"Вирикониум" - читать интересную книгу автора (Харрисон Майкл Джон)

IN VIRIKONIUM

Карта первая Depouillement (Оскуднение)

Эта карта означает болезнь. Насколько она окажется тяжелой — неизвестно. Мрачные предчувствия, страх и непонятные препятствия, задержки и проволочки. Ожидайте трудностей в делах.
Все в мире взаимосвязано. Просто некоторые связи более очевидны. Чарльз Уильяме. «Старшие Арканы»

Эшлим — портретист, про которого говорили, что он «помещает душу своего клиента в морилку, а потом пришпиливает к холсту и разглядывает, точно пойманную моль», — вел дневник. Вот какая запись появилась однажды ночью.

В чумной зоне произошел очередной всплеск, и ее границы раздвинулись еще на милю. Меня бы это беспокоило меньше, чем кого бы то ни было в Высоком Городе, если бы не Одсли Кинг. Дом на рю Серполе, где она живет, оказался на зараженной территории. И она уже заболела. Не знаю, что делать.

Странный маленький человечек — слишком маленький для своей репутации. Именно так думали при первой встрече с ним клиенты, которые позже выставляли себя настоящими жертвами. Голова Эшлима напоминала формой тупой клин, увенчанный хохолком ярко-рыжих волос, из-за чего казалось, будто художник постоянно пребывает в состоянии глубочайшего потрясения. Бледность лица и какая-то мягкость черт усиливали это впечатление, и лишь глаза у него были огромными, широко распахнутыми. Что касается одежды, то одевался он как большинство людей его времени, и носил стальное кольцо — очень ценное, как ему однажды сказали. Близких друзей у Эшлима в городе было немного. Он вырос в семье помещиков из Миддендса — по старой памяти кое-кто именовал эти места «Срединными землями». Однако ни его родителей, ни родственников никто не знал.

С родителями Эшлиму не повезло: доход имение приносило жалкий, зато положение обязывало носить меч. Впрочем, на последнее обстоятельство ему было ровным счетом наплевать, и меч валялся где-то в буфете.

«Ее необходимо увезти оттуда, — писал он, и перо скользило по бумаге чуть быстрее. — Ни о чем другом я не могу думать с тех пор, как сегодня вечером встретил Полинуса Рака. Ох уж этот Полинус Рак со своими жирными губами и вечной привычкой отпускать как бы между прочим двусмысленные полунамеки! Интересно, с каких это пор он взялся устраивать ее дела? В своих сальных лапках он держал несколько набросков. Это были ее эскизы к его постановке «Die Traumunden Кnаbеn» — «Мечтающие мальчики». Я смотрел и не мог оторваться. Я знаю, ее необходимо спасти. Они необъяснимы, эти фигуры-люди, словно погруженные в забытье и при этом полные боли. Линии и формы, которые она предлагает, совершенно чужды нам, существам более теплым, более человечным. Может быть, она каким-то образом постигла природу катастрофы, которая от нас пока скрыта?»

Он принялся грызть перо.

«Но как убедить ее уехать? Как уговорить кого-то помочь мне?»

Это были просто слова. Кое-кого он уже уговорил — того лее астронома Эммета Буффо. Но зачем нужен дневник, если не для того, чтобы изливать свои чувства? Множество таких кропотливо записанных историй позже становятся достоянием человечества… В это подсознательно верят все, кто достиг возраста Эшлима.

Когда чернила высохли, он захлопнул блокнот, затем собрал легкий мольберт, с которым выходил на натуру, и спустился по лестнице.

«Заходи как-нибудь ночью, — сказала она, когда он согласился принять заказ, и засмеялась. — Лампа столь же безжалостна, как и дневной свет».

И коснулась его рукава. Рука у нее была крупной, как у мужчины.

На нижней площадке он на пару секунд задержался, потом вышел на пустую улицу, в гулкую, отзывающуюся эхом ночь. Отсюда открывался вид на Низкий Город. Все заливал странный лунный свет; все предметы — и далекие, и близкие — выглядели одинаково яркими и четко очерченными. Перспектива исчезала, беспорядочное нагромождение крыш, голубых и белесых, точно залитых млечным соком, заполняло пространство, упираясь в склоны холмов за городом.

Эшлим спустился по лестнице в тысячу ступеней, которая в те дни вела с высот Мюннеда, скрытого за фасадами Маргаретштрассе и ее триумфальных арок. Ему предстоял путь по извилистым улочкам мимо рыбных рядов и лавок пекарей — туда, где Артистический квартал трется о подножие Высокого Города, точно старое бездомное животное. Это был путь любого, кто ходил из Низкого Города в Высокий или наоборот, из Высокого в Низкий, но хотел сохранить свои визиты в тайне. Можно было лишь слышать, как всю ночь кто-то то поднимается, то спускается по лестнице, соединяющей два города, двух сиамских близнецов. И среди прочих — всем известные близнецы, Братья Ячменя…

Как объяснить, кто они такие, что они такое? Они не были людьми, это ясно. Знай Эшлим, как крепко сплетена его судьба с их судьбой — был бы он столь осторожен в чумной зоне… или нет?..

У подножия лестницы находились маленькие железные ворота, устроенные так, чтобы люди проходили через них только по одному. Их название напоминало Низкому Городу о некоем злодеянии, о котором давно забыли в Высоком.

У Эшлима имелись собственные причины держаться в стороне от Маргаретштрассе. Возможно, эти ночные визиты немного смущали его самого.

Артистический квартал он старался миновать побыстрее. Из хромированных дверей баров и крошечных забегаловок, мимо которых он проходил, сочился голубоватый свет. В бистро «Калифорниум», под печально известными фресками Кристодулоса, полным ходом шло собрание, которое в пору было назвать «пиром во время чумы». Оттуда долетал высокий голос какого-то поэта, который пытался подороже продать некие вещи, обнаружившиеся на задворках его подсознания. То и дело раздавался странный смех, потом слышались аплодисменты… и наконец все стихло. Дальше на площади Утраченного Времени, под окнами, в которых обычно можно увидеть дам, околачивались нищие. Вместо того чтобы скрывать их язвы, бинты и повязки свободно болтались — видимо, попрошайки решили дать своим изувеченным членам отдых после тяжелого дня. Один из нищих улыбнулся Эшлиму, другой подмигнул. Портретист крепче сжал мольберт, прибавил шагу, и скоро докучливые спутники отстали.

Вскоре он вошел в чумную зону.

Чума — вещь трудноописуемая и труднообъяснимая. Все началось несколько месяцев назад… Строго говоря, это была даже не болезнь, а нечто тонкое и почти неуловимое. Подхватив эту заразу, люди начинали стремительно дряхлеть, их могла свести в могилу любая хворь, будь то скоротечная чахотка или грипп. Сами здания ветшали и выглядели неряшливо, словно никто не пытался продлить им жизнь. У людей все валилось из рук. Любые планы, любые замыслы погрязали в необъяснимых проволочках и в итоге заканчивались ничем.

Эммет Буффо уверял: если подняться на вершину холма и посмотреть на город в телескоп, можно увидеть, что чумная зона словно затянута прозрачным туманом.

— Оптика позволяет взглянуть на вещи по-новому!

Улицы Низкого Города, люди на этих улицах — у Эммета имелись инструменты, позволяющие разглядеть их во всех подробностях, — теряли очертания, словно собирались вот-вот исчезнуть. Можно подумать, что дело в плохом освещении, или надо просто протереть окуляр… Но наведите тот же телескоп на пастельные башни и просторные площади Высокого Города: четкие линии, яркие краски, радующие глаз — ни дать ни взять цветущая клумба на солнце.

— Нет, — важно сообщит Эммет Буффо, — дело не в освещении и не в инструментах!

Верить ему или нет — ваше дело. Небольшой участок к югу от бульвара Озман пока безопасен. А вот на востоке зараза уже угрожает Высокому Городу: граница чумной зоны проходит прямо по Маргаретштрассе и чуть выгибается, захватывая сеть густонаселенных полуразрушенных улочек, дома мелких рантье и зеленные рынки у подножия холма Альвис. Что до результатов наблюдений Буффо… можете доверять им, можете не доверять; в любом случае это лишь часть картины. Все остальное — в Низком Городе, и чтобы составить полное впечатление, вам придется туда отправиться.

Эшлим, который уже не раз побывал там и в общих чертах оценил картину, поставил мольберт на тротуар и принялся разминать локоть. С приходом чумы стало казаться, будто все улицы в этой части города на одно лицо: прямые, усаженные одинаковыми пыльными каштанами, с переломанными рельсами. Десять минут назад он проходил рю Серполе и обнаружил, что не узнал ее. Здания справа и слева от дома Одсли Кинг опустели. Повсюду валялись лохмотья отслоившейся краски, обломки реек, кляксы затвердевшего раствора — следы грандиозного ремонта, который затеяли местные рантье, и который, подобно остальным их замыслам, уже никогда не будет завершен. Всевозможные догадки и слухи постоянно лихорадили чумную зону. В Высоком Городе поговаривали, будто целая улица за неделю трижды переходила от владельца к владельцу, а ее жители воспринимали это как само собой разумеющееся, точно впали в прострацию.

Одсли Кинг жила на верхнем этаже, в многокомнатной квартире, где непривычному человеку легко заблудиться. На лестнице слабо пахло геранями и сухими цветами померанца. Эшлим в нерешительности топтался на лестничной площадке, а у его ног урчал кот.

— Добрый вечер!..

Никогда не знаешь, что от нее ожидать. Как-то раз она спряталась в туалете, а шагом прыгнула на Эшлима, давясь от смеха. Из какой-то комнаты доносились тихие голоса, но из какой, понять было невозможно. Эшлим толкнул мольберт, и тот громко заскрежетал по плитке, которая была положена без раствора и непонятно на чем держалась.

Кот убежал.

— Это я, Эшлим.

Он шел из комнаты в комнату, ища Одсли Кинг. На стенах, выкрашенных в бесстрастно кремовый цвет, висело множество картин. Неожиданно Эшлим поймал себя на том, что смотрит из окна на квадратный садик, похожий на цистерну, полную растений и затопленную темнотой.

— Я тут, — позвал он.

Я? Кто «я»? Одсли заставила его чувствовать себя призраком, который кружит никому не нужный и ждет, когда его наконец заметят.

Эшлим полез в буфет. Только это был вовсе не буфет. За дверцей открылась маленькая прихожая с зелеными бархатными шторами в дальнем конце. Там и находился вход в мастерскую.


Одсли Кинг сидела на полу вместе с Толстой Мэм Эттейлой, гадалкой и картежницей. Одинокая лампа изливала на них желтый свет, играющий на лежащих между ними картах. Ярко освещая самих женщин, он был слишком слаб, чтобы полностью осветить просторную комнату. В результате казалось, что они застыли в неудобных, напряженных позах посреди желтой пустоты, а рядом висят туманные призраки разных предметов: горшок с анемонами, кусок мольберта, оконная рама. Это придавало изумительную двусмысленность сцене, которую Эшлим позже нарисовал по памяти. Эта картина известна под названием «Две женщины в комнате наверху».

На картине мы видим Толстую Мэм Эттейлу — или Матушку Эттейлу, как ее зовут некоторые. Она сидит на полу, широко разведя колени, склонившись над картами; юбки туго обтягивают ее мощные чресла. Карты — это просто белые прямоугольники: они предназначены для предсказаний, но не скажут ничего. Перед ней на корточках, тоже склонившись над картами, замерла другая женщина, куда более хрупкая, с коротко стриженными, как у мальчика, волосами, с угловатым телом, которое словно все состоит из локтей и коленей. Проработка этих фигур у Эшлима весьма необычна. Руки женщин переплетены; кажется, они раскачиваются туда-сюда — может быть, вместе переживая какое-то горе, а может быть, соединенные неким странным чувственным порывом. Их черты обозначены несколькими грубыми линиями — все остальное несущественно. В том, как прорисованы цветастые юбки Мэм Эттейлы, есть что-то милосердное. Но Одсли Кинг смотрит с холста почти с вызовом, в ее глазах хитринка.

В этой позе женщины находились около тридцати секунд — считая с того момента, как Эшлим отодвинул штору. В мастерской стояла тишина, нарушаемая лишь хриплым дыханием гадалки. Потом Одсли Кинг сонно улыбнулась Эшлиму, но художник ничего не ответил, тогда она непринужденно потянулась и смешала карты. Внезапно у нее начался кашель. Художница поспешно прикрыла рот ладонью, отвернулась и передернула хрупкими плечиками. Казалось, что-то попало ей не в то горло.

— Да ну тебя, глупая старуха, — невнятно пробормотала она, обращаясь к гадалке. — Ты же видишь, ничего не выйдет.

Когда Эшлим взял ее руку, на ладони была кровь.

— Как мне это надоело, — Одсли Кинг улыбнулась. — Легкие скрипят, точно новые ботинки. Целыми днями только это и слышишь.

Она вытерла рот тыльной стороной руки.

— Я стала такой торопыгой…

После кровотечений она делалась растерянной, но требовательной, как ребенок, проснувшийся во время длинной поездки. Она забыла его имя, а может, лишь делала вид, что забыла. Но кто бы позволил ему просто взять и уйти! Она и слышать об этом не хотела. Нет, пусть он поставит мольберт — «мы же все-таки художники!» — и займется портретом. Тем временем она расскажет ему что-нибудь интересное, а Мэм Эттейла будет гадать на картах. Потом можно будет выпить чаю или шоколада — что ему больше нравится.

Однако Эшлим никогда не видел ее такой бледной.

Почему она не в постели? Еще чего не хватало! Они должны написать ее портрет. Что ему оставалось? Только восхищенно взирать на ее резко очерченный мужской профиль, белые щеки… и подчиняться.

Протянув около часа, Эшлим отложил черный мел и осторожно начал:

— Если бы ты только уехала в Высокий Город… Рак — мошенник, но с тобой он будет носиться, как курица с яйцом, потому что все его расходы окупятся.

— Эшлим, ты обещал.

— Скоро будет слишком поздно. Карантинная полиция…

— Уже слишком поздно, глупый, — Одсли Кинг беспокойно повела плечами. — Чума уже здесь… — она указала на себя, потом обвела жестом комнату с ее мебелью под мрачными драпировками и пустыми рамами, — и здесь. Она висит на улице как туман. Они ни для кого не делают исключений, мы это уже выяснили.

На миг в ее глазах вспыхнул жуткий голод… и медленно обернулся безразличием.

— К тому же, — продолжала она, — я бы не ушла, если бы ушли они. Почему это я должна уходить? Высокий Город — просто грандиозный склеп. Искусство там мертво, и его могильщики — Полинус Рак и ему подобные. От него нет спасения ни живописи, ни театру, ни поэзии, ни музыке… от него и от старух, которые снабжают его деньгами. Я больше не желаю там находиться… — она почти кричала. — Я больше не желаю, чтобы они покупали мои работы! Я принадлежу этому месту!

Эшлим почти с ней согласился.

Если он станет настаивать, она нарочно будет кашлять, отхаркивая по кусочку собственные легкие, пока не замучает себя до смерти! Чувствуя себя ничтожеством, Эшлим все-таки решил вернуться к работе.

В мастерской воцарилось странное безразличие, та унылая тишина, которая заменяет все слова и в которой время тянется ниткой слизи. Мэм Эттейла вновь перетасовала карты.

Что она здесь делает, эта жирная терпеливая женщина? Что она делает так далеко от своего грязного атласного павильончика на площади Утраченного Времени? Что за встреча была здесь назначена?

Мэм Эттейла раскладывала карты, читала их, потом собирала — без единого слова. Она все сидела на полу, а Одсли Кинг без всякого выражения наблюдала за ней, совершенно безразличная к ее присутствию, словно гадалка попросту ей снилась. Казалось, то лихорадочное воодушевление, приступ которого оборвал кровавый кашель, покинуло молодую женщину. Она опустилась в кресло, веки опустились. Лишь раз карты привлекли ее внимание. Тогда она подалась вперед и произнесла:

— Когда я была совсем маленькой, мы жили на ферме, ферма стояла среди бесконечных сырых пашен за Квошмостом. Каждую неделю отец резал и ощипывал трех цыплят. Они висели за дверью, пока их не забирали на кухню. Мне очень не хотелось проходить мимо, когда они вот так висели. Шейки у них были каким-то безумным образом свернуты на сторону. Но мне приходилось пройти мимо — это был единственный способ добраться до маслобойни.

Однажды, открывая дверь, она внезапно увидела, как у одного из цыплят опускается веко, закрывая глаз, похожий на стеклянную бусинку.

— Теперь мне снится, что за дверью у меня висят мертвые женщины, и одна из них мне подмигивает.

Поймав удивленный взгляд Эшлима, художница рассмеялась и провела рукой по подлокотнику кресла.

— Возможно, этого никогда не было. Или было, но не со мной. Я родилась в Квошмосте… Или я все время жила в чумной зоне? Здесь у всех нас разыгрывается воображение…

Она еще немного понаблюдала за своей рукой, которая все дальше скользила по подлокотнику… и Эшлиму показалось, что женщина задремала.

Признав поражение, портретист собрал мелки и сложил мольберт.

— Мне надо идти, пока темно, — сказал он Толстой Мэм Эттейле.

Гадалка прижала палец к губам и взяла одну из карт — он не смог разглядеть, что на ней нарисовано: взгляд поймал лишь желтый отблеск лампы, — но тоже ничего не ответила.

«Я вернусь, — жестами показал он, — завтра вечером».

Он уже проходил мимо ее кресла, когда умирающая, к его ужасу и смущению, прошептала:

— Бывают призраки тоски, Эшлим. Я рисовала этих призраков, как тебе известно. Не ради удовольствия! Это мой долг. Но все, чего хотят в Высоком Городе, — это развлечений.

Она сжала его руку, по-прежнему не открывая глаз.

— Я не хочу туда возвращаться, Эшлим. И они не хотят, чтобы я вернулась. Им нужна моя тень — бледная, бесплодная, недоразвитая. Теперь я принадлежу чумной зоне.

Гадалка пропустила Эшлима. Кот потерся о его ноги. Но когда он бегом бросился в направлении Высокого Города, ему послышалось, как что-то тяжелое упало в комнате наверху и растерянный, полный отчаяния голос завопил:

— Помогите же мне! Помогите!


Эшлим продолжал приходить на рю Серполе раз или два в неделю. Он приходил бы сюда чаще, но были и другие дела. Его охватило какое-то необъяснимое состояние, которое трудно назвать иначе, как летаргия: он по-прежнему мог посещать умирающую, но обнаружил, что никак не может довести до конца подготовку спасательной кампании. Однако работа над портретом шла полным ходом. В обмен на наброски и карикатуры, которые восхищали ее жестокостью, она передала ему несколько собственных холстов. Эшлим был смущен. Он не смел принять их. По сравнению с ней он чувствовал себя просто толковым подмастерьем. Одсли Кинг протестующе закашляла.

— Я почту за честь их забрать, — объявил Эшлим.

Однако он ни на шаг не приблизился к пониманию ее отношений с гадалкой, которую теперь редко можно было застать в павильоне, желтеющем посреди Артистического квартала. Почти все время она проводила у Одсли Кинг, стирая за ней окровавленные носовые платки, готовя для нее еду, которая остывала, не будучи съеденной, и до бесконечности раскладывая карты.

Карты!

Картинки на них пылали, как грубо расписанное стекло, как окна в другой мир, как знак спасения. Но какими будничными казались предсказания, которые гадалка делала с их помощью! Одсли Кинг смотрела карты без всякого выражения, как и прежде. Она использовала их, как казалось Эшлиму, для чего-то еще — наверно, для какого-то более замысловатого самообмана.

Все его визиты начинались с того, что он спускался по лестнице Соляной подати. В месяцы эпидемии там было людно. Маленькая, излучающая благопристойность фигурка Эшлима выглядела странно среди поэтов и позеров, князьков, политиканов и популяризаторов, которых можно встретить спускающимися или поднимающимися по лестнице на рассвете или в сумерках. Правда, его огненно-рыжий гребень не давал ему слишком выделяться из толпы. Однажды утром, когда уже почти рассвело, он столкнулся на лестнице с двумя пьяными юнцами, которые крутились на задворках знаменитой кондитерской Огдена Финчера. Парочка выглядела премерзко: руки в цыпках, грязные светло-русые волосы, настолько короткие, что их крупные круглые головы казались поросшими поросячьей щетиной. Их вычурные наряды были перепачканы пятнами от еды и кое-чего похуже.

Когда Эшлим заметил их, они сидели на ступенях, один справа, другой слева, перебрасывались подпорченной дыней и фальшиво распевали:

Мы — Братья Ячменя! Нас прогнали Из Бирмингема и Вулверхэмптона, Мы — властелины снесенных башен, Тени странных дел преследуют нас всю ночь.

Однако вскоре пение прекратилось.

— Эй, викарий, благослови нас!

Шатаясь, близнецы подошли к художнику и пали перед ним ниц. С какой радости они приняли его за священника? Впрочем, возможно, они обращались с подобной просьбой ко всем прохожим. Один из них схватил Эшлима за лодыжки обеими руками, смиренно вытаращился на него, и тут его обильно стошнило.

— У-у-упс!

Эшлима передернуло. Он попытался не обращать на них внимания и пошел дальше, но парочка последовала за ним, время от времени делая попытки выхватить у него мольберт — просто шутки ради.

— Вам должно быть стыдно, — в отчаянии произнес он, стараясь не встретить взгляд их голубых телячьих глаз.

«Братцы» дружно застонали и кивнули.

Таким образом они прошли, наверно, шагов сто по направлению к Мюннеду, заговорщически перемигиваясь, когда им казалось, что Эшлим их не видит. После этого им что-то ударило в голову.

— Финчер! — заорали они и принялись швырять друг в друга объедками мяса и фруктами. — Финчер, спеки нам пирожок!

И побрели прочь, спотыкаясь и барабаня во все двери.

Эшлим прибавил шагу. Терпкий запах раздавленных фруктов преследовал его до самого Высокого Города, где он услышал много интересного про свои ботинки.

Кто они были, эти пьяные братцы? Трудно сказать. Они правили городом — по крайней мере по их собственному утверждению. А наткнулись они на этот город — опять-таки по их утверждению — во время некоего таинственного путешествия.

Впрочем, иногда они говорили, что сами создали его за один-единственный день, единственно из пыли, которую ветер приносит с низких холмов у подножия Монарских гор. С тех пор, по их словам, прошли тысячи лет.

Поначалу они выглядели весьма необычно: две фигуры в алых латах, которые примерно раз в десять лет возникали в небе над площадью Аттелин, огромные и совершенно неправдоподобные, похожие на омаров, с любопытством взирающие на город. Верхом на гигантских белых лошадях они двигались по воздуху, как созвездие, и в течение часа исчезали. Теперь они жили где-то в Высоком Городе у какого-то карлика, уроженца Мингулэя. Они пытались стать людьми.

«Для них это игра — по крайней мере так кажется, — писал Эшлим в своем дневнике. — Они любопытны и могущественны. Не проходит и ночи, чтобы они не учинили какое-нибудь пьяное безобразие. Они день-деньской слоняются по писсуарам винных лавок, вырезая свои инициалы на их стенах, носятся по Маргаретштрассе и набивают желудки пирожками и лапшой, а потом блюют всю дорогу до мавзолея Цецилии Металлики, куда добираются к полуночи».

Виновны ли они в том бедствии, которое обрушилось на город? Эшлим всегда считал, что виновны.

«Если они и в самом деле создатели и повелители города, — писал он, — то не заслуживают доверия, эти пожиратели обедов на вынос с лексиконом подзаборников».

В то время как Братья Ячменя лезли вон из кожи, пытаясь стать людьми, чума растекалась у подножия Высокого Города, как озеро. Атмосфера необъяснимо распространяющегося разрушения накрыла весь Артистический квартал. Кладбища были засажены рядами маргариток, улицы увешаны порванными политическими плакатами. Из бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд» доносился безрадостный презрительный смех. По утрам, когда лил дождь, старухи с выражением невероятной осведомленности выглядывали из окон кондитерских на Виа Джелла. В это же время в Высоком Городе и на всех холмах ниже Альвиса бдительные служаки выгуливали огромных собак в украшенных драгоценностями ошейниках, — тварей, похожих на волков, которые туго натягивали поводки. Это были тайные агенты Братьев Ячменя.

«Все их знают, — писал Эшлим в своем дневнике. — Они делают вид, что обеспокоены настолько, что волосы встают дыбом, поэтому и заводят гигантских псов. За кем они шпионят? Кому сообщают то, что видят? Некоторые говорят, что Братьям, другие — что их карлику, который недавно присвоил себе титул «Великий Каир». Теперь, когда Братья Ячменя появились среди нас, ни в чем нельзя быть уверенным».

Отряды полиции следили за соблюдением карантина на зараженной территории. Их поведение отличали странное безразличие и непредсказуемость. Бывало, что их никто не видел целыми месяцами. Потом они внезапно надевали роскошную черную униформу, брали под арест любого, кто пытался покинуть зону, и уводили куда-то «на проверку». Людей, задержанных таким образом, вскоре выпускали. Однако никакой системы в этом не прослеживалось.

«Я не могу относиться к ним серьезно, — писал Эшлим. — Какая это полиция?»

Но это была самая настоящая полиция. Однажды, когда он отправился навестить Одсли Кинг, они остановили его на лестнице Соляной подати — прежде чем он вошел в чумную зону. Это было уже что-то новое.


Они были вежливы — поскольку задержанный явно пришел из Высокого Города, — но настойчивы. Они забрали мольберт, но несли его так, чтобы у владельца не возникало беспокойства по поводу своего имущества. Они провели Эшлима обратно вверх по лестнице, в ту часть города, которая тянулась за роскошными особняками и площадями Мюннеда, где парки Хааденбоска, похожие на рощицы с небольшими озерцами, летними аллеями и кустарником, незаметно сливаются со старым и немного зловещим кварталом, некогда известным как Монруж. Здесь, как они сказали, у него будет возможность объясниться.

Эшлим тревожно огляделся. Из Монруж становилось видно, что величественные башни с их строгими надписями и причудливыми куполами, визитная карточка города, после какой-то давно забытой гражданской войны совсем обветшали. Нежные пастельные краски потускнели или наоборот почернели от копоти. На верхних ярусах башен обитали птицы. И хотя Маргаретштрассе с ее деловитой суетой находилась на расстоянии броска камня, здесь давно никто не жил. Когда Эшлим напомнил об этом полицейским, те только улыбнулись и спросили, указывая на планшет, в котором он держал краски и кисти: не тяжело с таким ходить?

Вскоре Эшлим начал замечать признаки недавно начатых строительных работ: траншеи, прорытые поперек улиц, наполовину возведенные стены среди зарослей кипрея и травы, которую почему-то именуют «амброзией», низкие кирпичные ограждения по краю котлованов. Тут и там возвышались здания полностью отстроенные, только стены не были выкрашены. Каждое из них напоминало ратушу, а весь комплекс наводил на мысли о том, что в них должен размещаться муниципалитет и прочие подобные учреждения. Но работы, похоже, давно прекратились. Большинство построек так и стояли незаконченными, и древние ветшающие башни презрительно взирали на них, словно на искусственно выведенных уродцев, стесняющихся своего роста.

Эшлиму велели войти в одну из башен для допроса. Снаружи она напоминала обугленную колоду, но была вполне пригодна для жилья. Новенькие деревянные перегородки, еще пахнущие столярным клеем, делали внутреннее пространство еще более тесным. В узких коридорах было людно и шумно. Эшлима перепоручили заботам мрачного, безвкусно одетого господина, который провел художника через анфиладу голых комнатушек. В каждой художнику приходилось объяснять должностным лицам, зачем он пытался пройти в чумную зону. Должностные лица безразлично взирали на него, и под конец Эшлиму начало казаться, что его история с самого начала выдумана и навязла у него самого в ушах.

Разве он не знал, спрашивали они, что вход в зону запрещен?

— Боюсь, не знал. У меня там клиент.

Вот уже много недель на всех стенах в округе развешаны плакаты, ответили они. Неужели он их не заметил?

— К сожалению, я портретист. Видите ли, мой клиент живет в Низком Городе…

Он не назвал имени Одсли Кинг.

— Я всегда хожу туда по вечерам. Мне нужно заплатить штраф?

Этот наивный вопрос был выслушан без всякого выражения. Внезапно Эшлим понял, что они действительно не знают, что с ним делать. Как ни странно, это только усилило его беспокойство. Они небрежно осмотрели его планшет и мольберт. Внезапно они начали расспрашивать его о Братьях Ячменя. Как часто он видел их в последнее время в Низком Городе? С кем он их видел? Какое мнение у него сложилось?

— Кто не видел Братьев Ячменя? — ответил Эшлим, недоуменно пожив плечами. — Никакого особенного мнения у меня о них не сложилось.

Не совершали ли они каких-то вызывающих поступков, пытаясь напугать его? Эшлим сказал, что затрудняется ответить. Когда он закашлялся и спросил, можно ли ему идти домой, никто ему не ответил. Каждый раз, когда его переводили в следующую комнату, ему казалось, что он продвигается чуть дальше вглубь здания. Внутренняя архитектура этой полой колоды имела любопытное свойство: никакие новые проходы и лестницы не могли заполнить ее. Стоило закрыть глаза, и можно было без особого труда представить, что плывешь в какой-то звонкой пустоте, где странные голоса говорят с тобой на странных старинных языках. Эшлим понятия не имел, кто может тут обитать: под ногами валялись пустые бутылки и тухлые огрызки — и при этом, заглянув на миг в очередную полуоткрытую дверь, можно было увидеть богато обставленную комнату, или мельком увидеть слугу, который вел пса на унизанном драгоценными камнями поводке.

Наконец портретист оказался в помещении, оборудованном медным рупором — в этот рупор надо было говорить. Когда Эшлим сообщил, чем зарабатывает на жизнь, из воронки донеслись какие-то металлические звуки, непонятные, но чрезвычайно взволнованные. Охранники внимательно выслушали их и начали совещаться.

— Спроси, как его зовут, — говорил один из них. После того, как художник повторил свое имя в сотый раз — из них дважды в рупор, — ему сообщили:

— Его милость желает вас видеть.


Великий Каир был человеком очень маленького роста и неопределенного возраста, с толстой шеей, сильно раздавшимся в талии. «Я предпочитаю считать себя воином, — постоянно повторял он, — ветераном войн, о которых мало кому известно».

Он передвигался легкой, агрессивной походкой завзятого забияки, каких немало на площади Утраченного Времени, что порой совершенно сбивало с толку. Но для обычного солдата у него был слишком хитрый взгляд. К тому же пил «бессен» — крепкий джин из черной смородины, очень популярный в Низком Городе. От этого пойла зубы у него портились, глаза стали водянистыми и злобными, мышцы на руках — дряблыми. Тем не менее он был чрезвычайно высокого мнения о своей особе. Руки были его гордостью — особенно крупные квадратные пальцы. При любой возможности он хвастался мускулами, выступавшими на его коротких бедрах, точно узлы, и тем, что до сих пор не начал лысеть. Волосы он густо смазывал неким снадобьем, именуемым «Бальзам Альтаэн» — это зелье слуги приобретали для него в ларьке на Жестяном рынке.

Эшлим увидел Великого Каира у окна, где тот стоял, не скрывая нетерпения. Коротышка щеголял в безрукавке с подплечиками, пошитой из великолепной кожи тускло-красного цвета, а забавная поза заставляла заподозрить у него лордоз:[21] он держал сцепленные руки за спиной. По его мнению, так его грудь представала в самом выгодном свете.

— Проходите, господин Эшлим, — произнес он. — Скажите, что вы видите.

К этому времени на улице уже стемнело. Оконные стекла отражали свет ламп и мебель, точно бездонный водоем. Присмотревшись с некоторым усилием, Эшлим смог разглядеть крыши — до некоторых было рукой подать. Он пришел к выводу, что перед ним менее фешенебельный стороны Мюннеда, а рядом находятся Ченаньягуин и госпиталь Куактье. Левее, едва различимый, тянулся район Монруж. Из-за странных траншей и заброшенных зданий он выглядел так, словно там велась подготовка к затяжной ночной войне.

— Если бы они не вмешивались… — Великий Каир особенно ядовито подчеркнул слово «они» и тут же оглянулся через плечо, словно подозревал, что кто-то подслушивает разговор, — эта часть города была бы уже преобразована. Преобразована!

— Я очень слабо разбираюсь в градостроительстве, — осторожно ответил Эшлим, чтобы случайно не оказаться втянутым в ссору между Братьями Ячменя и карликом.

Великий Каир напряженно склонил голову набок.

— Тем не менее, — без всякого выражения отозвался он. Внезапно карлик рывком распахнул окно, впуская теплый воздух с маленького балкона, где ранние розы в причудливых старинных купелях, вьющиеся вокруг кованых металлических прутьев, испускали тяжелый, пошлый запах.

— Идите сюда, и посмотрим, сможете ли вы догадаться, как я это делаю.

И он издал низкий, жалобный вой — «у-лу-лу-лу!» — который эхом разнесся среди крыш, точно крик совы. Ничего не произошло. Великий Каир рассмеялся и попытался поймать взгляд Эшлима.

Художник, смущенный, отвел глаза и сделал вид, что разглядывает балкон.

— Мы все тут птицы невысокого полета, — он ощутил легкое разочарование.

— Смотрите! Смотрите! — радостно воскликнул карлик. — Видите?

Балкон запрудили кошки. Урча и мяукая, они на миг поднимались на задние лапы, чтобы потереться головой об его колени. Карлик подзывал их одну за другой, хихикая и называя по именам:

— Вот Наунаун… Вот Сексер… и Зеро — тот, у которого хвост крючком. А вот мой свирепый Планшет… Безымянный… Имо… Локоток…

Овеянный благоуханием ночи, Великий Каир задумчиво перечислял своих любимцев, словно зачитывая список. Ощущение было жутковатое. Больше дюжины тощих зверьков явилось к нему из темноты. Да, не слабо…

— Ни одной моей. Но они собираются ко мне со всего города, потому что я говорю на их языке… — он в упор посмотрел на портретиста. — Что вы об этом думаете? Такое возможно?

— Какие прелестные создания! — воскликнул Эшлим, чтобы не отвечать на вопрос. Он попытался погладить одного кота, но тот так холодно посмотрел на него, что художник поспешил убрать руку.

— Очень впечатляет, — добавил он.

Великий Каир, казалось, потерял интерес к кошкам. Он потребовал, чтобы Эшлим прошел в соседнюю дверь. Помещение с кошмарно высоким потолком, которое карлик называл «боковой залой», позволяло судить о подлинной высоте башни. Здесь карлик словно превратился в испорченного ребенка, который бродит ночью по дворцу. Даже мебель вдруг стала казаться слишком громоздкой. Огромные кресла с подлокотниками, шкафы-великаны, набитые оловянными сервизами… Круглые столы, украшенные причудливой резьбой, старинные занавески из тяжелой парчи, подушки, расшитые металлической нитью. Стены с красными панелями были отделаны потускневшей позолотой на черном фоне. Здесь Эшлим увидел работы Одсли Кинг, Кристодулоса и свои собственные.

— Как вы видите, я настоящий коллекционер! — гордо объявил карлик.

Здесь была даже сентиментальная акварелька, подписанная Полинусом Раком — она почти терялась на фоне этого великолепия. В комнате пахло ладаном и засохшим печеньем. Запахи старины… Кошкам они явно нравились: они одна за другой проходили в комнату и оглашали комнату звонким «мурр-р-р!», словно чуяли валерьянку. Но у Эшлима голова шла кругом, а при виде своей работы на стене этого древнего помещения он испытывал некоторую неловкость.

Великий Каир вздохнул и глубокомысленно уставился на пейзаж Одсли Кинг, выполненный в масле и карандаше. Пейзаж изображал старый подвесной мост у причала Линейной массы.

— Что вы видите, когда смотрите на меня? — произнес он наконец. — Я скажу. Вы видите человека, который обтирал своей спиной все углы этого мира. Человека, который перенес множество бед и лишений, постоянно играл роль изгоя…

Он презрительно рассмеялся.

— «Изгой»! Возможно, вы с восхищением разглядываете эту комнату и говорите себе: в этом человеке равно перемешано дурное и хорошее. Вы правы! — Он с довольным видом поклонился, словно эти высокопарные слова относились не к нему самому, а к Эшлиму. — Однако имейте в виду: я человек очень чувствительный — не забывайте об этом! Человек, который сам мог стать художником, атлетом, математиком!

Он бросил на работу Одсли Кинг последний восхищенный взгляд.

— Если бы мы могли быть такими, как она! Мы можем лишь стремиться к этому, стремиться изо всех сил… Я прикажу подать завтрак, а потом встану… или сяду… где вы скажете. Как, вы считаете, будет лучше: правый или левый профиль?

Заметив, что Эшлим беспомощно таращится на него, он пояснил:

— Я хочу, чтобы вы написали мой портрет, господин Эшлим. Вы тот, кто сможет ухватить самую суть и показать меня таким, каков я есть!

Он был невыносим. Энергия била из него ключом. Казалось, он постоянно недоволен тем, как выглядит со стороны. Сначала он стоял, воздев одну руку, как оратор-популист. Потом сел и подпер рукой подбородок. Но вскоре и эта поза показалась ему не слишком удачной, он снова вскочил и встал так, чтобы продемонстрировать мускулатуру верхней части спины. Сначала ему показалось, что на него падает слишком много света, и это не позволяет подчеркнуть двойственность его характера. Потом света оказалось слишком мало — при таком освещении подбородок получался недостаточно выразительным. Он улыбался, пока не вспомнил, что показывает зубы, затем нахмурился.

— Не могу придумать, как лучше встать, — со вздохом признался он. Все это время он болтал без умолку. — Знаете, почему я так привлекателен? Потому что у меня ноги прямые.

Он явно ненавидел и боялся своих повелителей. Одной из его любимых тем для беседы было стальное кольцо, которое он носил на большом пальце правой руки — злобная игрушка с острым шипом вместо камня. Однажды, мрачно объяснил Великий Каир, его нынешние хозяева напали на него. Настанет день, когда ему снова придется опасаться их. Неожиданно он вскочил и закричал:

— Представьте себе картину! На меня нападают! Я рассекаю противнику лоб! Кровь тут же заливает ему глаза, и я делаю с ним все, что захочу!

Он так размахивал руками, что опрокинул оловянную вазочку с засахаренными анемонами.

Так прошла ночь. По просьбе Эшлима в комнату принесли еще несколько светильников, а для карлика — поднос с анисовым печеньем и напиток, который он называл «кофе служанки». Это питье готовили, нагревая молоко на медленном огне с большим количеством сахара, одновременно кроша туда промасленную гренку, а потом запекали до тех пор, пока на поверхности не образовывалась толстая корка. Карлик с наслаждением пил эту смесь, закатывая глаза и потирая солнечное сплетение, в то время как Эшлим, тайком выглядывая из-за мольберта, зевал и делал вид, что продолжает рисовать. Комнату выстудило, и кошки жались у его ног или бегали вокруг, подбирая кусочки пищи, которые им бросал Великий Каир.

Светало, когда снаружи раздался приглушенный треск. Карлик встал и торопливо прошел в соседнюю комнату. Эшлим нашел его на балкончике: приподнявшись на цыпочки, коротышка смотрел вниз на Братьев Ячменя.

— Спой нам песенку, карлик! — орали они. — Или сказку расскажи!

Послышалось пьяное пение, прерываемое хохотом и звуками отрыжки. Братья попытались взобраться на балкон по гнилой стене — а может быть, хотели проломить ее. Потом с удвоенной силой замолотили в дверь, явно намереваясь ее вынести. Гулкое эхо разнеслось по заброшенным пустырям Монруж. Карлик молча помахал им рукой, глядя куда-то поверх крыш, но на скулах у него заходили желваки, словно от зубной боли. Эшлим был напуган, но для виду сохранял спокойствие.

Где-то у подножия башни громко хлопнула дверь. Служители бросились врассыпную. В конце концов все снова стихло, но карлик еще некоторое время стоял у перил. Когда он все-таки повернулся, было очевидно: он надеялся, что остался в одиночестве. Пару секунд он взирал на Эшлима с неприкрытой ненавистью, потом проговорил так, словно это стоило ему невероятных усилий:

— Видите, как они меня изводят? Не хочу, чтобы они появились на моем портрете. Поторопитесь. Если они увидят вас здесь, то непременно все испортят.

Эшлим кивнул и пошел собирать мольберт.

Карлик стоял в дверном проеме, наблюдая, как художник упаковывает мел и бумагу.

— Что за дела у вас в чумной зоне, Эшлим? — спросил он спокойно. Его лицо ничего не выражало. Заметив смущение портретиста, Великий Каир рассмеялся.

— Можете ходить куда душе угодно! Мои люди оставят вас в покое, если я скажу. Но не забывайте: у вас новый заказ.

Ни один звук не нарушал предутреннюю тишину. И пока Эшлим пробирался между заброшенными башнями и заполненными мусором траншеями, ему казалось, что город сжался в одну-единственную черную точку в дальнем углу огромной, равнодушной карты мира.

«На этой неделе, — написал Эшлим в своем дневнике, — Высокий Город не может думать ни о чем, кроме как о Братьях Ячменя. Что они носят, куда направляются, что будут делать, когда наконец туда доберутся — все это вдруг стало необыкновенно интересно. Самый жгучий вопрос: где они живут? Вчера Ангина Десформес по секрету сообщил, что они обитают в Посюстороннем квартале, в домике у какого-то работяги. Сегодня утром я услышал нечто противоположное: они ночуют в плавучем домике у причала Линейной массы и коротают время, бросая в канал все, что подвернется под руку. Полагаю, завтра выяснится, что они скупили все здания на Ураниум-стрит и тайно вырыли под тротуаром склеп — для себя и своего карлика…»

Он чувствовал, что за этой дурацкой озабоченностью не стоит ничего, кроме желания лишний раз уличить Братьев Ячменя в дурном поведении.

«Теперь, когда мне довелось побывать в башне на Монруж и полюбоваться на это безумное строительство под Хааденбоском, — приписал он, — я не склонен доверять подобным предположениям».

* * *

Эшлим постарался выбросить из головы историю с Великим Каиром — насколько возможно. Скорее всего ему очень не хотелось признавать, что привычный для него образ жизни мог быть так легко нарушен. В качестве дополнительной меры он занялся заказами в Мюннеде — и весьма рьяно.

«В большинстве своем, — писал он, — мне приходится писать женщин средних лет. Они скучны, образованны и… как бы это выразиться помягче… обладают артистической натурой. С их легкой руки я вхожу в моду. В настоящее время они, конечно, сходят с ума по Братьям Ячменя, а близость чумной зоны наполняет их восторгом и ужасом. Однако они по-прежнему обожают поболтать о Полинусе Раке, который остается их любимцем, несмотря на растущий ажиотаж вокруг «Die Traumunden Knaben»: многие считают, что ставить подобные спектакли в Высоком Городе слишком рискованно. Как и все мы, Рак надеется на финансовую поддержку со стороны этих дам и безумно робеет перед ними. Если пьеса провалится, это будет провалом и для Одсли Кинг. «Мечтающие Мальчики» — последняя ниточка, которая связывает ее с Высоким Городом, последнее дело ее жизни, которое не должно ее погубить. Дамы из Мюннеда, которые понятия об этом не имеют, предпочли бы сделать из ее состояния небольшой скандал. «Может быть, послать ей немного денег?» — спрашивают они у меня. «Боюсь, это будет нарушением карантина», — отвечаю я. Их такое положение дел не устраивает».

Он всегда терял двух-трех подобных клиентов, когда те обнаруживали, что портрет «не вызывает тех чувств», которых они ожидали.

«La Petroleuse[22] жалуется, что я сделал из нее провинциалку. Ничего подобного. Я нарисовал ей лицо бакалейщицы, а это совсем другое дело, так что пусть не наговаривает. Мне некогда переживать из-за подобных мелочей: последнее время и так забот хватает. Кажется, с каждым моим визитом Одсли Кинг все больше падает духом. Эммет Буффо беспокоится: он хочет знать, какая роль ему отводится в нашей затее, и засыпает меня письмами. Он считает, что мы должны обязательно изменить свою внешность — и я тоже, иначе он в чумную зону ни ногой, — и высказывает соображения по поводу того, как это сделать. Он знает старика, который может обеспечить нас всем необходимым».

«После некоторых размышлений, — добавляет Эшлим, — я пришел к выводу, что это не повод для беспокойства».

Тем не менее Буффо он напишет:

«Давай встретимся и сходим к этому человеку — только я немного разберусь с делами».

В то утро в Высоком Городе было прохладно.

— Как тебе повезло! — восклицал Буффо. — Живешь в таком месте… Такое впечатление, что чума вас стороной обходит.

— Не могу сказать, — отозвался Эшлим.

— А я люблю тут бродить — особенно если ночь проработаю… — упрямо продолжал астроном, — Смотри: прямо по курсу Ливио Фонье. Собрался позавтракать в «Колбасной Вивьен»… — он радостно махнул рукой в указанном направлении. — Ему все нипочем!

Расхлябанная походка астронома наводила на мысль о проблемах с координацией движений… или о том, что этому тощему верзиле ноги оторвали при рождении, а потом пришили неправильно. Его лицо, обрамленное мягкими светлыми волосами — блеклое, с длинным подбородком, — выглядело каким-то нескладным, точно сваянным на скорую руку. Глаза, долгие годы смотревшие в окуляры самодельных телескопов, стали воспаленными и придавали астроному вид совершенной беззащитности. Кажется, он изучал Луну; во всяком случае, его исследования подвергались в Высоком Городе безжалостному осмеянию. Буффо об этом подозревал. Тем не менее в последнее время он отчаянно нуждался в деньгах. Он стал рассеянным; когда ему казалось, что за ним никто не наблюдает, на его лице появлялось выражение опустошенности.

— Здесь, в Мюннеде, даже погода лучше, — продолжал он, потягиваясь, расправляя грудь и моргая от слабого солнечного света. — Там, где я живу, все время так ветрено…

Он купил фунт чернослива и поедал его на ходу.

— Не знаю, почему я так люблю сливы… Ты когда-нибудь видел такое небо, как сегодня на рассвете? Это нечто из ряда вон выходящее!

Они были уже на полпути к Посюстороннему кварталу — одному из районов Низкого Города, пока не тронутому чумой. Чтобы добраться туда, надо было пересечь Мюннед и спуститься к каналу. Примерно час назад прошел сильнейший дождь. Эшлим и астроном пробирались между пустынными причалами и складами. В лужах на дорожках отражалось небо цвета яичной скорлупы. С закрытого со всех сторон залива у причала Линейной массы дул холодный ветер, из-за чего водное пространство почему-то казалось гораздо более обширным, чем на самом деле. Эшлиму эта продуваемая всеми ветрами местность почему-то напоминала Срединные Земли, где он родился. Он вспомнил о жестоких зимних наводнениях, об угрях, которые нагуливают жир и неподвижно лежат в иле, и цаплях, застывших среди серебристых ив на берегах топей. Его передернуло.

Буффо рассказывал про человека, с которым им предстояло встретиться.

— Он собирает чучела разных птиц. И сам чучельник. Помимо всего прочего, он торгует обносками для нищих. Он живет позади «Святой Девы Оцинкованной» и считает, как и я, что будущее принадлежит науке…

Эшлим, который расслышал только слово «будущее», виновато покосился на Эммета Буффо, который, по счастью, как раз в этот момент указывал куда-то пальцем… но посмотрев в том направлении, увидел только ворота старого судоходного шлюза, а за ними — какие-то сгустки, похожие на палевого цвета творог, вперемешку с плавучим мусором.

— Он проводит исследования старых башен города. Забирается на самые верхние этажи. Ты не поверить, Эшлим: он утверждает, что там, среди колоний галок и воробьиных гнезд живут птицы, у которых перья все до единого сделаны из металла!

— Не стоит ему лазить по старым башням, — проворчал Эшлим. — Там может быть небезопасно.

— Все равно это интересная работа. Будешь чернослив — или я доедаю?

За разговорами они не заметили, как оказались в Посюстороннем квартале, и обнаружили старика в его лавочке. Маленькое пыльное окошко было заставлено чучелами птиц и животных, застывших в неестественных позах, а над ним маячила полустертая вывеска. Лавочка находилась на углу старой площади, замощенной брусчаткой, войти на которую можно было через узкую кирпичную арку. На одной стороне площади стоял лоток, с которого торговали рыбой, на другой темнела громада Святой Девы Оцинкованной. По площади носилась стайка взбудораженных ребятишек, время от времени затевая возню там, где булыжник был расчерчен для игры в «прыгалки» или «слепого Майка». Шагнув под арку, Эшлим услышал голос женщины, пронзительный, гнусавый: она пела под мандолину. В воздухе висел густой запах трески и шафрана.

Глаза у старика были водянистыми, а сам он казался хрупким, как сухой стебель. Он стоял посреди заваленного всякой всячиной заднего двора, стиснув одной рукой другую, на губах играла странная полуулыбка. Руки напоминали птичьи лапы, кожа обтягивала его удлиненный череп, точно желтая бумага. Его выцветший халат когда-то покрывала великолепная вышивка серебряной нитью, и несколько таких ниток, похожих на пружинки, торчали из отворотов и прорех на локтях. Старик взял Эммета Буффо за руку и повел прочь от двери.

— Вы только взгляните! — взволнованно зашептал он.

Оказывается, в каморке возле Альвиса он нашел металлическое перо — первое доказательство своей теории. Улыбаясь и кивая, он протянул находку астроному. Тот быстро, чуть беспокойно оглянулся через плечо и взглянул на Эшлима, но портретист отвел взгляд и сделал вид, что разглядывает птиц, которые стояли на полках, словно ожидая воскрешения. Пристальные взгляды их маленьких блестящих глаз заставляли его нетерпеливо переминаться с ноги на ногу. Старик с его хрупкими костями и покачивающейся головой сам был похож на огромную лысую птицу.

«Боится, что я украду его открытие, — подумал Эшлим. — Лучше бы Буффо пришел сюда без меня».

— Давай поживее, Буффо.

Но долговязый астроном был полностью поглощен беседой.

Эшлим слонялся среди груд тряпок и подержанной одежды, которой, собственно, и торговали в этой лавочке. О, кажется, парча… И сохранилась неплохо. Он встряхнул отрез, свернутый в толстый квадрат и отяжелевший от сырости, и поднес к свету, падающему из дверного проема. Ткань оказалась заплесневевшим гобеленом, на котором был выткан ночной город. Огромные здания и монументы громоздились при свете луны. Между ними по широким улицам, преследуя друг друга и прячась в тень, бегали люди в масках животных, с мотыгами и штыковыми лопатами в руках. Эшлим поспешно положил гобелен на место и вытер руки. Он услышал, как старик говорит: «Вот ключ, который я искал».

— Что ты про это думаешь, Эшлим? — полюбопытствовал Буффо.

— По мне, так перо как перо, — отозвался художник — более резко, чем хотел. — Разве что цвет…

— Эти птицы существуют! — возразил старик, словно защищаясь, и шагнул к Эшлиму, крепко сжимая перо в пальцах. — Хотите чашечку ромашки?

— Думаю, нам лучше просто посмотреть на то, ради чего мы сюда пришли.

Буффо и старик склонились над кучей тряпья и принялись в нем копаться. Эшлим с тревогой следил за ними.

— Что вы там ищете? Кому придет в голову такое напялить?

Он раздраженно прошелся по лавочке.

— Ты не хочешь выбрать себе карнавальный костюм? — удивленно спросил Буффо.

— Не хочу, — отрезал Эшлим и вышел.

Он стоял снаружи и смотрел, как дети бегают по площади, залитой холодным зябким солнечным светом. Над головой у него скрипела полустертая вывеска. Если бы он изучил ее повнимательнее, то смог бы разобрать слово «КЛЕТКИ». Рыбник покатил тележку под арку. По-прежнему пела женщина. Эшлим закрыл глаза и попытался представить, какие бы картины рисовал, живи он здесь, а не в Мюннеде. Когда-нибудь он непременно это выяснит. От запаха еды урчало в животе. Внезапно он понял, насколько грубо вел себя с астрономом и стариком.

Возвратившись, художник застал их распивающими ромашковый чай.

— Можно взглянуть на то перо? — спросил он.

Старик протянул ему свое сокровище.

— Вы видите? Полюбуйтесь, какая работа. Эти птицы были сделаны очень давно, но кто создал их, с какой целью — пока непонятно… — Чучельник подался вперед; теперь он шептал так тихо, что Эшлиму ничего не оставалось, как тоже наклониться к нему: — Я верю: однажды они сами мне это скажут.

— Интересная работа, — пробормотал Эшлим.

Позже, когда они уже собирались уходить, старик коснулся его рукава.

— Вы не поверите, — признался он, — но я не знаю, сколько мне лет.

Внезапно его глаза заблестели. Он небрежно смахнул слезы тыльной стороной руки.

— Вы понимаете, о чем я говорю?

Старик в упор смотрел на художника, но в его взгляде не читалось ничего, кроме смутного беспокойства. Через пару секунд он снова отвернулся.

— До свидания, — выдохнул Эшлим.

Уже снаружи он спросил астронома:

— Ты знаешь, о чем он говорил?

— Для меня это ничего не значит, — бросил Буффо, прижимая к себе пакет, завернутый в бумагу — его маскарадный костюм. — Жду не дождусь, когда окажусь дома и смогу это примерить.

Но на пути назад к Мюннед, возле Линейной Массы, он внезапно остановился.

— Смотри-ка: рыбник увязался за нами. Я видел его сегодня утром в Высоком Городе: у него на лотке был бесподобный хек. Купить, что ли, кусочек к чаю?

Буффо не повезло. Едва увидев, что астроном направляется к нему, торговец свернул в ближайший переулок и бросился бежать. Колеса его тележки звонко щелкали по булыжной мостовой.