"ТЛЯ" - читать интересную книгу автора (Шевцов. Иван)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
«Я реалист и коренной русский человек». П. Чайковский
Письма Владимира Письмо первое.
«Дорогой Паша!
За окном вагона бегут перелески любимого Подмосковья; сейчас они серые, влажные. На полях почти не осталось снега, в низинах – половодье. Идет весна! Кругом туманно и серо, и настроение у меня под стать погоде: радость вперемежку с грустью. Хорошо и радостно от сознания, что есть у меня добрые, настоящие друзья. Все вы – славные, чудные ребята. И мне совестно перед Борисом: я в последние дни был несправедлив к нему. Вел я себя задиристо, спорил. А из-за чего? Из-за пустяков. У каждого свой «почерк», ну и хорошо! Надо радоваться, что все мы разные, не похожие друг на друга. Надо дорожить дружбой, помогать друг другу, быть всегда выше мелочей жизни.
Да, Паша, хорошо мне и грустно. Грустно потому, что сегодня среди провожающих не было Люси. Мы разошлись с ней. Хотя слово «разошлись» звучит здесь неуместно. Кстати, с Борей мы неожиданно стали соперниками. Смешно? «Скорее глупо, Барон», – скажешь ты словами горьковского Сатина. После того собрания Борис начал серьезно ухаживать за Люсей. Разумеется, я не осуждаю его: она ему нравится. И вообще я не могу себе представить такого мужчину, которому бы она не понравилась. Боря – видный парень, умный и, наверно, талантливый…
А мы с ней расстались. Навсегда? Да, Паша, может быть, навсегда, как это ни тяжело. Ты не представляешь, как я ее любил… За что? Таких вопросов не задают. В ней вдруг я вообразил свой воплощенный идеал женщины и готов был боготворить ее всю жизнь. Кто она и что – я не могу сказать определенно, но, видимо, она не та, за которую я ее принимал. Если сказать правду, то я уже давно заметил, что образ, созданный моим воображением, далеко не соответствует оригиналу. Я стал умышленно подчеркивать ее недостатки, преувеличивал их, не стесняясь, говорил ей в глаза неприятности. Она к этому привыкла и, должно быть, догадывалась, что это «разоблачение» нисколько не умаляет ее в моих глазах. Помню ее первое и единственное письмо. Оно потрясло меня. Мне казалось: вот девушка, которая может осчастливить. За такую и жизнь отдашь с радостью.
«Мой далекий незнакомый друг, – писала она, – смотрите, не ошибитесь! Помните, что все прекрасно на расстоянии. Я тоже однажды нашла в жизни «звезду и любовалась ею, а потом поняла, что звезды, как и облака, прекрасны на расстоянии».
По ночам я тайком от матери зажигал свет и перечитывал эти необыкновенные строчки. Я боялся своей любви и считал себя недостойным ее. Серьезно, я даже в мыслях не решался представить себя ее мужем. Для меня в ней все было тогда идеально, начиная от прически с завитками на чистом белом лбу и кончая походкой – легкой, стремительной. Все ее манеры и привычки казались необыкновенно прелестными.
Видишь, какой сдвиг: я стараюсь говорить обо всем этом в прошедшем времени. Прости за сумбур, сегодня я лучше не могу.
Может быть, спросишь: «А что между вами произошло?» Ничего. Типичный пример безответной любви, которая всегда состоит наполовину из комичного и наполовину из трагичного.
Я решил уйти с дороги, уступить место другому. Знаю, что ты будешь возражать: не по-мужски, мол, поступил, за свое счастье нужно бороться! Но это противно моим взглядам на любовь, на семью, на жизнь. Получается, что я навязываю себя, насильно заставляю ее любить. Это же абсурд! Настоящая любовь должна быть свободна от хитростей и насилий. Любовь – это когда люди не могут жить друг без друга. Я мог бы напомнить тебе очень сильные и верные слова о любви, вычитанные у великих писателей, художников и мыслителей, но они, увы, не выручают меня…
Может, нехорошо, что разоткровенничался, да что поделаешь, ты же друг. Если тебе не излить душу, то кому же? Пожалуй, даже Пете я не решился бы рассказать то, что написал сейчас тебе. Петя слишком замкнут, сам ни с кем не поделится сокровенным и других не располагает к откровенности.
Написал длинно и плохо: главного не сказал. А впрочем, я и сам не знаю пока, что главное. Отвел вот душу, и как будто стало легче. Пиши мне, когда будет настроение. А не будет – не пиши: не люблю «обязательных» писем.
Обнимаю тебя и всех ребят.
Твой Вл. Машков.»
Письмо второе.
«Здравствуй, дорогой Петя!
Итак, я добрался до цели. На маленьком полустанке, где поезд стоит одну минуту, меня встретили, по просьбе Аркадия, два колхозника. Сам Аркадий в этот день был в обкоме на совещании. Он, оказывается, уже не директор Павловской школы, а второй секретарь райкома партии и живет в районном центре. А меня решил все-таки устроить в деревне, так сказать, поближе к жизни. И это, конечно, верно.
От станции до деревни Павловки километров пятнадцать по грязному, разбитому шоссе. Моими спутниками оказались весьма интересные люди, самые что ни на есть натуральные «сеятели и хранители» земли русской. Один – крепкий и бойкий старичок в черном старом полушубке и с огненной, торчащей во все стороны бородой – оказался старшим конюхом колхоза Сергеем Карповичем Вишняковым, другой – средних лет, сутулый, в поношенной солдатской шинели, в артиллерийской фуражке, из-под которой выползали клочья черных жестких волос. Этот сутулый все время отворачивался от меня и равнодушно смотрел в пространство. Равнодушие его показалось мне напускным и я спросил, как его звать-величать:
– Гвардии ефрейтор Степан Бугаев, бывший ординарец гвардии майора Конь, – ответил он по-военному, но на меня так и не взглянул.
Старик, подтягивавший чересседельник, мельком метнул на него неодобрительный взгляд и сказал при этом слово, которого я уже давно не слыхал:
– Супостат! – И тут мне показалось, что Бугаев «под градусом».
Но почему он «супостат», я так и не понял. Подтянув чересседельник и потрогав упряжь, Сергей Карпович сказал мне:
– Давай свой чемодан. Вот сюда ставь. Хрупкого ничего там нет? А то дорога неровная. Ну, едем!
Лошади шли мелкой ленивой рысцой, и колеса громыхали по камням так гулко, что казалось не две, а сто подвод мчатся во весь дух. Я ехал на первой подводе вместе с Вишняковым, а Степан Бугаев лежал на второй, вытянувшись на животе во всю телегу. На поворотах я видел его угрюмое лицо. Оно показалось мне примечательным, и я не удержался от соблазна, стал набрасывать карандашом композицию. Степан заметил это, и его равнодушие будто ветром сдуло. Привязав повод своего мерина к задку нашей телеги, он пересел к нам и стал бесцеремонно заглядывать ко мне в альбом. Потом приложил ладонь к щеке и притворно застонал.
– Зубы, проклятые, ноют…
– Что ж не зашел в лечебницу-то? – с ехидством спросил старик.
– Да, заходил, – глухо ответил Степан, – двести граммов выпил, пивом закусил. Не помогает. – И, повернувшись ко мне, спросил с тревогой:
– Из редакции?
Я ответил отрицательно, но он, видимо, не поверил.
– А зачем рисуешь? Разве не для газеты? – Сергей Карпович подмигнул мне:
– Протащи его, да позлей!- Степан обиделся:
– Как бы не так? Что я такого сделал?
– То-то, что ничего, ни хорошего, ни плохого, – ворчливо ответил старик. – А только пьянствуешь.
– Старая песня, – перебил его Степан. – В стенгазете читали: Бугаев – лодырь, Бугаев – рвач. Ерунда! А кто достал для колхоза пять пудов бобу? А ну, скажи? Чем бы вы сеяли, если б не я? Пропадете вы без Степана Бугаева! Алешка, щенок, только и умеет бумагу марать, а товарищ Волгин не разобрался, вот и… Меня агитировать нечего, я человек твердой линии, и, значит, никакими словами меня не проймешь. Я его, этого Алешку, прямо спросил: «За твое пью? Ты меня кормишь?» Паразитом меня обозвал! Это меня-то, бывшего воина-гвардейца! Кто ему дал право?
В тяжелых его словах звучала застарелая обида. У меня пропала охота рисовать этих людей. «Их сначала понять нужно», – подумал я и решил слушать.
– Аркадий Николаевич Волгин – человек справедливый, – рассудительно заговорил старик Вишняков и осторожно спросил меня: – А вы ему не родственник, случаем?
– Нет. Воевали вместе, – ответил я. Помолчали, и старик снова вскинул брови:
– А книг с собой не везете?
– Везу кое-что, – ответил я и спросил: – Читать любите?
– Читаю… Книга не баба, что ее любить. В книге разум человеческий. Дурак книгу не напишет. Вот заставь, к примеру, Степана написать. Человек он грамотный, на фронте в денщиках при гвардейском майоре состоял, а книгу не напишет.
Степан молчал и все глядел куда-то вдаль. Старик Вишняков оставил его в покое и принялся допрашивать меня: по какому делу еду, надолго ли и почему именно решил я остановиться у Щербаковых. (Этого, разумеется, я не знал).
– У них тихо, – продолжал старик рассудительно, – разве вот только Алексей будет мешать, он заводной парень.
Не успел я поинтересоваться, кто такой этот Алексей и почему он «заводной», а Вишняков уже спрашивал о Москве и все изучал меня беспокойными колючими глазками. Вдруг он спросил, знаю ли я, на чем растут чересседельники.
– На вербе, – без тени улыбки ответил я и, погодя, добавил вполне серьезно: – Бывает и на березах растут.
Он понял, что «покупка» не удалась, и заговорил с притворством философствующего простачка:
– Все растет на земле. Все движется, развивается. Диалектика, значит. Вот и чересседельники… Но, козявка!
У меня появилась охота написать красками его красноватое лицо с синими, прожилками, запрятанные в мохнатых бровях хитрые, лукавые глаза и огненную бороду, в которой, должно быть, постоянно торчали, как иглы, стебельки сухих трав.
– Ты вот человек ученый, – говорил между тем старик, – объясни мне, пожалуйста: может ли живое родиться из ничего?
– Из ничего?- переспросил я, чувствуя какой-то подвох. – Сомнительно:
Вишняков оглянулся.
– А как же тогда червь появляется в свежем здоровом грибе? Набрал ты, скажем, белых грибов. Здоровые, крепкие, один к одному. Полежали сутки – и, смотришь, черви завелись. Откудова? Внутри родились из ничего…
Я молчал, а старик смотрел на меня с укоризной. Потом произнес довольным тоном:
– То-то, а говоришь, сомнительно! Уж на что – камни, ан и те растут. Медленно, незаметно для глаза, а все-таки растут, если, значит, с землей соприкасаются, соки от нее получают. Вот эти, скажем, – он указал кнутовищем на два придорожных валуна. – На моей памяти махонькими были. А теперь, гляди, за полсотню-то лет как вытянулись! Слыхал, на Кавказе каменные горы есть? А откудова они взялись? Из камня выросли. Значит, там земля особо питательные соки имеет, да и климат подходящий.
– И все ты врешь, – громко засмеялся Степан. При этом лопатки его задвигались под шинелью, а красные, осоловелые глаза стали влажными. – Ты его не слушай, он хитрый и врать любит. Ты меня слушай. Я в бога не верую. И никто не верует. И раньше не веровали, а в церковь от скуки ходили… Для большей убедительности Степан по-лошадиному мотал лохматой головой и сопел. Старик попытался перевести разговор на другое и спросил меня:
– А стишки любишь? – Я ответил утвердительно.
– Стишки – детская забава, – опять вмешался Степан. – Я слышал, что стишки пишут только до двадцати годов.
– Много ты знаешь!- возмутился Вишняков. – Один стихотворец сто лет без одного года прожил и до самой смерти стихи сочинял. Ну, как бишь его? Тот, который с балалайкой…
– Джамбул, – подсказал я.
– Вот, вот, Джамбул. Девяносто девять лет прожил. А ты говоришь – забава/
Солнце таяло в белесом мареве и грело спину. Оно светило с самого утра, обдавая землю своим теплом. Даже белые громады облаков ходили стороной, бросая на поля широкие серые тени. В небольшой рощице, мимо которой катились телеги, стоял неумолчный крик грачей. Все деревья, еще голые, безлистые, загромождены большими темными гнездами. Как у Саврасова. Удивительное дело: когда я глядел, бывало, на эту картину в зале Третьяковки, я всегда слышал вот этот весенний крик грачей. Это, брат, большое искусство – создать в картине звук. Как это сделать? Я задумался, всматриваясь в шелковистую, легкую, прозрачную ткань, затянувшую горизонт. Мысли мои спугнул голос Сергея Карповича:
– Вот переедем ручей, а там до Павловки рукой подать.
Переехали ручей, и дорога пошла в гору.
– Тяжелая дорожка, – сказал как бы про себя старик и легко выскочил из телеги.
Я понял намек и тоже спрыгнул на обочину.
– Слезай, Степан!
– Ничего, вывезет, – ответил тот.
Старик рассердился:
– Слазь, не балуй!
Степан даже не пошевелился.
– Ну что у тебя за лошади, – сказал он лениво. – Вот у нас в роте был мерин, Ватником звали, это конь! В гору, бывало, рысью бегал. У него, как у зайца, задние ноги длиннее передних были…
Я легко шел по сухой прошлогодней траве в гору, а позади меня продолжалась перебранка.
– Порядочного человека сразу видно, – возбужденно говорил старик. – Он вон сам слез, а ты…
– Он – другое дело, он молодой, – лениво отбивался Степан, – ему полезно пройтись, можно сказать, в диковинку, а я человек изработанный…
В конце концов он все-таки слез и, согнувшись, покачиваясь, медленно побрел, в гору. Лошадь догнала меня и пошла рядом. А позади слышались ругательства старика. Я оглянулся. Вишняков петухом бегал вокруг второй подводы. Оказалось, что еще при выезде из города у лошади Степана рассупонился хомут. Степан не заметил этого, и лошадь до крови растерла себе плечо.
На колхозном дворе, пока Степан неторопливо распрягал свою лошадь, Сергей Карпович с дрожью в голосе объяснял председателю колхоза Хахленкову, как Степка по своей халатности искалечил лошадь. И это перед началом полевых работ!
– Ну что с тобой делать?- сокрушенно спрашивал Хахленков Бугаева. – Судить?
– А что я такое уголовное совершил? – невозмутимо спросил Бугаев. – Вы меня благодарить должны: я пять пудов бобу для колхоза достал. Где бы вы его взяли?
– Значит, благодарности захотел? – Хахленков пожевал губами. – Между нами говоря, будь у меня гауптвахта, я бы тебя, разбойника, закатал суток на тридцать.
Степан отругивался лениво, с пренебрежением:
– Даже генерал таких прав не имеет. А ты всего-то старшина, да и то запасной. – И увел лошадь в конюшню.
– Ну что с ним делать?- спрашивал нас Хахленков. И вдруг закричал на Вишнякова: – И тебя вместе с ним привлечь надо! Чего смотрел? Старший конюх называется!
– Ты на меня не кричи! – отрезал Вишняков. Кустики лохматых его бровей сердито зашевелились. – Ты на Степку кричи. А я за него не ответчик. Моя лошадь исправная.
Он быстро и ловко снял сбрую, положил ее в телегу и, раскачиваясь на коротких ногах, повел лошадь в конюшню. Хахленков кричал ему вслед:
– «Моя лошадь»! А та, выходит, не твоя? Ишь, единоличник! Моя хата с краю. Раскудахтался!
Сейчас вечер. Я сижу один в большом трехкомнатном бревенчатом доме Михаила Васильевича Щербакова. Хозяин, судя по первому впечатлению, очень добрый и умный старик. Он заведует молочно-товарной фермой. Живут они вдвоем с сыном Алексеем, тем самым «заводным парнем», о котором я уже слышал в пути.
Как видишь, Петя, я доволен. Во всяком случае, начало многообещающее. Пока что я еще не разглядел тут ни тем, ни сюжетов, но люди, которых я увидел, – гарантия тому, что будут и темы, и сюжеты. Интересные люди! Я рад, что ты едешь на Волгу. Постарайся жить не в гостинице, а где-нибудь в армейской казарме или на квартире простого человека.
Будь здоров, Петя. Напиши мне с берегов Волги. Крепко тебя обнимаю.
Твой Вл. Машков.»
Письмо третье.
«Милый Паша!
Мне кажется, что живу я здесь уже вечность. Иногда немножко грущу по Москве. Хотя в общем доволен. Я еще не знаю, что даст мне эта поездка как художнику, но как человеку она, несомненно, даст многое. То есть, я хотел сказать, не знаю, напишу ли я здесь или потом на сельские темы что-нибудь путное. Как-то все поворачивается неожиданно. Село показалось мне не таким, каким я себе его представлял.
Трудновато здесь живут люди. Неурожай прошлого года чувствуется в каждом доме. Не хватает хлеба, мало скотины, а та, что есть, никуда негодна, как здесь говорят – ни шерсти, ни молока. И кормить ее пока нечем, трава только подрастает. Я понимаю: это последствия разрушительной войны. И сразу, одним махом, колхоз не поднимешь.
Понимаешь, мне иногда совестно в такую горячую пору полевых работ писать этюды – кажется, колхозники смотрят на меня осуждающе: дескать, пустяками занимается такой здоровый лоботряс.
Вот тут-то и задумаешься о смысле искусства: зачем оно, кому нужно и каким быть должно? Я пробовал приложить к действительности советы Иванова-Петренки и Винокурова, в которых, честно признаюсь, есть что-то дьявольски подкупающее, вернее – интригующее. Но у меня по-ихнему не получается. В жизни все как-то по-другому устроено. По Винокурову, надо видеть поэзию в повседневном, даже в мелком, случайном факте. Но его мнению, любой кусок природы может послужить натурой для пейзажа. А я вот хожу по окрестностям, наблюдаю, присматриваюсь и не так уж часто нахожу «кадры природы», которые можно было бы перенести на холст. Собственно, на холст все можно перенести. Но смысл какой? Вставить в раму и повесить на стену? А люди будут равнодушно проходить мимо. Это не искусство, которое не способно волновать, действовать на зрителя. Но этого мало для меня. Я хочу еще знать, как оно будет действовать, какие мысли и чувства пробудит в человеке, какое настроение создаст. Можно, конечно, написать серый день, дождь, грязь непролазную: «на дворе собаки мокнут, даже лаять не хотят». Если талантливо сделать, то и в душе зрителя слякотное настроение появится. Но зачем, к чему портить людям настроение? Жизнь и без того нелегка, очень нелегка, дорогой Пашенька.
Мне вчера председатель колхоза сказал: «А вы нарисуйте нам плакат против потрав посевов, мы его на самом видном месте повесим». И, знаешь, я думаю, что такой плакат полезней плохой картины.