мамутов, но и определенного изящества, даже гениальности решений, — почему они не приносят ему почти никакой радости? Почему он, отлично образованный человек, обожавший когда-то интеллектуальное наслаждение от беседы с каким-нибудь умницей, всех умниц от себя отстранил и окружил себя питекантропами? Ну, это-то, пожалуй, яснее ясного — из вполне объяснимого и полностью оправданного недоверия к умникам. Но почему он, всегда считавший себя ценителем прекрасного, в том числе — особенно в том числе — ценителем женской красоты и всех своих наслаждений, с этой красотой связанных, с молодых лет очень в этом вопросе разборчивый, вдруг все свои прежние пристрастия и увлечения отбросил и заменил их очень сомнительным удовольствием в виде «родственниц»-амазонок, предпочитающих наиболее грубые виды коитуса, а сам коитус воспринимающих как жестокий поединок из-за того, что противником здесь был мужчина, существо, ненавидимое амазонками на уровне подсознания? Словом, Аугусто был не так прост, как те бандиты, которых чаще всего можно увидеть в полицейских вестях. Он, понимаете ли, мучился. Он делал то, к чему стремился, но чего совершенно в глубине души своей не хотел. Сонмы убитых и замученных им или по его приказу никогда не нарушали его сна — чего не было, того не было. Совесть его не тревожила ни в малейшей мере. Но и садистской радости не испытывал Аугусто при виде крови, им проливаемой, при виде пыток, иногда жесточайших, был равнодушен ко всему этому. Однако вот не нравилось ему то, что он делал, не нравилось и даже пугало. «Я в угол загоняю себя», — сказал он раз, читая в одиночестве какое-то особо мудреное философское стекло, а потом вдруг отбросив его в сторону и мученически скривившись. Последние месяцы перед концом пробора он часто призывал к себе Федера. Тот злился, говорил, что некогда ему, что не до пустых визитов, что пробор на грани провала, но все-таки каждый раз шел в надежде прояснить ситуацию. На самом деле Федеру нравилось там бывать. Нравилось ему прежде всего то, что в доме Аугусто было по-настоящему уютно — то есть было бы по-настоящему уютно, не будь в нем мамутов. И, главное, не будь там самого Аугусто. Старинный камин с огнем, питаемым с помощью самого допотопного электричества, современные мягкие кресла, снующие туда и сюда, запрещенные законом об искусственном разуме слуги размером с белку-перчатку, долгие безмятежные паузы, заполненные тихой ненавязчивой человеческой музыкой, от которой, если вслушаться, можно поплыть куда сильней, чем от нарко, стены с рисунком, настраивающимся на твое настроение… Все это настолько не вязалось с излишне спартанскими привычками куаферов, настолько вроде бы должно было отталкивать — но ведь нет же, тянуло! Даже иногда возникала у Федера мысль завести и у себя что-то подобное, правда, тут же пресекалась деловыми соображениями: обстановка на проборе, тем более таком напряженном, ни в коем случае не должна способствовать расслаблению. Работа, сон, работа, сон, работа, сон — и в определенное время оттяжка. Оттяжка жесткая, с перебором, даже с допустимым насилием — все что угодно, только не такой вот безмятежный покой. Не вязалось все это, не вязалось, но так притягивало! Имелся в этих визитах один минус, который Федеру был понятен и влияние которого он старался уменьшить. Он никак не мог совместить образ хладнокровного убийцы, санкционировавшего расстрел космополовцев, готовящего массовое уничтожение всей куаферской команды во главе, надо думать, с самим Федером, и того человека, с которым он то и дело был принужден встречаться и беседовать, порой на самые отвлеченные темы. Аугусто не просто не вязался с образом хладнокровного убийцы — он был, как убедился Федер после долгих сомнений, нервным интеллектуалом, место которому в каком-нибудь высшем колледже или Инженерской ложе. Он разбирался в музыке и любил ее, у него был хороший художественный вкус. «Я — очень многообещающий человек, который своих обещаний не выполняет», — сказал как-то он про себя в разговоре с Федером. — Где вы врете? — спросил однажды его Федер в минуту максимальной откровенности. Аугусто сделал вид, что не понял. — То есть? — На каком уровне вы врете? На уровне разговора со мной или глубже — на уровне разговора с собой? Аугусто ответил, сразу же посерьезнев: — И вам, и себе я обычно говорю правду. Но почему вы думаете, что я на каком-то уровне лгу? — Не может человек, убивающий других ради собственной выгоды, быть таким, как вы. Это неестественно. Так не бывает. Аугусто заметно обиделся. — Я считал вас тоньше, дорогой Федер. Мне именно тонкость ваших суждений импонирует. Значит, вы всерьез считаете, что человек, способный на такие вещи, как я, уже и не человек вовсе? — Да нет, вы не поняли, я… — Что он уже и чувствовать не может, и сострадать, и что там еще? Любить. Говорить правду. Вроде как убийца уже недочеловек. — Аугусто, не заставляйте меня говорить прописные истины. — Ах, да подите вы со своими прописными истинами куда подальше! Аугусто так резко вспылил, что Федеру стало страшно. Ему довольно часто бывало страшно в компании этого человека, но это был страх провала, может быть, страх смерти. Подобное давно не испытываемое чувство было известно Федеру лишь по детским воспоминаниям да первым шагам в куаферстве, когда всякая опасность непонятна, непредсказуема, когда окружающий мир чужд, агрессивен и неизвестен и кажется, что все твои приборы, все защиты твои, все приемы, разученные во время бесчисленных тренировок, — все это не то, все чушь сплошная, не способная защитить даже на десять процентов. Страх насилия, которое ты не знаешь как отразить. Не смерти, не боли, но именно процесса, неотвратимо несущего тебе и то и другое, оскорбительные и унизительные боль со смертью. Аугусто вскочил с кресла, запахнул серый гладкий халат, подошел к пейзажу Карла Амбрабаладентры-Коральского, уставился на него, разглядывая не пейзаж, а какую-то незримую пустоту. Потом со слабой улыбкой обернулся к Федеру. — Все в порядке. Я опять собеседник. Но мы с вами, дорогой Федер, подошли к барьеру непонимания. Я отказываюсь понимать вас, вам противно понимать меня. Но я попробую что-нибудь с этим барьером сделать. Это даже интересно — попробовать. Смотрел я когда-то, уверен, что и вы тоже смотрели, стекло по рассказу одного французского, кажется, писателя. Не помню, как его звали, но имя очень известное. Еще времен монопланетной цивилизации. Там речь шла об одном молодом студентике, который себя вообразил гением, которому все можно, а чтобы доказать себе, что все ему можно, взял да и убил какую-то бабушку. А потом очень долго шел к пониманию, что то ли он не гений, то ли что даже гениям других людей убивать нельзя. Очень впечатляющее стекло. — Помню, да. Только рассказ был, кажется, не французский, а скандинавский. Там все время были снега, льды и торосы. — Ну, это не важно. Я тогда был почти такой же молодой, как тот студентик. И так же как и он, размышлял я в те времена с большим усердием на эту самую тему — как и когда человек может позволить себе убийство. — Почему вас так волновала эта тема? Вы уже тогда готовились стать убийцей? — Не знаю. Думаю, причина намного глубже. Меня всегда раздражали запреты, даже самые обоснованные. В какой-то момент я понял вдруг, что этот француз прав… — Он был точно не француз… — Не важно. Я понял, что к гениям, ниспровергателям по природе, запрет на убийство относится точно в той же мере, как и ко всем остальным людям. Вообще нет людей, которым этическим запретом на убийство разрешено пренебречь. Запрещено всем. Но за все тысячелетия существования цивилизации вы не найдете и десятка лет, года не найдете, чтобы кто-нибудь кого-нибудь не убивал на узаконенных основаниях. И тем не менее цивилизация существует, развивается и в известной степени процветает. Правила человеческого существования, дорогой Федер, — не важно откуда они к нам пришли, сложены ли они опытом всех предшествующих поколений или продиктованы самим Господом Богом, — направлены, сколько я понимаю, на то, чтобы человечество не вымирало как вид. Потом придумали слово «цивилизация». Никто не знает точно, что оно означает, однако выяснилось, что для сохранения цивилизации нужно соблюдать кое-какие правила, которых в скрижалях нет. И каждый раз на первом месте в этом избыточном и одновременно неполном списке всеобщих правил на первое место ставился моральный запрет на убийство. Сначала мне казалось, что люди или Бог в чем-то ошиблись. Не может быть самым первым, самым великим, самым из всех наиболее категорическим тот запрет, который нарушается массово, повсеместно, при этом не приводя к гибели ни человечество, ни эту вашу, как вы ее называете, цивилизацию. — То есть убивать все-таки можно? — Нет, нельзя. Но если самое главное правило признать абсолютным, то все остановится. Жизнь замрет, подавленная множеством неразрешимых конфликтов. Вам бы нечего было делать на проборе, если бы запрет на убийство не имел исключений. — Я не нарушаю запрета на убийство. Я убиваю только тогда, когда ничего другого… — Вот-вот. Получается «Не убий, если…». Получается, что, если нет необходимости убивать, не убивай. А так — пожалуйста! Запрет не абсолютный, а условный. Причем условие заранее никогда не оговаривается. Условие человек формулирует сам. Что это? Недостаток опыта человеческого, ошибка Господа Бога — что? Не пытайтесь с ходу ответить, ответ непрост. Я сам вам скажу. Больную струнку в душе Федера затронул этим разговором Аугусто. Сам не замечая того, он следом за хозяином кабинета вскочил с кресла, да так решительно, что оно восприняло это за приказ убраться, свернулось в мягкий кубик и убралось. Федер напряженно посмотрел в глаза Аугусто, нервно сцепив пальцы. — Хо-хо! — весело удивился Аугусто. — Эк вас разобрал мой вопросец. Садитесь, садитесь, пожалуйста, сделайте одолжение, я хочу наконец выговориться на этот предмет перед кем-нибудь умным и совестливым. Я буду вам признателен, если вы просто выслушаете меня, не пытаясь вцепиться мне в глотку или поспорить каким-нибудь другим образом. Послушайте! Моя главная мысль настолько проста, что даже не гениальна, я вообще не из гениев. Эти самые великие правила есть не что иное, как защита от дурака, способного по своей глупости поставить под сомнение такой важный вопрос, как сохранение человечества. Я, во-первых, такими отвлеченными предметами, как сохранение человечества, не интересуюсь. Это мое дело. А вот вы, например, интересуетесь, и тем не менее ежедневно эти самые великие правила нарушаете. — Я не… — Ох, не спорьте, прошу вас, мы ведь договорились! Нарушаете, нарушаете, дражайший мой оппонент. Вы, например, занимаетесь массовым истреблением живых организмов, а ведь это все убийства. Но я даже не об этом, это — формальная придирка для антикуистов. Ради каких-то идиотских целей типа выживания человечества вы ставите своих подчиненных, куаферов этих, порой в очень рискованные ситуации, в результате время от времени они погибают. Что это, как не убийство? И не свирепейте вы так, я вовсе ни в чем вас не упрекаю. Вы ведь и другие правила нарушаете то и дело, да вы сами же мне рассказывали. То есть то, что я вам скажу, вы великолепно знаете сами, вы этим сами пользуетесь постоянно. Перед сводом великих правил, дорогой мой Федер, следует поставить еще одно: КАЖДЫЙ ИЗ НИЖЕСЛЕДУЮЩИХ ЗАПРЕТОВ, ВКЛЮЧАЯ И ЗАПРЕТ НА УБИЙСТВО, МОЖНО НАРУШИТЬ. НАДО ТОЛЬКО ЗНАТЬ, ИЗ КАКИХ СООБРАЖЕНИЙ ВВЕДЕН ЭТОТ ЗАПРЕТ, К ЧЕМУ МОЖЕТ ПРИВЕСТИ ЕГО НАРУШЕНИЕ, ПОЧЕМУ ВЫ ИДЕТЕ НА НАРУШЕНИЕ ЗАПРЕТА, КАКИЕ УГРОЗЫ ОНО НЕСЕТ ВАШИМ ПЛАНАМ И КАКИЕ ВЫГОДЫ ПРЕДОСТАВЛЯЕТ. — Это все, конечно, так. Многие правила и впрямь для тех, кто не знает, в чем дело. Но нарушаю я совсем не те правила. Я нарушаю инструкции. — В чем разница? — Разница в том, что инструкции писаны обычными людьми, я понимаю, о чем они и почему введены в действие. А заповеди, как вы сами только что сказали, либо от Бога, либо плод многих тысячелетий человеческого опыта. — Либо и то и другое вместе. — Либо и то и другое вместе. Мир непознаваем даже для нас и наших интеллекторов, и… Федер замолчал, подыскивая слово. — Вот тут вы осеклись, дорогой мой Федер, потому что сами замысливаете убийство. Меня и моих людей. Федер мрачно кивнул. — Да. Я бы с удовольствием взял на душу этот грех, потому что, подозреваю, вы замышляете то же самое. Несмотря на свои клятвенные уверения в обратном. К сожалению, моих возможностей для этого недостаточно. Аугусто хитро погрозил ему пальцем. — Но кое-какие возможности все-таки имеются, а? В ответ Федер холодно улыбнулся. — Тут как в покере, правда? Отрицательному ответу вы бы не поверили, а положительный могли бы расценить как блеф. Никакой ответ никому ничего не дает. На подобный вопрос можно ответить только молчанием. Аугусто рассмеялся. — Хорошо бы это молчание перевести с вашего языка на мой. Мы можем уважать друг друга, можем самым искренним образом желать ничего друг против друга не замышлять, и в то же время для каждого из нас смертельно важно придумать контрход на возможное нападение. И, стало быть, кто-то из нас кого-то уничтожит, вопреки даже собственной воле. Скорее всего, мне думается, что я. У вас действительно не слишком много реальных возможностей противостоять целой армии хорошо натренированных, хорошо обученных бойцов. — Не бойцов — убийц. — Милый мой, дорогой Федер. Вы все-таки усматриваете между этими словами какую-то разницу? |
||
|