"Орлиная степь" - читать интересную книгу автора (Бубеннов Михаил Семенович)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Утром в степи появились орлы. Они прилетели сюда издалёка — на властный зов жизни. Немного отдохнув, они вновь поднялись с земли и, быстро набрав высоту, достойную их могучего, вольнолюбивого племени, тут же ворвались в незримо кочующие над степью воздушные потоки: нет ничего сильнее чудесной страсти парящего полета! Расправив бурые, со светлыми пёстринами, ловкие и чуткие крылья, лишь изредка трогая ими воздух, орлы начали стремительно выписывать в раздольном поднебесье огромные круги.

Дождавшись своего часа, степь уже выходила из-под снега. Там и сям бездонно мерцали темной синью озера и залитые полой водой низины, и над ними, не стихая, мельтешило охочее до приволья, разогретое призывами весны неугомонное птичье царство. Кое-где ослепительной белизной сверкали на солнце голые березовые перелески. Огромными серыми шкурами лежали проталины ковыльной целины. Но даже зоркое орлиное око не могло разглядеть, где край этой необъятной степи.

Под вечер, вдоволь налюбовавшись степным привольем, орлы попарно опустились на землю, чтобы выбрать места для ночевки. Одна пара, припоздав, шумно снизилась на проталине с куртинами низкорослых, но непролазных тарначей. Едва коснувшись земли, орел сделал несколько сильных, порывистых прыжков, расплескивая помятый ковыль, затем вдруг замер на месте и предостерегающе щелкнул стальным клювом. Тут же позади остановилась его подруга. Крупные и красивые птицы, не двигаясь, некоторое время сторожко и зорко осматривались вокруг. Здесь было надежное для поселения место. Куртины тарначей забиты колючими шарами перекати-поля, а над изрытой сусликами целиной всюду поднималось густое, обтрёпанное разнотравье. На фоне далекой кромки неба торчали кисти полыни и бескиль-ницы, висели пустые колоски житняка и метелки лисохвоста. Особенно высоко поднимались сизые кусты волоснеца да покрытые шерстистым войлоком стебли медвежьего уха.

Успокоясь, орлы вышли на чистень и долго стояли здесь рядом, стояли мирно и величаво, задумчиво щуря на вечернюю степь мудрые глаза.

Через несколько дней, обжив в тарначах уютное место, орлы начали строить гнездо. Иногда, заспорив о чем-то, они бросались друг на друга, гулко хлопая тугими крыльями, а спустя время, успокоясь, видели, что все собранное для гнезда было раскидано вокруг или висело на ветках таволожки.

И работа начиналась сначала.

Это были молодые орлы. Они строили первое в своей жизни, гнездо…

* * *

Озаренная весной света, высоко вздымалась над землей Москва. Как никогда в другое время, открывала она теперь свои просторы. Даже с большой высоты нельзя было объять ее одним взглядом.

У нее не было границ; казалось, она расходится проспектами и бульварами во все концы нашей страны. И над всей ее беспредельной панорамой в солнечном половодье ослепительно поблескивало белое каменье и стекло, жарко вспыхивало золото…

Леонид смотрел на город из окна.

— Все любуешься? — спросила мать. — Да, смотрю… — ответил Леонид.

— Отсюда-есть на что посмотреть! Одна красота! Не то что из нашего оврага…

— Не вспоминай!

— Не на земле — в земле жили.

Прасковья Михайловна перестала греметь посудой и выпрямилась у стола. Она была маленькая, сухонькая, с пучком седеньких волос на затылке, в простенькой, но опрятной юбке и кофте из немаркого материала. Быстрым взглядом светлых глаз Прасковья Михайловна окинула стены комнаты в бирюзовых обоях и ее бедное убранство и вдруг даже порозовела от избытка счастья. Так случалось уже много-много раз за месяц жизни в этой новенькой и чистенькой комнате в огромном нарядном доме— на такой высоте, что дух захватывало…

— Теперь нам здесь жить да жить! И счет годам не вести! — вновь заговорила она, но уже счастливым голосом. — Сейчас хорошо, а что ле-гом будет? Откроешь окно — и сердце замрет! Мимо птицы летят, рукой подать — белые облака…

Но на этот раз Леонид почему-то промолчал. Прасковья Михайловна пытливо присмотрелась к его высокой, дюжей фигуре. «Задумчивый стал, весь в отца, — рассудила она про себя и со вздохом решила, что в простенке между окон надо повесить портрет мужа, погибшего во время войны, — О чем думает он? Может, о женитьбе? Пора бы, чего теперь медлить? Стесняется, видно, сказать. Ах, сынок, сынок, да чего же матери-то стесняться?» В этот момент Леонид неожиданно обернулся, и Прасковья Михайловна, увидев его лицо, замерла в тревоге. Лицо Леонида было спокойно-суровым, даже властным, каким бывало у мужа, когда он брался за тяжелое дело, а большие серые глаза казались дерзкими, и светились необычайно ярко.

— Леонидушка, да что случилось-то? — с замирающим сердцем проговорила Прасковья Михайловна. — Ты что молчишь? Может, ты стесняешься сказать? Ты говори…

— Я уезжаю, — потупясь, ответил Леонид.

— Уезжаешь? Да куда же это?

— На Алтай, мама.

Некоторое время Прасковья Михайловна никак не могла понять, почему сыну непременно надо ехать на Алтай. Леонид усадил мать на диванчик, сел рядом с ней, вытер своим платком ее заплаканные глаза и попытался объяснить, как пришло к нему решение ехать в далекий край, но мать, плача, глядела на него так растерянно, что пришлось замолчать и терпеливо выждать, пока она сама справится со своей внезапной слабостью. Высвободясь из рук сына, Прасковья Михайловна наконец-то переспросила далеким, печальным голосом:

— Стало быть, уезжаешь?

— Надо, мама, — произнес Леонид.

— И никак нельзя… не ехать?

— Нельзя, мама.

— Ты все об этом думал?

— Дело-то ведь вон какое! — сдержанно ответил Леонид. — Помнишь, как отец, бывало, говорил? «Хлеб, — говорил он, — всему голова».

«Отца вспомнил! — ахнула про себя Прасковья Михайловна и, подумав, заключила: — Значит, уедет. Не удержать…»

Разгадав ее мысль, Леонид подтвердил:

— Уеду, мама, уеду…

— Тянет тебя к земле, — промолвила Прасковья Михайловна жалобно.

— Это правда, мама, тянет, — согласился Леонид. — Сколько ни живу в Москве, как ни люблю ее, а все равно, бывает, так поманит в деревню, к земле, что даже сердце сожмет! Хорошо там, мама! — Он весь засиял и порывисто схватил мать за руку. — Бывало, проснешься в лугах на зорьке… Трава высокая, густая, вся в росе. Идешь по ней, как плывешь! Мокрый до ворота! А наработаешься — грохнешься наземь и думаешь, что никогда не станешь на ноги, никогда! Все кости ноют, все тело болит… Хорошо! Лежишь на свежем, пахучем сене, а тебя ветерок обдувает и над тобой жаворонок звенит… И кажется, что земля несет тебя, будто на крыльях, далеко-далеко!

— Всех бы так тянуло, — проговорила Прасковья Михайловна очень тихо и грустно. — Что же делать там будешь? Пахать целину?

— А что? Трактор я хорошо знаю.

— Инженер, и сядешь на трактор?

— Сяду и буду пахать!

— С ума ты сошел, Леня!

Прасковья Михайловна с горечью вспомнила, как ее Леонид десять лет подряд, часто не зная отдыха, отказывая себе в развлечениях, работал на заводе и учился: сначала в вечерней школе рабочей молодежи, а потом в вечернем институте. Десять лет она и наяву и во сне видела сына чаще всего склонившимся над книгой. Иногда ее не столько радовало, сколько пугало его упорство. Совсем недавно наконец-то сбылась их мечта: он получил диплом инженера.

— Только выбился… — со вздохом добавила мать.

— Сейчас я нужнее на целине, — угрюмо от-вветил Леонид.

Вспомнила Прасковья Михайловна и о том, с каким чувством перебирался Леонид из гнилой халупы, ютившейся в овраге, в новый дом, как готовился в ближайшие дни, немного пообставив комнату, справить шумное новоселье. Тогда казалось, что жизнь в новом доме он считал превыше всего. Втайне дивясь незоркости своего глаза, Прасковья Михайловна спросила с грустью:

— Опять в халупе жить будешь?

— Вполне возможно, — ответил Леонид. Больше не о чем было говорить, и Прасковья Михайловна замолчала. Довольный тем, что разговор с матерью все же закончился мирно, Леонид оживился и сообщил:

— Сейчас пойду в комитет.

— Сегодня же воскресенье, — напомнила мать.

— Сейчас все там…

Прасковья Михайловна вдруг смутилась тем особым смущением, какое бывает у родителей, беседующих с детьми о взрослой жизни, скомкала в ладонях фартук и спросила:

— Уезжаешь-то один?

— Один.

— Неужто никого на примете нет?

Леонид быстро поднялся с диванчика, прошел к окну и вновь засмотрелся на Москву. Ответил он не сразу и, на удивление, с непонятной тоской:

— Не много в том толку, что есть на примете. Сердечная тайна сына встревожила Прасковью

Михайловну, вероятно, не меньше, чем его внезапное решение уехать в далекий край. Со стесненным дыханием она спросила:

— Кто же такая?

— С нашего завода…

— Звать-то как?

— Светланой…

— Ты уж… открылся ей?

Чубатая голова Леонида медленно опустилась перед окном.

— Господи, весь ты в отца! — воскликнула мать с изумлением, в котором были и радость и боль, затем проворно поднялась с диванчика, подошла к сыну и, легонько уцепившись за его рубаху, прижалась щекой к широкой теплой спине. — Что ж ты, родимый, молчал?

— Так вышло, — негромко ответил Леонид.

— Значит, по сердцу она тебе, — заключила мать и, одобрительно, ласково погладив рукой богатырскую спину сына, продолжала: — Что ж ты, вояка ты мой, с боевой-то медалью, а так боязлив? — И вдруг попросила почти жалобно: — Поговорил бы, Леонидушка, сейчас-то, а? Женился бы…

— Теперь поздно, — отозвался Леонид и, осторожно обернувшись к матери, схватил ее несильно за плечи. — Поздно, мама!

— Вот отчего ты невеселый был! — грустно вздохнув, произнесла Прасковья Михайловна, но тут же с надеждой всмотрелась в лицо. — Ну, а она-то как? Примечал ведь? Может, она только и ждет твоего слова?

— С глаз моих бежит!

— Значит, тоже любит…

У Леонида вдруг вспыхнуло лицо. Мать тут же опустила глаза, чтобы дать сыну время справиться с собой, и с минуту задумчиво трогала пальцами пуговицы на его рубахе. Потом, все еще не решаясь поднять взгляд, стукнула ногтем в его грудь.

— Зря ты молчал! И зря молчишь!

— Не буду я, мама, вести с ней такие разговоры, — ответил Леонид. — Вдруг откажет? Что тогда? Как я поеду?

— А она не едет на целину? Позвал бы…

— Она не поедет, — убежденно ответил Леонид.

— Отчего же? Все едут.

— Не для нее это дело, мама,

— Городская очень?

— Да.

— А здоровьице ничего?

— Тоже городское.

— Слабенькая, значит… — Мать помедлила в раздумье. — Может, ты боишься, что и тебя-то, если узнает, отговаривать начнет?

— Да.

— Тогда, и верно, не торопись, пока помолчи… — Только теперь Прасковья Михайловна наконец-то решилась вновь взглянуть в лицо сына, но едва лишь она увидела его, темное от боли и горя, у нее так и зашлось с испуга сердце. — Господи, сынок, да как же все будет у вас? — заговорила она вдруг со слезой и кручиной. — Ничего ведь не видать, как в тумане…

Леонид снял руки с плеч матери.

— К осени все видно станет.

— Да как же оно развиднеется?

— Если на самом деле любит, до осени не забудет, — ответил Леонид. — А я осмотрюсь на целине, обживусь — и тогда позову. А сейчас и звать-то ее туда не поворачивается язык: совсем она ребенок, мама, тяжело ей будет.

Но мать встревожилась еще сильнее…

— Неужто так и уедешь?

— Что ты, мама! — воскликнул Леонид. — Да разве я смогу так уехать? Слушай меня: как только все решится в комитете, обязательно встречусь с ней и поговорю…

— Откройся ты ей, сынок, откройся! — озабоченно попросила мать. — Хоть напоследок, а скажи… Пусть знает, а там уж ее дело. А так ведь оставлять ее нельзя: до осени много воды утечет.

— Знаю, — сказал Леонид.

— Стало быть, одному ехать, — в горестном раздумье заключила Прасковья Михайловна. — Одному тебе жить… — К ней вдруг вернулось то волнение, какое она испытала полчаса назад, узнав о решении сына. Она вновь залилась слезами и начала все сначала, как это и бывает в таких случаях. — Но ведь Алтай-то, Леонидушка, где-то очень далеко? — заговорила она, не в силах противостоять своему желанию удержать сына в Москве и по наивности думая, что ее замечание о дальности Алтая может отрезвить его. — Там же, сказывают, совсем дикий край, сплошная зима! Леонид заулыбался и спросил:

— Мама, а помнишь командира?

— Это какого же? Которого ранило у нашей деревни?

— Ведь его фамилия Зима…

— О господи! — всплеснув руками, воскликнула Прасковья Михайловна. — Вот смутья-ан! Вот смутья-ан!

— Помнишь, как он рассказывал об Алтае?

— Помню, как же! Вот смутья-ан!

— Умер, наверно.

— Помер! — убежденно произнесла Прасковья Михайловна. — Сам помер, а тебя смутил. Какое ведь тяжелое у человека слово! Вон как все вышло!..

— Погоди, мама, я сейчас, — попросил Леонид и бросился в коридорчик.

Вернулся он с туго набитым холстяным мешочком — в нем был немалый вес, так что его приходилось нести в обеих руках. У Прасковьи Михайловны затуманились глаза: этот мешочек был одной из дорогих фамильных реликвий. Леонид развязал мешочек перед матерью на подоконнике — в нем золотой россыпью светились крупные пшеничные зерна.

— Неужто с собой возьмешь?;— шепотом спросила мать.

— С собой.

— И посеешь на Алтае?

— Посею! — Леонид нагнулся к матери и заговорил с ней, точно по секрету: — Я их посею, они дадут еще больше семян. И так разойдутся они по всему Алтаю, а то и по всей земле…

— Молодец! — растроганно похвалила мать.

— Я все, мама, помню…

Они обнялись и замолкли у окна. Перед их взорами вдруг померкла озаренная весной Москва и поднялось среди темных лесов высокое взгорье с небольшой деревенькой, каких, множество на многострадальных древнерусских землях…

II

Немецкие войска отступали из Подмосковья.

С начала марта на утренних и вечерних зорях от речки Синей до Хмелевки стало доносить приглушенный гул артиллерийских канонад. Каждую ночь на востоке поднимались багровые дрожащие зарева пожарищ; когда они сливались воедино, казалось, что над землей встает третья, незаконная в природе, зловещая ночная заря.

Со дня на день хмелевцы ожидали появления наших войск в родной деревне. С неуемной тоской смотрели они на восток. Но в середине марта, вместо того чтобы дойти до Хмелевки, фронтовая ночная заря, не одолев крутых берегов речки Синей, стала слабнуть, стихать, припадать к земле…

Однажды Ленька Багрянов, выйдя на задворки, долго наблюдал за востоком и прислушивался к утренним звукам весны. С крыши сарая падали, радужно вспыхивая на лету, крупные капли. Со всего восточного склона взгорья, почти освобожденного от снега, навстречу солнцу спешили, весело журча, проворные ручьи. У подножия взгорья, в березняке, за которым яркой голубизной сверкала полая вода, гомонили грачи. Но все это, всегда любимое, Ленька с радостью променял бы на звук одного орудийного выстрела от речки Синей.

Из-за угла сарая выглянул дед Зотей, единственный в деревне из ее взрослой мужской половины, ростом чуть повыше Леньки, худенький, с жиденькой грязно-зеленоватой бородкой. Помедлив, он окликнул парнишку сиплым, крикливым старческим голоском:

— Ну, как, партизан, каковы дела?

Ленька быстро оглянулся на знакомый голос, поражаясь тому, как смог дед Зотей подойти неслышно, и сердито заговорил:

— Ты чего кричишь? В своем ты уме?

— Горяч ты, ох, горяч! — мирно заметил дед Зотей, становясь рядом с Ленькой и копаясь сухонькими пальцами в бороденке. — Чего ты такой горячий, а? Ишь шипит, как горшок в печи… Таким будешь произрастать, тогда что же из тебя выйдет? Ты всю деревню собьешь с покою. Чего слыхать-то оттуда? — Он кивнул на восток. — Ухи у меня ослабли, вот беда-причина…

Леньке стало жалко деда.

— Затихло, — ответил он грустно.

— Затихло?

Оглянувшись по сторонам, Ленька добавил:

— Наши силы подтягивают.

— Истинно, истинно! — обрадованно подтвердил дед Зотей. — У меня знамение есть.

— Какое знамение? — насторожился Ленька.

— А вон, погляди! На мой вяз гляди! Когда деду Зотею было всего-навсего десять

лет и его звали просто Зотькой, он посадил на огороде молоденький вяз, с которым был тогда одинакового роста. Прошло полвека, и вяз стал самым большим деревом в деревне. Однажды на благовещение на вершину вяза опустились серебристо-белые аисты. Около часа они торчали на вершине, поворачивая туда-сюда свои красноклювые головы. Выждав, когда они улетели кормиться на ближнее болото, Зотей Корнилыч приказал сыновьям срезать вершину вяза и закрепить на ней старую борону вверх зубьями. Охотно приняв помощь людей, аисты вскоре тщательно уложили на бороне толстый слой прутьев и устроили гнездо: никакие ветры не могли сорвать его с вершины вяза.

С той поры аисты появлялись в деревне каждой весной, сорок с лишним лет подряд, и почти всегда в один день — на благовещение. Завидя птиц, дед Зотей радостно восклицал:

— Вот они, благо вещают!

И только весной 1941 года, когда деду Зотею исполнялось сто семь лет, аисты почему-то не прилетели. Дед Зотей закручинился, стал прихварывать, чахнуть и, не скрывая от сельчан, готовиться к смерти.

Теперь над гнездом вновь стояли аисты.

— Вернулись? — не утерпев, крикнул Ленька.

— Возвернулись, родные мои, возвернулись! — проговорил дед Зотей растроганно. — Вот теперь скажи: какое это знамение? Это, парень, благо они вещают нам, счастье… Придут скоро наши!

Только теперь Ленька вдруг с необычайной отчетливостью понял, что ожидания его напрасны.

— Эх, дед ты, дед! — неожиданно крикнул он сквозь слезы и, сорвав с головы шапчонку, остервенело ударил ею оземь. — Ничего ты не понимаешь, дед!

За зиму Ленька прослыл в деревне большим военным авторитетом. Еще осенью за связь с партизанами гитлеровцы сожгли Хмелевку, случайно оставив только четыре избы, и потому партизаны, боясь поставить ее под новый удар, не появлялись в ней. Оторванные от мира хмелевцы жили в полном неведении того, где и как идет война. Смышленый Ленька, успевший за лето и осень, вертясь около мужиков, поднатореть в военных разговорах, частенько солидно растолковывал женщинам, как идут, по его мнению, события на фронте. Раза три он приносил партизанские листовки, уверяя, что находит их поблизости от деревни. В одной из них всем на удивление подтверждались Ленькины слова о разгроме немцев под Москвой. В последнее время Ленька убежденно предсказывал, что наши войска в середине марта будут в Хмелевке, и все женщины охотно верили парнишке.

— Нет, дед, — горестно заключил Ленька, поднимая шапку с земли, — не помогут твои аисты.

В конце апреля, как только просохли дороги, в Хмелевку нагрянули немцы. Они согнали всех хмелевцев в один двор, оцепили его, и тогда волостной старшина Порфирий Мокрицын, почему-то мгновенно побурев, возвысив голос, объявил стоявшему впереди деду Зотею:

— Перепись, дед, будет! Понял? Дед Зотей насторожился.

— Это какая такая? — спросил он и подставил старосте ухо.

— Всеобщая! — выкрикнул Мокрицын.

— А зачем? Мы давно-о переписаны!

— Это прежней властью, а теперь новая.

— Новая? А где-кось она? Это ты — власть? А чего тогда краснеешь перед народом? Или те власть, что за тобой?

— Здесь прифронтовая полоса, — пояснил Мокрицын, стараясь обойтись с дедом, которого знал давно, как можно мягче. — Здесь военное положение, а потому вся гражданская власть временно находится в руках наших освободителей.

— Это понятно, что временно…

Немецкий офицер, стоявший позади Мокрицына, вдруг шагнул вперед и молча ткнул старосту кулаком в спину, да так сильно, что тот едва устоял на ногах.

После этого Мокрицын действовал более энергично.

— Сейчас всех перепишем и выдадим бирки, — объявил он, торопливо вытащил из кармана пиджака связку фанерных бирок с разными номерами и потряс ею в воздухе. — Вот они! Кто снимет — расстрел. Все ясно?

— Нам давно все ясно и понятно, — сердито, но тихо ответил дед Зотей. — А вот тебе-то ясно, чего вы затеяли? Я вон сколь царей пережил! Даже самые лютые цари не вешали мне на шею собачьи бирки! Это мы кто сейчас, выходит? А ну, дай сюда!

Дед Зотей неожиданно рванул связку бирок из рук Мокрицына; шнурок лопнул, и бирки разлетелись по луже. Немцы заорали, схватили деда и волоком оттащили в угол двора… Той же минутой в углу прозвучал выстрел из пистолета. Дед Зотей свалился на бочок, поджал ноги, как любил спать всегда, и на виду у всех сельчан заснул навечно…

К старшине подходили семьями. Напуганные, дрожащие женщины, держа около себя всхлипывающих детишек, стояли перед ним, не видя света белого… Присаживаясь на чурбан, Мокрицын заносил всех в список, а затем самолично надевал на каждого бирку, неизменно твердя:

— Никогда не снимать! Увидят без бирки — расстрел!

Последней подошла Елена Лаптева с грудным ребенком, закутанным в легкое байковое одеяльце. Надев бирку на шею Елены, Мокрицын приказал:

— А ну, открой мальца.

— Неужто и ему? Да вы что? Дитё ведь!

— Открой! Тебе сказано?

Из глаз Елены брызнули слезы. Кое-как она раскутала ребенка и посадила его к себе на руку. Синеглазый худенький мальчонка, увидев перед собой бирку, вдруг схватил ее и начал вырывать из рук старшины, и Елена с ужасом подумала, что он почти точно повторил жест деда Зотея…

— Погоди, наиграешься, — смущенно сказал Мокрицын и накинул шнурок с биркой на шею мальчонке.

Только Ленька и три его дружка не получили бирки; ребят в это утро не оказалось в деревне.

Дело случая, но самым старшим из мужчин в избе вдовы Сергеевны, где после пожара ютилось более тридцати человек, был тринадцатилетний Ленька Багрянов. Это обстоятельство позволило Леньке считать себя совершенно взрослым и всегда испытывать суровое чувство ответственности за судьбу всех живущих вместе с ним под одной крышей.

Вся зима прошла у Леньки в бесконечных хлопотах, которые нравились ему больше, чем учеба в школе. Вставал Ленька рано и, схватив кусок хлеба, если он был, уходил из избы, надевая на ходу шапчонку и пиджачишко. Вместе со своими дружками он собирал по деревне обгорелые столбы и бревна, пилил и колол дрова, расчищал двор от снега, таскал из колодца воду, молол рожь на самодельной мельнице… Чем только мог, Ленька в равной мере облегчал жизнь всех обитателей избы, и те, видя его безмерное добросердечие и бескорыстие, с завистью шептали Прасковье Михайловне:

— Радуйся, мать!

С наступлением весны Ленька вместе с дружками день-деньской бродил по лесам и лугам вокруг Хмелевки. Ребята добывали рыбу, пустив в дело все наличные снасти, и особенно много уток. Правда, ловили они птиц жестоким, браконьерским способом: ставили на озерах подпуска, наживленные рыбьими пузырями, и жадные утки, налетев стаей, в драку заглатывали вместе с пузырями рыболовные крючки.

В это утро ребята, возвратясь с добычей, застали многих хмелевских женщин во дворе Серге-евны, а деда Зотея, обмытого и обряженного в последний путь, на широкой лавке в сенях. К удивлению женщин, ребята молча и хмуро выслушали их крикливый, слезный рассказ о новом несчастье в деревне.

Подойдя к сыну — он сидел на чурбане, опустив голову, сдерживая подрагивающее колено, — Прасковья Михайловна жесткими пальцами потрогала его волосы.

— Как жить-то будешь?

— Без бирки? — догадался Ленька. — Велика беда!

— А если попадешься? — Я не попадусь!

Деда Зотея похоронили под его вязом.

Долго не спал Ленька в ту ночь. Когда крепкий первый сон одолел всех, он осторожно припод. нялся и при лунном, свете, проникавшем в едидственное окно, не забитое паклей и досками, осмотрел спящих: они лежали под разным тряпьем на низких нарах, застланных истертой соломой. Мать, потревоженная Ленькой, зашевелилась, раза два двинула рукой, словно бы отстраняя кого-то, и сбила с себя и маленькой Катюши ватное одеяло. Ленька прикрыл мать и сестренку, ласково, со вздохом сказал им мысленно: «Спите, милые, спите!» И в эту минуту Леньке вдруг особенно сильно, как никогда за все время разлуки, захотелось видеть отца.

Ленька был в таком возрасте, когда мальчишки, особенно деревенские, не очень-то любят родительскую ласку, даже избегают ее, считая, что всякое ласкание — недостойное мужчин-дело. Иван Багрянов, в свою очередь, высоко ценил стремление Леньки быстрее взрослеть и вместе с тем его нелюбовь к излишним нежностям. Поэтому отношения между отцом и сыном Багряновыми были на редкость деловыми и, как все истинно деловые отношения, добрыми, сердечными.

Любое крестьянское дело Иван Багрянов делал смело, уверенно, сноровисто, с большой любовью. Леньке очень нравилась отцовская напористость в жизни, его живой, неугасимый огонек в работе. Ленька во всем старался походить на отца. Он тоже охотно брался за любое дело, работал всегда горячо и во многом уже не отставал от взрослых. Но особенное наслаждение испытывал Ленька, когда приходилось работать рядом с отцом: работа приобретала тогда сокровенный смысл и отличалась особой легкостью и красотой. Наибольшим для себя счастьем Ленька считал охотничьи походы с отцом. За один только день, проведенный с ним в лесу или на озере, Ленька узнавал так много интересного и о жизни природы и о людской жизни, что об этом рассказывал потом друзьям целую неделю.

Вот теперь весна. Не будь войны, сегодня перед рассветом отец тронул бы его тихонько рукой, и Ленька, моментально вскакивая, спросил бы озабоченно: «Проспали?» А потом бы он. со своей одностволкой на плече и с пестерькой, в которой шебаршит подсадная кряковая утка, пошел бы рядом с отцом на озеро.

Ленька отчетливо представил, как они идут в темноте, оступаясь в ямки и толкая друг друга, и ему даже почудилось, что он слышит голос отца. Весь дрожа, Ленька улегся на свое место и с открытыми глазами пролежал до рассвета.

Утром матери запретили ребятам выходить из деревни.

Вскоре обнаружилось, что без ребячьей добычи сразу же для всех наступило голодное житье, даже для собак и кошек. До пожара в Хмелевке на каждом дворе была собака, в каждом доме — одна, а то и две кошки. Теперь все они жили около четырех изб. Хмелевцы жалели несчастных животных, всю зиму подкармливали их, чем могли, но теперь вынуждены были гнать от себя. Стаи давно отощавших, линяющих собак жалобно, не мигая, смотрели на всех, кто выходил на крыльцо, дрались на помойке, уныло бродили вокруг дворов, обнюхивая все, что попадалось под ноги. А кошки от бездомной жизни уже одичали за зиму; далеко от жилья они не уходили, но, завидя человека, бросались от него как ужаленные; по темным углам на чердаке, под сенями, под крышей сарая, в печах на пепелищах, в прошлогоднем бурьяне у огородов — всюду можно было видеть горящие, дикие кошачьи глаза.

Через неделю у хмелевцев вышло все зерно. Тогда хмелевцы решили открыть заветную яму, где была спрятана редкостная сортовая пшеница, оставленная на семена, — о севе не могло быть и речи… «Зерно дорогое, — рассудили они, — а люди еще дороже».

Несколько лет назад Иван Багрянов, беспокойный, всегда ищущий что-то в жизни, всегда занятый разными опытами в колхозном хозяйстве, раздобыл немного пшеницы «Вятка» и стал выводить из нее особый сорт. Его затея увлекла и Леньку, как увлекало любое отцовское дело, а вместе с ним — и его друзей. Скучно, надоедливо было ребятишкам в долгие зимние вечера сортировать пшеничный урожай, отделяя на посев наиболее крупные, спелые зерна. «Птичья работенка! — ворчали иногда ребята. — Клюешь, клюешь, даже в глазах пестрит!» Но никогда не оставляли начатого дела: каждое зернышко, отобранное на семена, мгновенно освещалось чудесной мечтой о новом, собственном сорте пшеницы, которую уже прозвали в колхозе «багряновкой»…

Утром на северном склоне взгорья, за огородами, в орешнике, собралось большинство хмелев-цев: всем не терпелось увидеть своими глазами зерно, которое должно спасти им жизнь. Но только хмелевцы отрыли яму, только пахнуло на них душистым хлебным запахом, самым лучшим из всех запахов на земле, — от ближней русской печи на пепелище, где сидел наблюдатель, донесся продолжительный тревожный свист: это означало, что на дороге, связывающей деревню с большаком, показались немецкие машины. В толпе кто-то крикнул:

— Проверять едут!

— Тихо! — скомандовал Ленька женщинам. — Давай в кусты, а мы сейчас узнаем… Если насчет этих бирок, то мы живо на болото… Только нас и видели! А вот если другое что, тогда спасайся!

Опять раздался свист. Пригибаясь, Ленька пробежал к печи, осторожно глянул из-за нее на деревню и оцепенел от ужаса. С немецких машин, остановившихся у южной околицы деревни, соскочили солдаты с автоматами и бросились к ближней избе. На одной из машин остались три фигуры в рваных, окровавленных рубахах. «Наши, партизаны!» — весь побелев, понял Ленька. Он хорошо помнил о строжайшем предупреждении гитлеровцев: если еще раз попадутся партизаны родом из Хмелевки, все хмелевцы будут уничтожены до одного человека и деревня стерта с лица земли. Пригибаясь, Ленька стремглав бросился обратно к хлебной яме, на ходу молча размахивая руками, давая понять сельчанам, что они должны бежать куда глаза глядят…

Только те, кто бросился за Ленькой, спаслись на болоте, где были сухие пригорки, заросшие елками, березками да ольхой. Всех остальных хмелевцев, от ветхой старухи Михеевны до грудного мальчонки Елены Лаптевой, гитлеровцы расстреляли на глазах у партизан. А потом расстреляли самих партизан и сожгли остальные избы.

Закончив свое черное дело, гитлеровцы случайно наткнулись на яму с мешками пшеницы и увидели на сырой земле следы бежавших в болото. Немецкий офицер, волостной комендант, руководивший расправой, долго крикливо ругался у ямы…

На другой день немцы пригнали на хмелев-ское взгорье до двухсот крестьян. из соседних селений с топорами, ломами, носилками, лопатами… Всех расстрелянных крестьяне похоронили в яме, вырытой когда-то хмелевцами для овощехранилища, развалили все печи, а кирпич, головешки и разный хлам зарыли в ямах и погребах. Потом все взгорье, где стояла деревня, заровняли и запахали плугами, а через день, чтобы оно побыстрее заросло, его заборонили и засеяли той пшеницей «багряновкой», что нашли в яме.

Оставшихся в живых хмелевцев тайно приютили у себя колхозники большой деревни Загорье, где старостой был Кузьма Орехов, преданный советской власти человек, принявший на себя тяжкий и позорный пост по велению партизан. От людей, работавших по приказу немцев на хмелев-ском взгорье, он узнал, что в числе трех расстрелянных партизан был Иван Багрянов. Не решаясь передать страшную весть Прасковье Михайловне, и без того убитой горем, Кузьма Орехов решил-сообщить ее прежде всего Леньке: этот паренек с твердым, крутым характером, верховодивший среди растерянных, обездоленных хмелевцев, вызывал у старосты чувство удивления и уважения. Услышав о смерти отца, Ленька вскрикнул, как кричат люди только во сне, падая в пропасть, и несколько секунд, держа оцепеневшие кулаки у подбородка, исступленно смотрел на старосту расширенными, невидящими глазами, словно перед ним стояла тьма, потом упал на землю, забился, и с его губ потекла пенистая слюна…

Поправлялся Ленька очень медленно. Весь июнь он прожил, не выходя со двора загорского старосты, прожил не по летам молчаливо и задумчиво. Только в начале июля он вдруг попросил старосту рассказать ему подробнее, как погиб отец, выслушал рассказ молча, не промолвил ни одного слова, не заплакал, а только стиснул зубы, нахмурился и долго-долго ковырял палкой землю.

На другой день Ленька отправился на сенокос. Несколько дней, хотя и нелегко ему было, он с наслаждением косил буйные в то лето травы, ворошил и копнил сено, не в силах надышаться его нежнейшими запахами. Но однажды он увидел, как с ближнего болотца поднялся и, вытянув ноги, потянул на запад серебристый аист. Ленька так и вспыхнул: «Наш!» И с той минуты он мучительно затосковал о родном взгорье.

В начале августа наши войска внезапно нанесли удар по немецко-фашистской армии на широком участке Ржевского фронта. Три часа подряд от речки Синей до Загорья доносился громовой артиллерийский грохот. Вечером вновь, как и на провесне, по всей извилистой фронтовой линии запылали пожарища, высоко осветив небосвод. По всем дорогам хлынули на запад отступавшие гитлеровские части. Вместе с собой немцы угоняли подневольный народ. Жители Загорья по совету старосты врассыпную бросились из деревни искать спасения в лесах.

Вот здесь-то Ленька и заявил матери, что они должны вернуться поближе к родному взгорью и там дождаться освобождения. Леньку поддержали все остальные хмелевцы.

На рассвете небольшая группа бездомных с котомками, следуя за Ленькой, немало проплутав в тумане, добралась до памятного места на болоте, где спаслась в день гибели Хмелевки. Когда взошло солнце, хмелевцы увидели взгорье, с которого гитлеровцы начисто снесли их родную деревню, но по недомыслию оставили одну из главных ее примет: столетний вяз с огромным гнездом, откуда добрые домовитые аисты всегда вещали людям благо. Под вязом по всему взгорью плавно колыхалась туда-сюда, точно раскланиваясь перед пробуждающимся миром, золотистая пшеница.

— Поспела, — прошептал Ленька почти беззвучно.

Весь день и всю ночь с востока надвигалась война. Дрожащий пыльный воздух был наполнен гулом авиации, тяжкими вздохами взрываемой фугасами земли, горным грохотом артиллерии, танков и машин, стоном и свистом снарядов… Ночью на болоте стало особенно жутко. Повсюду вокруг поднялись багровые трепещущие, словно порывающиеся взлететь в небо зарева пожарищ; небо помутнело, воздух насытился запахом дыма и гари. А на утренней заре война подошла вплотную к хмелевскому взгорью. Около часа перепуганные хмелевцы, забившись под низкие, разлапистые елки, судорожно царапая засыпанную колючей хвоей землю, слушали близкие взрывы, от которых даже болото вздрагивало, пулеметные и автоматные очереди, хлопки гранат, тревожные человеческие голоса…

Когда на взгорье все стихло, Ленька поднялся и сказал матери:

— Надо узнать, может, там уже наши? Выйдя из болота с одним из своих дружков,

Ленька сразу же увидел, что из леса на взгорье по заросшему проселку и дальше, в сторону большака, быстро двигалась небольшими колоннами наша пехота. Отослав дружка обратно к хмелевцам с радостной вестью, Ленька не выдержал и один стремглав бросился на родное взгорье…

…Прасковья Михайловна нашла сына в березнячке близ речки, где расположился на короткое время пункт медицинской помощи недавно сражавшегося здесь стрелкового батальона. В тени, под березками и кустами орешника, лежали раненные в недавнем бою. Один военфельдшер и две сестры, торопясь, почти не разговаривая, бросались туда-сюда, перевязывали раненых, давали им воды, укладывали их на земле поудобнее и часто поглядывали на проселок в сторону леса, откуда скоро должны были показаться санитарные повозки.

Ленька сидел около молодого раненого командира в разорванной, окровавленной гимнастерке, с забинтованной грудью, лежавшего на плащ-палатке в сторонке от большой группы солдат. Лобастая голова его с потными, зачесанными чьей-то ласковой рукой темными волосами покоилась высоко на аккуратно сложенной шинели; он мог смотреть не только в небо, но и на вершины березок, уходящих от него по склону к речке. Вероятно, не менее десятка осколков вонзилось в тело командира. Но рваное, раскаленное железо пощадило его прекрасное, мужественное, слегка скуластое смуглое лицо с ясным и быстрым взглядом почти черных глаз. Это лицо сразу и навсегда запоминалось своим необычайно одухотворенным выражением, которое никак не соответствовало положению командира сейчас, когда он был насильно повергнут на землю и потерял немало крови, но которое, должно быть, вполне соответствовало состоянию его духа после победы.

— Вот она, моя мамка! — воскликнул Ленька, неожиданно увидев за березкой мать с дрожащей рукой у сердца. — Что с тобой? Бегала небось? Эх ты, не могла потише! Иди же сюда!

Прасковья Михайловна безмолвно и обесси-ленно опустилась на траву рядом с сыном. Ленька огорчился, поняв, что напугал мать, взял ее руку с земли, прижал к своей груди.

— Мама, не сердись! — заговорил он смущенно. — Ты знаешь, кто это? — Он указал на раненого. — Это товарищ лейтенант, мама! Я нашел его вон там, в пшенице…

— Хороший у вас сын растет! — приподнято, почти певуче сказал раненый командир, и стало особенно очевидным, что он, хотя и сильно ослаб от ран, все же очень доволен чем-то и чему-то безмерно рад. — Он мне все рассказал: и о деревне, и об отце, и о пшенице.

Прасковья Михайловна потянула к глазам уголок платка.

— Война, мать! — сказал командир твердо, видимо искренне веря, что в этих его словах несчастная женщина найдет себе утешение. — Вы уберите, когда поспеет, пшеницу-то… Каждое зернышко сохраните! А будущей весной посеете. Пусть не переводится у вас эта пшеница! Сделаете?

— Сделаем, — пообещала Прасковья Михайловна.

— Я упал, а потом открываю глаза, а надо мной качаются колосья пшеницы… — немного погодя задумчиво заговорил командир. — Где я, думаю, куда попал? Колосья хорошие, тяжелые… Какой же это, думаю, сорт? Схватил несколько колосьев, гляжу на них… Нет, думаю, не наша! Не дома я…

— Он, мама, сибиряк! — не без гордости сообщил Ленька. — Настоящий сибиряк! С Алтая… Помнишь, я читал об Алтае?

— Помню.

— Пытливый у вас сын, — сказал командир и даже попытался улыбнуться. — Все уже выспросил у меня! И вот лежу я, гляжу на колосья и вспоминаю родной Алтай… Есть у нас пшеница — синеколоска. Засеют пашню такой пшеницей, а летом смотришь на нее и не нарадуешься: колышется она под ветром, как синее море… И чайки над ним!

— Откуда же чайки? — чуть не вскрикнул очарованный Ленька.

— Вот видите, опять отвечай, — сказал командир. — Чайки с озер. У нас в степи озер много…

Проходившая мимо сестра остановилась на минутку и, обращаясь к Прасковье Михайловне и Леньке, сказала укоризненно:

— Больному нельзя разговаривать. Видите, как ему тяжело?

— Я не больной, я раненый, — резонно возразил командир, давая понять сестре, чтобы она не тревожила его собеседника. — Сиди, Ленька, сиди!

Ленька приблизился к командиру, возбужденно спросил:

— А там… что же… вся пшеница синяя?

— Нет, больше золотой.

— Значит, то синее, то золотое море?

— Да.

Ленька опустил ресницы, наслаждаясь видением алтайских пшеничных полей…

— В степях у нас — ширь, приволье! — продолжал командир. — А сколько пустующей земли! Самолетом засевай и самолетом коси…

Командир внезапно закрыл глаза и заговорил бессвязно:

— Да, да! Ориентир — отдельное дерево с гнездом. Я помню, помню… Где связь? Дайте связь!

Ленька вскочил, негромко крикнул в сторону:

— Сестрица, сюда!

На другой день Ленька прибился к танковой части, проходившей через хмелевское взгорье, быстро понравился танкистам и, передав коротенькое письмецо матери, отправился вместе с ними догонять наступающие войска…

Около года Ленька Багрянов был сыном танковой бригады и вернулся к матери с боевой медалью на военной гимнастерке. Но не пришлось семье Багряновых вновь зажить своим домом на родном взгорье: война да нужда вскоре заставили их перебраться к родичам на окраину Москвы, где у тех догнивала своя халупа в густозаселенном овраге…

III

В это воскресенье, как и весь март, над домом, где находился комитет комсомола, витал и властвовал дух первых лет революции. В маленьком скверике перед подъездом, в просторном вестибюле, на широкой лестнице, ведущей на второй этаж, в коридорах — всюду толпилась и двигалась молодежь. Здесь не было медлительных, спокойных и равнодушных. У всех парней и девушек так или иначе были возбужденные, радостные, смеющиеся, печальные или даже плачущие лица, и взгляды. У всех были на редкость звонкие голоса: о всем, что волновало, здесь кричали на весь белый свет. В одном месте, окружив безусого паренька с картой в руках, они голосисто спорили о том, куда лучше ехать: в Казахстан или на Алтай, где привольнее степи и добычливее охота; в другом месте не менее азартно и громогласно они обсуждали вопрос о том, как провести прощальный вечер в Москве; в третьем месте они горланили вокруг девушки, которая заливалась горючими слезами, осуждая ее отсталых родителей… Но в разноголосице, которая ни на секунду не стихала здесь, повсюду и без конца на все самые ласковые и певучие лады звучало одно слово: целина. Похоже было, что это чудесное слово всем на радость только что заново родилось в русском языке.

Иногда из глубины дома по коридорам, по лестнице вон из дверей летело, всюду усиливая движение и галдеж, имя какого-нибудь безвестного московского паренька, которому отныне снилась только неведомая целина:

— Иванов Иван!

— Иван Иванов!

Проходила минута, и безусый романтик, вытаращив глаза, бежал откуда-то из скверика, расшвыривая в разные стороны молодой, горланящий люд, врывался в дом как ветер, хлопая дверями, летел вверх по лестнице, не замечая ступеней…

Возвращался он из глубин дома размашистым шагом, часто оборачиваясь назад, с глуповатым от счастья лицом, но перед лестницей останавливался, высоко поднимал над головой красную книжицу в два листка и орал во все горло:

— Е-еду!

И той же секундой он птицей летел по лестнице, очертя голову вырывался из дома, врезался в толпу у подъезда — и над толпой тогда пуще прежнего гремела разноголосица. И бывало, что толпа, покружась, пошумев вокруг счастливого романтика, вдруг немного расступалась, а он, что-то выкрикивая, начинал раз за разом взлетать на воздух.

…Одна из просторных комнат дома, где размещался «целинный штаб», напоминала торговый склад. Чуть не до потолка она была завалена и заставлена самыми различными ящиками, коробками, свертками и тюками простой рабочей одежды; от двери к противоположной стене с большим окном оставался лишь небольшой проход. Перед окном, где толпились вокруг стола девушки, то и дело звенел смех.

За столом с бумагами сидела одна Светлана Касьянова. Она что-то писала авторучкой. В те секунды, когда эта не худенькая, но тоненькая девушка с изящной статью, в нарядной сиреневой шерстяной кофточке распрямлялась за столом и смотрела в окно на дымящиеся заводские трубы, весеннее солнце освещало все ее одухотворенное, нежное румянеющее лицо с высоким, открытым лбом, темными дужками бровей и яркими детскими губами и особенно сильно — ее темно-русые, вьющиеся от природы, тонкие, легчайшие волосы. В эти секунды в ее тихих карих глазах под густыми ресницами зажигался удивительный свет, какой в знойный день держится в заводях, на золотистом песчаном дне. Но она тут же жмурилась, опять склонялась над столом и негромким голоском спрашивала:

— Что же ему?

Легчайшие волосы Светланы, мгновенно рассыпаясь, оголяли ее тонкую, красивую шею; на ней оставались лишь маленькие завитки из паутинок, которые так и трепетали, если кто-либо из девушек дышал близко…

У старшей из девушек, Марии Дубцовой, стоявшей позади Светланы, всякий раз сама собой тянулась к ее шее ласковая рука. Трогая золотые завитки, она говорила:

— Давай ему, Светочка, набор инструментов. Знаю, радешенек будет!

— А ей?

— Детскую коляску.

И опять в комнате звенел озорной девичий смех.

За смехом девушки и не слышали, как в комнату вошел секретарь комитета комсомола Можай-цев, большелобый, почти облысевший молодой человек. В глаза ему бросилась многоцветная этикетка на фанерном ящике, он задержался, чтобы рассмотреть ее, но в это время позади открылась дверь. Увидев на пороге Леонида Багрянова, Мо-жайцев с досадой воскликнул:

— Отстань, Багрянов! Сказано же тебе…

— Сказано, да не то, — грубовато ответил Багрянов.

Услышав голоса у дверей, девушки кинулись от стола к проходу, а Светлану точно подбросило с места…

— Ничего другого не скажу, не жди! — вновь раздался голос Можайцева.

— Скажешь!

— Слушай, Багрянов, не морочь ты мне голову! — заговорил Можайцев, начиная сердиться. — На ней и так волос мало. Что ты ходишь за мной? С завода тебя не отпустят, я знаю… Директор поднимет такой вой — свету невзвидишь. С ним и так весь месяц одни скандалы: лучшие ребята с ума посходили. А у нас план! Ну, что ты смотришь на меня? Что тебе загорелось? Ехал бы раньше: сгоряча-то может, и отпустил бы. Иди, брат, иди!

Можайцев двинулся было вперед по проходу, но позади прозвучало сурово, властно:

— Сергей, погоди!

Увидев нахмуренное лицо Багрянова, его пронзительные, непривычно дерзкие глаза, Можайцев вернулся и попросил жалобно:

— Как друга прошу: раздумай.

— Не раздумаю, — ответил Багрянов глуховато.

— У-у, дьявол ты упрямый! Ничего больше не слыхала Светлана.

У нее давно уже пылало не только все лицо, но и вся шея и длинные, хрупкие на вид кисти рук, которые она нервно сжимала в кулачки у своей груди. В последние месяцы Светлана ни о чем не мечтала так страстно, как о встречах с Багряно-вым, и ничего, кажется, не боялась так, как этих встреч: сердце ее сжималось от незнакомого прежде радостного страха. «Зачем он сюда-то пришел?» — пронеслось у нее в голове. Не оглядываясь, Светлана напрягала весь слух, стараясь не пропустить ни одного слова из разговора у дверей. Когда же она догадалась, о чем идет речь, ее вдруг зазнобило, будто на сквозняке, и она, прижав кулачки к губам, чтобы ненароком не вскрикнуть, вдруг отчего-то перестала разбирать отдельные слова. «Не пускай! Не пускай! Не пускай!» — мысленно, но все равно что есть сил закричала она Можайцеву, требуя и умоляя. Почти месяц, готовя вместе с подружками-комсомолками подарки для молодых добровольцев, уезжающих на целинные земли, она всегда с трепетом бралась за новые списки, появляющиеся на ее столе. Она каждый раз ждала, что вот-вот увидит в них имя Багрянова: по ее мнению, никто из знакомых заводских парней больше, чем он, не заслуживал места и дела в далеком целинном краю. Но, поскольку она не собиралась ехать туда, она не допускала мысли, что может ехать туда и он, Леонид Багрянов. Время шло, он не появлялся в списках, и Светлана в конце концов восприняла это как наивернейший признак того. что он любит се и не хочет оставлять одну в Москве. Она уже считала, что для нее миновала опасность разлуки., И вдруг — вот она… «Да почему он так. вдруг? — кричала и терзалась душа Светланы. — Неужели он ничего не знает? Неужели не видит? Неужели не любит? Не может быть! Он все знает! Он все видит! Он любит! Но как же он, если любит, решился ехать? Что это значит? Почему я должна остаться здесь одна?»

Ее, била дрожь и душили слезы обиды. Она не слышала, как позади вновь собрались подружки, и поразилась, когда рядом раздался голос Можайцева:

— Жаль! Очень жаль!

— Значит, уедет? — спросила Дубцова.

— Разве его удержишь? — ответил Можайцев. — Уедет, дьявол упрямый, уедет, да и за собой боюсь, многих потянет! Вот беда!

— За ним ребята поедут, — согласилась Дуб-цова.

— А почему одни ребята? — игриво вставила одна из озорных подружек. — Если хотите знать, и мы поедем. Поедем, девочки, а?

— Поедем, поедем! — смеясь, зашумели девушки.

— Эх, вы!.. — укорил их Можайцев, — Одна Светочка умница.

— Нет, почему же!.. — точно опомнясь, воскликнула Светлана. — Я тоже еду! Да, я еду! — повторила она слегка дрожащим голосом.

— Да ты что? Уж не серьезно ли? — удивился Можайцев.

— Совершенно серьезно, — Ну вот, началось!

— Нет, я давно решила…

— Неправда, Светочка!

— Оставьте меня, я еду.

Внезапно разгорячась, Светлана даже выкрикнула последние слова. Она была совершенно неузнаваемой… Только теперь и Можайцев и девушки с немалым удивлением открыли, что у тихой Светланы, во всем облике которой было еще так много детского, отчего все и звали ее ласково Светочкой, далеко не кроткий, голубиный характер, как считалось всегда, а очень и очень твердый, решительный и, возможно, даже самоотверженный. И все поняли: хотя мысль об отъезде на целинные земли и явилась для нее самой совершенно неожиданной, что было очевидно для всех, отныне она, эта мысль, в какой-то связи с Багряновым, владеет ею уже безраздельно.

IV

Всю осень, от первых пожелтевших листочков на городских липках и до конца слякотной погоды, Светлана тихонько, таясь, страдала оттого, что не прошла по конкурсу в Московский университет и вынуждена была, не желая оставаться без дела, поступить чертежницей на завод. Застенчивая, необщительная, иногда, даже робкая, каких очень и очень редко встретишь теперь в Москве, она с большим душевным волнением осваивалась с непривычной работой, знакомилась с людьми в своем бюро, вживалась в шумную жизнь заводской молодежи. Но вот пришло первое воскресенье декабря — и все внезапно изменилось: Светлана вдруг не только забыла свои огорчения, связанные с неудачей в университете, но втайне стала даже радоваться этой неудаче. — . В это воскресенье, рано утром, заводские комсомольцы на нескольких автобусах нагрянули на свою лыжную базу в заиндевевшем, будто из сказки, чернолесье близ Москвы-реки. Вот здесь-то Светлана впервые и увидела Леонида Багрянова, о котором уже не однажды слыхала на заводе. Еще не зная Багрянова, Светлана давно уже удивлялась ему и завидовала. Многое в его жизни, о чем рассказывалось в девичьем кругу, казалось ей удивительным и необычным. Одно то, что он мальчишкой побывал на войне и даже имеет за боевые заслуги медаль, поразило ее несказанно: это был не книжный герой, а настоящий, живой, работающий где-то рядом, в одном из цехов завода. Но еще более поразило ее, что Багрянов, работая, десять лет подряд учился вечерами. «Десять лет! Де-есять лет! — не раз восклицала Светлана. — Больше половины моей жизни!» Но упорство и выдержка незнакомого молодого человека, кроме того, и обрадовали и обнадежили Светлану: ей невольно подумалось, что ведь и она, работая на заводе, может достичь желанной цели. И Светлане как-то невольно захотелось повидать человека, который, не зная того, лучше других поддержал ее в грустные дни этой осени.

И вот первая встреча.

Не зная Багрянова в лицо, Светлана почему-то, что навсегда осталось для нее тайной, сразу же узнала его среди большой группы парней. «Это он!» — с волнением сказала она себе, твердо зная, что не ошибается и даже не может ошибиться. Удивительно, что он оказался точно таким, каким она и представляла его себе до встречи. «И совсем он не такой!» — зазвенел чей-то ехидный голосок. «Замолчи! — одернула его Светлана. — Именно такой!.. Другим он и быть не может!».

Это был дородный и, должно быть, могучий парень с темно-русым чубом. Ростом он был выше многих, кто толпился на базе, а в плечах куда шире обычной меры. На его чистом, добром и приветливом лице было уже достаточно мужественных, а то и суровых черт. Взгляд его серых глаз, необычайно быстрый, смелый и пронзительный, больше всего говорил о напористом, горячем, а возможно, и крутом нраве…

Многое, очень многое уже выделяло мужающего Леонида Багрянова среди молодых пареньков, какие составляли здесь большинство, но именно это больше всего и понравилось в нем Светлане. Наклонясь к подружке, с которой обувалась в одном углу, она, смущаясь, спросила:

— Вон там… это Багрянов, да?

— Он самый. Понравился? Смотри не влюбись!

— Ну тебя!.. Спросить уж нельзя…

— Опаснейший, Светочка, для нас человек!

— Чем же?

— У него на сердце — камень,

— Знаешь?

— Не одна я знаю.

К Багрянову то и дело подходили молоденькие пареньки и девушки, начинающие лыжники, за советами. Он подбирал им ботинки, лыжи и смазывал их мазью. Светлане вдруг тоже захотелось обратиться к Багрянову за каким-нибудь советом, хотя она никогда не любила и стыдилась обращаться к людям без крайней нужды. Это странное желание было как внезапным, так и кратковременным. Оно так смутило Светлану, что у нее мгновенно летней зорькой заалело все лицо.

Она тут же поспешила удалиться с базы. Отойдя в сторону от шумной толпы молодежи, снующей вокруг крыльца, она в ожидании подруги остановилась на лыжне, проложенной вдоль огромного лесистого оврага. Вскоре на крыльце базы показался Леонид Багрянов. Пока он вставал на лыжи, Светлана думала: «Куда он пойдет? Только бы не сюда!» Но вот Багрянов вырвался на лыжах из толпы и, крикнув что-то назад, в несколько секунд оказался рядом с онемевшей Светланой.

— Вы что же, не решаетесь идти? — крикнул он Светлане, проходя вперед нее на лыжню. — Вы только учитесь ходить? — спросил он, оглядываясь с лыжни и всматриваясь в ее лицо.

— Нет, я умею, — с трудом ответила Светлана.

— Тогда идемте! Здесь все свои! Поражаясь тому, что делает, но почему-то не в силах сдержать себя, со сжимающимся от робости сердцем, но одновременно и с внезапной решимостью Светлана вдруг двинулась вслед за Ба-гряновым… «Господи, да что же я делаю? Что со мной? — закричала она себе, делая первые шаги. — Что он подумает обо мне? Это ужасно!»

Минуты через две, остановившись у поворота, Багрянов вновь присмотрелся к незнакомой тоненькой, девушке в синем костюме, с пылающим лицом, яркими детскими губами и растерянным взглядом: она догоняла его легко, свободно, но несколько порывисто.

— Хорошо идете, — похвалил ее Багрянов, когда она остановилась поодаль. — Только поменьше волнуйтесь и приберегайте силы, — посоветовал он и очень просто, по праву старшего, спросил: — Как вас зовут?

— Светланой.

— Ну, а меня, если угодно…

— Я знаю…

— Отлично, будем знакомы, — сказал Багрянов, не удивляясь осведомленности Светланы, отчего ей сразу же сделалось немного легче…

Их настигла цепочка лыжников во главе с Костей Зарницыным — коренастым, красивым белокурым парнем с голубыми, как у девушки, глазами. Шутник и балагур, он был известен тем, что ради озорства любил все преувеличивать, и хорошее и плохое, чем изрядно веселил знакомых и озадачивал незнакомых. Остановившись, он крикнул:

— Вот рванули, а? Вас не догонишь!

— Где тебе! — с усмешкой ответил Багрянов.

— А морозец-то?

— Не пугай!

Вторым в цепочке был Виталий Белорецкий, смугловатый, худощавый парень, несколько задумчивый и, вероятно, нервный, всеми статьями похожий скорее на человека канцелярского труда, чем рабочего. Ему не нравилась пустая болтовня, и он нетерпеливо предложил:

— Может, пойдем?

Светлане вновь стало нестерпимо стыдно за то, что она так необдуманно последовала за Багря-новым. «Они-то что скажут? У всех такие языки! — подумалось ей о стоявших позади лыжниках. — Вот дурочка! Провалиться бы на месте!..» Она уже собралась было освободить лыжню, чтобы встать в цепочку последней, но в это время Леонид Багрянов вдруг улыбнулся ей, будто тайно был с ней заодно, и крикнул назад:

— Торопите? Ну, держитесь!

— Я позади, — прошептала Светлана.

Он ничего не сказал ей, а только вновь улыбнулся, но с таким ласковым укором, что она тут же отказалась от своей мысли…

Однако Светлану не сразу покинуло чувство неловкости и стыда. Стараясь дать понять всем, что она совершенно случайно оказалась позади Багрянова и это не представляет для нее какого-либо интереса, она стала намеренно отставать от него, но вскоре на нее прикрикнули идущие позади. Невольно пришлось ускорить шаг.

Над Подмосковьем уже высоко поднялось тихое, с легким морозцем и необычайное для декабря, самого, темного месяца в году, солнечное, утро. Чистый, прозрачный купол неба, все еще слегка розоватый в. зените, по склонам был облу-жен ярчайшей, почти летней лазурью; только на горизонте, за лесами, опавшими атласными покрывалами лежали синие облака. Но не менее нарядны были и леса. Ночью легонько подморозило в тишине, и они густо заиндевели: каждая веточка была теперь точно в горностаевом меху, он жемчужно мерцал и искрился на солнце. На белоствольные березовые рощи невозможно было глядеть простым глазом: они стояли будто опустившиеся на землю огневые облака. Так и думалось: залетишь с ходу в такое облако и мгновенно сгоришь в его тихом, холодном огне…

И утро с легким морозцем, и мерцающие снега, и бег на лыжах, — все это успокаивало как нельзя лучше. Как-то незаметно осмелев, Светлана вскоре стала держаться поближе к Багрянову.

Большой, сильный, в черном просторном костюме, он шел легко, ловко, красиво, но не хвастаясь своей силой и умением, без мальчишеского азарта и озорства, не забывая, что он на прогулке… В чернолесье, где уже легло много снега, а потому не было пользы от палок, он шел не спеша и нередко останавливался, чтобы всмотреться и прислушаться, — он наслаждался светлой лесной тишиной. Пересекая лесные поляны, он обычно переходил на двухшажный, а то и бесшажный ход, особенно на склонах, и здесь давал себе полную волю — у него точно вырастали незримые крылья.

С каждой минутой Светлане все больше и больше нравилось следить за тем, как идёт Багрянов, сильно направляя вперед то правое, то левое плечо, как он, делая толчки, вытягивается и дает ход лыжам, как размашисто действует палками, оставляя отметины в снегу по обе стороны лыжни… Его свободное, стремительно скользящее движение, хотя в кем и не было ничего особенного, со временем почему-то стало так волновать, горячить и увлекать Светлану, что и она иногда летела, не шалея сил, пусть и обжигало морозцем пылающие щеки. «Хорошо! Чудесно!» — без конца твердила она себе в такие секунды. Ей было приятно, что впереди нее самый мужественный, самый сильный, самый упорный из заводских парней, тот самый Леонид Багрянов, которого она, еще никогда не видя в глаза, уже почему-то очень хорошо знала. Она была убеждена, что будь вместо Багрянова кто-либо другой, вся эта прогулка на лыжах стала бы гораздо менее интересной и приятной: ведь в таких прогулках многое зависит от того, кто идет первым в цепочке, от его силы и ловкости, от его характера и состояния духа…

Из всех парней только Багрянов, конечно, обладал тем властным и притягательным качеством, каким положено обладать вожакам. Светлана чувствовала это по себе: ее так и подмывало бросаться за Багряновым без всякой опаски, с любого склона, ей легко и радостно было брать любые подъемы. «Так бы и летела за ним! В любые пропасти! — с удивительной ясностью и трезвостью подумалось ей однажды. — Так бы и шла за ним куда угодно. Всю жизнь!» Она мгновенно осеклась, сказав эти слова, и с испугом прислушалась к себе… «Я сумасшедшая, честное слово! — тут жe осудила себя. — Ну, что я болтаю? Это же глупости!»

На пути вновь поднялся густой смешанный лес. Леонид Багрянов призадержался на его опушке и, кивнув на вершину старой березы, где с резкими кошачьими выкриками прыгали и взлетали, осыпая иней, нарядные птицы, впервые после знакомства заговорил со Светланой:

— Слышите, как раскричались сойки?

— Это сойки? — переспросила Светлана, останавливаясь и с живейшим любопытством присматриваясь к птицам. — Красивые, а кричат очень неприятно! Скажите, почему же они раскричались?

— К теплу…

— Это правда?

— Народная примета.

В глубине леса Леонид Багрянов вновь остановился — на этот раз у высокой, в полной зрелости, разлапистой ели, весь снег под которой был осыпан расщепленными и ободранными шишками. Запрокинув голову, он долго осматривал вершину ели.

— Там белочка? — осторожно приблизясь, шепотком спросила Светлана. — Это она набросала шишек?

— Нет, тоже птицы, — ответил Багрянев. — Клесты. Вон один, розовый, вертится на вершине! Видите? О, запел!

Над лесной тишиной пронеслось: «Цик, цик! Цек, цек!»

Светлана не сразу, но все же увидела поющего клеста.

— Молодец! — сказал Багрянов с восхищением. — Зима, морозец, а он поет. Вот что дорого!

— А он к чему? — спросила Светлана.

— Радостно жить, вот и поет! — ответил Багрянов. — А возможно, и для самочки. Она уже, вероятно, снесла яйцо и сидит в гнезде.

Светлана впервые взглянула в глаза Багря-нова.

— Они зимой несут яйца? — спросила она после небольшой паузы и с явным недоверием.

— И выводят птенцов, — ответил Багрянов.

— Вы не шутите?

— Да ведь это всем известно!

— А вот я, например, я не знала…

— Ну, вы еще мало жили…

— Как же они в морозы?

— У них теплые гнезда.

— Где же оно? Вы видите?

— А вон оно! Вон, под густой веткой! Светлане совершенно нестерпимо захотелось своими глазами увидеть гнездышко, где зимой, в морозы, выводятся птенцы, чтобы потом рассказать о нем маме, но сколько ни вертела она головой, осматривая вершину ели, не могла разглядеть его в густой, заиндевелой хвое.

— Да где же оно? Где? Где? — спрашивала она шепотком, волнуясь, как ребенок. — Под какой веткой?

— Встаньте вот здесь, рядом, — предложил Багрянов.

Когда Светлана послушно встала справа от Багрянова, но несколько впереди него, он неожиданно прижал ее левое плечо к своей груди, а правую руку, с которой она зачем-то сняла варежку, поднял к вершине ели — так обычно поступают взрослые с детьми, помогая им разглядеть что-либо в мире быстрыми, беспокойными и неопытными глазами.

— Вон ветка, как шапка… Видите?

— Ах, вон где! Теперь вижу. Вон оно! Вон! — закричала Светлана, вся трепеща от радости и вгорячах совершенно не придавая значения тому, что почти незнакомый ей молодой человек держит ее у своей груди, а сама она касается затылком его плеча.

Теперь можно было отпустить маленькую озябшую руку Светланы с розовыми, как перышки на грудке клеста, тонкими, просвечивающими ноготками. Но отчего-то вся душа Багрянова вдруг облилась огнем, как не обливалась никогда в жизни, холодным и жгучим, вероятно таким же, какой царил в природе; и Багрянову внезапно показалось совершенно невероятным расставание со слабенькой, озябшей рукой Светланы. «Эх ты, маленькая! — сказал он ей ласково и растроганно. — Совсем маленькая! Совсем девочка!» Он знал, что уже не имеет права держать руку Светланы и все же, словно в отчаянии, какие-то секунды еще продолжал держать и греть ее в своей большой, горячей руке.

Рядом раздался голос Кости Зарницына:

— Что там такое? Кого увидели?

Только теперь, когда Багрянов отпустил ее руку, Светлана спохватилась и поняла, что он держал ее руку в своей дольше, чем нужно было, и ужаснулась своей рассеянности. «Да что же это со мной? — не в первый раз за это утро спросила она себя. — Как я могла позволить?» Она не знала, куда девать от стыда свои глаза, но в то же время с удовольствием чувствовала, как хорошо согрел он ее озябшую руку, и поторопилась спрятать ее в варежку, чтобы подольше сохранить его тепло. И ей подумалось, что ведь это просто чудо: он без варежек, а сколько в его руках тепла и нежности! Просто чудо!..

Через полчаса Леонид Багрянов вышел на высокий, но отлогий берег Москвы-реки с одинокими березами среди подлеска и вновь остановился: он любил это место. Отсюда открывался большой и чудеснейший простор. Недалеко, в правой стороне, у самой реки, виднелись крыши деревеньки, вытянувшейся в один порядочек, и над ними — самодельные телевизионные антенны; в левой стороне за широким оврагом, где в густом заснеженном кустарнике держался синеватый сумеречный свет, высоко вздымался крутой, обрывистый берег с сосновой рощей. За Москвой-рекой по всей пойме с лесными островами до самого горизонта холодно сияли под солнцем свежие снега.

Подошла Светлана, а за нею гурьбой, разойдясь с лыжни в; стороны, подвалили со смехом и пустой болтовней все остальные лыжники.

Указывая, в сторону реки, Багрянов крикнул им:

— Любуйтесь! Восхищайтесь!

— Видали! Много раз! — равнодушно отозвался Белорецкий.

— А чего тут красивого? Лес да снега! — сказал и Зарницын, но явно ради балагурства.

— Отсюда только читать стихи, — раздумчиво произнес Багрянов.

— Какие же? — с легким ехидством спросил Белорецкий, слывший книгочием и знатоком поэзии.

— О земле Москве.

— Город знаю, а о земле не слыхал…

— Плохо читал Маяковского.

Ребята посмеялись над Белорецким, а Багрянов спросил его:

— Ты скажи-ка, Виталий, зачем ты катаешься на лыжах?

— Что за вопрос! Укрепляю организм, мышцы…

— А о душе не думаешь?

— Я не умираю, чтобы думать о ней!

— А перед смертью поздно думать!

В этот момент Светлана, увидев в заречье на большой поляне стадо лосей, закричала лыжникам:

— Глядите, глядите!

Стадо лосей, вероятно напуганное кем-то, ходко пересекло поляну и скрылось в кустарнике. Около минуты лыжники зорко осматривали побережье, гадая, куда скрылись лесные великаны. И вдруг стадо, чего никто не ожидал, выскочило к реке и понеслось вдоль берега, но на мыске, у речного изгиба, увидев кого-то впереди, смешалось и, завернув, бросилось на лед. Огромный вожак, вытянув горбоносую морду и закинув ветвистые рога на спину, во весь опор повел стадо левее небольшой, слегка дымящейся черной полыньи, держа путь в овраг на этой стороне. Еще один лось, две лосихи и несколько лосят, приотстав, врассыпную неслись в стороне от его следа. На середине реки, где снежок лишь слегка прикрывал лед, лось-вожак со всего разбегу заскользил, широко растопырив передние ноги и опустив зад: вероятно, в том месте была небольшая ледяная впадина, какие случаются при убыли воды. Он пролетел так метров десять и, увидев, что совсем рядом полынья, забился изо всех сил, стараясь остановиться, и грохнулся на бок… Стадо пронеслось мимо, выскочило на берег и скрылось в чащобе оврага. Лось-вожак несколько раз сильно мотнул головой, царапая рогом снег, потом каким-то чудом, сработав всеми мускулами, разом вскочил на ноги, бросился вперед, но тут же вновь поскользнулся и со всего размаху ударился двадцатипудовой тушей об лед. Лыжники ахнули, увидев, как над пробоиной среди прыгающих льдинок заметалась его рогатая голова.

— Надо выручать, — сказал Багрянов; выражение его лица в эти секунды, к удивлению Светланы, стало темноватым, суровым и властным. — Я в деревню — за пешней, а оттуда — к лосю. Оцепите берег и никого туда не пускайте, да и сами не подходите близко. Его нельзя пугать: он изобьется об лед.

И Багрянов, взмахнув палками, полетел к деревне…

Раздобыв пешню, он выскочил на Москву-реку и еще издали увидел, что могучий бык за несколько минут бешеной борьбы раскрошил грудью полосу нетолстого льда, отделявшую его от полыньи, и уже плавал в полынье. Он раз за разом, со всей силой, на какую был способен, вымахивал до подгрудка из воды, безуспешно стараясь выбро сить ноги на кромку льда.

Увидев Багрянова, лось отплыл в дальний конец полыньи и почти скрылся в дымке, поднимающейся над водой. Подойдя к полынье со стороны оврага, в том месте, где лось пытался выскочить на лед. Багрянов поспешно принялся за дело.

Сильными ударами острой пешни он начал откалывать одну за другой и выталкивать на течение, в полынью, большие льдины. Делая выход к берегу, он отступал шаг за шагом. Постепенно лед становился толще и уже не откалывался с одного удара, но с тем большей напористостью действовал Багрянов пешней, хотя иногда и очень больно секло его лицо ледяной крошкой.

К нему осторожно приблизилась Светлана.

— Можно, я помогу вам отталкивать льдины? — спросила она негромко.

— Вы здесь? Не боитесь искупаться? Тогда помогайте, — ответил Вагрянов и, обернувшись к берегу, молча потряс поднятой рукой, запрещая остальным лыжникам, сгорающим от любопытства, спускаться к реке.

Светлана была очень благодарна Багрянову за то, что он не прогнал ее от себя, и смело, не боясь очутиться в реке, принялась выводить лыжной палкой льдины из проруби, которая вытягивалась к берегу, на стремнину полыньи.

— А пойдет он сюда? — спросила она за делом.

— Пойдет. Он умный…

— Смотрите, смотрите, он уже повернул сюда!

— Соображает. Жить охота!

Лось подплыл довольно, близко и, осторожно кося одним глазом в сторону людей, положил морду на кромку льда.

— Устал, — заметил Багрянов, остановившись на минутку, чтобы обтереть платком разогревшееся, облитое потом лицо. — А здоров бычище! В самой силе. Девятый год.

— Это вы по рогам узнали, да? — спросила Светлана.

— По рогам… Скоро сбросит, уже отбали-вают…

Он опустил пешню в воду, но не достал до дна и попросил Светлану:

— Идите сюда, промеряйте своей палкой… Узнав глубину, он ласково подбодрил лося:

— Ну, держись, держись, еще немного! Снова взявшись за дело, Багрянов стал так

бить пешней, что Светлана не могла надивоваться, откуда у человека такая яростная и красивая сила. Несколько точных, ловких ударов — и от ног Ба-грянова отплывала новая льдина. Светлана не успевала теперь выводить их в полынью.

Между тем лось, вероятно уже изрядно устав, стал проявлять нетерпение. Он то отплывал на середину полыньи, то вновь подплывал и клал морду на лед, но с каждым разом все ближе и ближе к людям. Вскоре он подплыл совсем близко к проруби, и Светлана, выводя очередную льдину в. полынью, очень хорошо разглядела, какие у него большие, ясные, умные и немножко грустные глаза.

Достав пешней дно, Багрянов сказал устало:

— Теперь выйдет.

Увидев, что люди бросили на лед все, что держали в руках, и отошли немного в сторону, лось, фыркнув во все ноздри, немедленно направился в прорубь. Раздвигая мелкие льдинки, он быстро, рывками поплыл к берегу, а когда, наконец, встал копытами на дно, в один бешеный рывок вымахнул на лед. Но здесь, к немалому удивлению Светланы, слегка отряхнувшись, он стал как вкопанный и некоторое время, отдыхая, и приходя в себя, осматривался вокруг, поводя в стороны слегка опущенной мордой. Потом, подняв рога, он не спеша вышел на берег, оттуда еще раз оглянулся по сторонам, на людей, собравшихся поблизости, и только тогда уж спокойной рысцой направился в овраг, по следам своего стада…

Все лыжники бросились с берега на лед.

— Сколько мяса-то ушло! — в шутку пожалел Зарницын.

— Пешней бы его, — вполне серьезно сказал Белорецкий.

Светлана посмотрела на них с укоризной и, отвернувшись, своим дыханием согревая озябшие руки, стала осторожненько наблюдать за Багря-новым. Не отвечая друзьям, он все еще смотрел в сторону оврага, сосредоточенно и задумчиво. О чем он думал? Что вспоминал? Теперь Светлана знала, что у него не только ласковые, теплые руки, но и отзывчивое, доброе сердце. Она еще не понимала, что с ней случилось в эти минуты, и желала только одного: быть всегда-всегда; около этого человека…

В следующее воскресенье Леонид Багрянов не появился на лыжной базе. Краем уха Светлана услыхала, что его послали в составе бригады, в командировку на один из заводов Урала. Как и думала Светлана, лыжная прогулка на этот раз вышла утомительной и скучной.

С той поры со Светланой стало твориться что-то странное. Она почти всегда была чрезмерно возбуждена и жила в постоянной, беспричинной тревоге. Всякая работа и на заводе и дома теперь валилась из рук. Все она делала поспешно, нетерпеливо, будто стараясь побыстрее освободиться для более важного дела. Нигде она не находила себе покоя и места. Все ей чего-то недоставало, все что-то искали и ждали ее глаза… Вечерами она старалась бывать во Дворце культуры, среди молодежи, и вполне серьезно считала, что без этого ей невозможно жить. Но возвращалась она домой всегда одинаково расстроенная и разочарованная, а здесь ее особенно одолевала горестная тоска.

Однажды она увидала во сне Леонида Багря-нова. Он держал ее руки в своих теплых, ласковых руках, не зябнущих на морозе, — и что-то рассказывал об Урале, а глаза у него в эту минуту были необычайно ясные, умные и немножко грустные, как у того лося, что спасали они на Москве-реке. Она поднялась на своей кровати за ширмочкой, поняла все, что случилось с ней, и тихонько заплакала…

Леонид Багрянов пробыл на Урале больше месяца. С каждым днем метание и тоска Светланы становились несносней. Когда же, наконец, она увидела Багрянова издали во Дворце культуры, ей вдруг подумалось, что легче провалиться сквозь землю, чем встать перед ним: она была убеждена, что он сразу, с одного взгляда, поймет, как она тихонько, незаметно для людей, умирает от любви, и это, может быть, скорее рассмешит его, чем вызовет какой-то ответ. И она, вся дрожа, скрылась из Дворца.

Мысль о том, что она полюбила первой и должна искать ответное чувство, совершенно убивала Светлану. Она душой рвалась к Багрянову и всячески избегала оставаться с ним наедине, когда случались редкие, долгожданные встречи. Где-то уже в феврале она определенно поняла, что и Багрянов любит ее; казалось бы, здесь-то и конец ее робости, но она, так и не совладав с собой, на этот раз унеслась от него еще с большей резвостью.

А тут над Москвой взлетело и зазвенело, как жаворонок над степью, чудодейственное слово — целина…

V

В течение зимы при каждом воспоминании о Светлане душа Леонида неизменно обливалась тем холодным и жгучим огнем, каким облилась впервые в жизни во время прогулки у Москвы-реки. Вернувшись из командировки с Урала, где в разлуке, которая показалась ему вечностью, он стал настойчиво искать случая, чтобы встретиться и поговорить с ней… Признание могло произойти быстро и решительно, что было в натуре Леонида, но его внезапно смутило и остановило поведение Светланы. Встречи были досадно редки, а она решительно избегала оставаться с ним наедине. Леониду невольно показалось, что это никак не объясняется одной ее чрезмерной девичьей робостью. Он стал искать другие причины, которые могли как-то объяснить ее поведение, и вскоре обратился к самому себе. Однажды у него мелькнула мысль, к которой он и привязался быстро, — мысль о том, что он с первой же. встречи со Светланой, показывая ей гнездо клеста, случайно зарекомендовал себя с самой наихудшей стороны. Что может быть неблаговиднее того поступка, какой совершил он, самовольничая с беззащитной рукой почти незнакомой робкой девушки? Правда, она не подала виду, что оскорблена, и даже потом охотно помогала ему спасать лося, — это, конечно, говорит лишь о ее благородстве и доброте, но ничего о том, что она извиняет его поступок. Как нельзя лучше это подтверждалось тем, что уже тогда, на Москве-реке, она как-то замкнулась и неожиданно стала сторониться, но особенно — всем ее теперешним поведением «Ну, ясно, она причислила меня к тем ухажерам, какие, вероятно, вьются около нее тучей, — решил Багрянов. — Тем более что я, как она думает, в мои-то годы только о пошлости и думаю…» И Леониду стало очень стыдно перед Светланой. «Что ж я, дурак, наделал? — казнился он перед собой, — Что наделал?» С той поры он решил не добиваться встреч со Светланой, не надоедать ей, а терпеливо выжидать, пока она сама, понаблюдав за ним издали, не разуверится в своей ошибке.

Но все это только до крайности осложнило дело. В последнее время Леониду уже думалось о том, что теперь-то в любом случае объяснение со Светланой грозит бедой: если окажется, что она не любит, он невзвидит света белого, не то что целины; если любит, попытается, конечно, задержать в Москве, отчего ему легче не будет. Но и оставить Светлану в неведении относительно своей любви он не мог. Мать права: до осени много воды утечет. Девичья душа — потемки, с девушками случается, что они выходят замуж с горя, а то и назло.

…В самую последнюю минуту, уже прощаясь с Можайцевым, Леонид вдруг увидел в дальнем конце комнаты Светлану в полюбившейся ему сиреневой кофте. По тому, как она стояла, слегка опустив голову и сиротливо сжав плечи, он мог безошибочно определить, что она с напряженным вниманием, волнением и даже растерянностью прислушивалась к разговору у дверей. «Испугалась! — пронзило Леонида. — Неужели и правда любит?» Он вышел из дома сам не свой и заметался по скверику, понимая, что решающая встреча со Светланой должна состояться сегодня же, вот здесь, пусть ему придется ждать ее до вечера…

Устроясь на скамейке в углу скверика, он стал наблюдать за подъездом, где толпилась молодежь. С этой минуты его неожиданно стало мучить чувство виноватости перед Светланой. Пусть она почему-то избегала его, опасалась, но разве ее редкие, случайные взгляды не говорили все же о том, что она как-то выделяет его среди парней? Что он чем-то нравится ей? Стало быть, одно это уже обязывало его отнестись к девушке со всей внимательностью и сердечностью. «Конечно, она обиделась, — думал Леонид от волнения рассеянно. — Решил один, внезапно. Но ведь я же обязан был прежде говорить с ней! Пусть мы еще далеки друг от друга, но все равно я уже обязан!»

Светлана вышла из дома гораздо раньше, чем он предполагал, и, к счастью, почему-то без подруг. Когда она, тоненькая, изящная, в синем пальто, отделанном светло-серым каракулем, вышла из толпы молодежи на асфальтированную дорожку, под молодые темные липки, Леонид на мгновение увидел ее в пустой, диковатой степи, до колен в бурьянистой траве… «Да разве можно было говорить ей? Разве она поедет? — горячась подумал Леонид, но тут же решительно возразил себе. — Все равно я обязан был сказать! Все равно! Вон она как обижена!» У Светланы в самом деле был обиженный и взволнованный вид. При виде Багрянова у нее на мгновение удивленно поднялись брови, она порозовела, но впервые сдержалась, не прибавила шагу…

Поднявшись со скамьи, Леонид всей своей фигурой, как глыбой, загородил ей дорогу и, полуприкрыв глаза, едва сдерживая волнение, сказал тихо и несколько угрюмо:

— Я ждал вас…

Еще не встретясь с Багряновым, Светлана поняла, что сейчас он скажет ей именно эти слова, и у нее заранее сдавили спазмы горло: сколько нужно было выстрадать, пролить слез, провести бессонных ночей, чтобы услышать эти простые слова… Простые? Совсем нет! Какие это, оказывается, большие, звучные, светлые, радостные слова! От них веет точно первым днем весны. Да уж слыхала ли она их когда-нибудь прежде?

У Светланы то пылало, то бледнело лицо. И все же она в первый раз за все время знакомства осмелилась встретиться с его взглядом.

— Вы хотите что-то сказать?

Леонид кивнул ей в ответ, страдая от стыда.

— Может быть, о том, что едете на целину?

— Да, конечно, — подтвердил Леонид.

— Спасибо, я уже знаю.

Он освободил ей дорогу и, когда она пошла дальше, смело пошел рядом, сказав:

— Мне надо говорить с вами…

Он был очень рад, что она промолчала, а только выше подняла голову, будто вдруг залюбовавшись небом. Теперь можно было в молчании прошагать два-три квартала, вроде бы потому, что кругом слишком людно, и тем временем собрать воедино свои мысли. «Ну, слава богу!» — сказал себе Леонид, от радости не чуя под ногами земли.

Когда они очутились у входа на небольшой бульварчик, Леонид остановил Светлану взглядом у невысокой чугунной решетки и, пригнув свисающую над головой ветку клена, загораживаясь ею и рассматривая на ней набухшие почки, наконец-то заговорил:

— Весна! Молодые клестята давно уже улетели из гнезда…

У Светланы дрогнули брови, она еще больше отвела лицо от взгляда Леонида, но в то же время, пусть и несмело, потянулась рукой к ветке клена.

— Вы помните? — едва спросили ее губы.

— Всегда, — ответил Леонид. — А вы?

— Зачем вы спрашиваете?

— Я уезжаю, — продолжал Леонид после небольшой паузы. — Мне будет тяжело без вас, но я не мог не ехать. Простите меня, что я не сказал вам об отъезде раньше.

— Я боюсь спрашивать, почему вы так поступили, — с трудом выговорила Светлана и долго с немалым усилием сдерживала слезы. — Вы хотели уехать один?

— Я никогда этого не хотел, — с горечью ответил Леонид.

— Почему же вы молчали?

— Я боялся звать…

— Значит, вы не верили мне?

Я прежде не верил себе, своим глазам! — ответил Леонид и, не в силах сдержать себя, отпустил ветку и схватил Светлану за руку. — Я не верил, что это возможно…

Светлане было стыдно, что Леонид держит ее за руку: могли увидеть люди. Но рука решительно отказывалась подчиняться: она точно онемела в большой и ласковой руке Леонида, тепло которой она помнила в течение всей зимы.

— Почему же вы не верили, что это возможно? — переспросила Светлана чуть слышно. — В этом я виновата?

— В счастье не всегда легко поверить. Светлана вдруг обласкала Леонида долгим взглядом, благодаря его за то, что он считает счастьем ее любовь…

— Я боялся звать еще и потому, что вам сейчас будет очень трудно на целине, — продолжал Леонид, досказывая то, что хотелось сказать минуту назад.

— Оставаться одной не легче, — возразила Светлана.

Совсем забываясь, Леонид схватил и другую руку Светланы и, заглядывая ей в глаза, попросил:

— Повторите…

От обеих рук Леонида шло так много тепла, что Светлана испуганно попросила:

— Я прошу… Я прошу… отпустите мои руки.

— Простите, я не знаю, что я делаю! — почти в отчаянии сказал Леонид, отпуская ее руки. — И не знаю, что могу сделать! Все могу! — воскликнул он тихонько и счастливо. — Значит, вы не хотите оставаться?

— Я уже решила. Я еду.

— Вместе, да? — почти вскрикнул Леонид. Она поняла все, что он сказал одним словом,

и так залилась румянцем, что готова была сгореть на месте или провалиться сквозь землю, лишь бы он не видел ее лица и наливающихся слезами глаз…

— Не отвечай, — глуховато Сказал ей Леонид.

Солнце плавилось над Москвой. В центре города, где Леонид и Светлана, ошалевшие от счастья, очутились вскоре совершенно не зная зачем, было особенно тепло, сухо и нарядно. Слежалый, прочерневший снег здесь можно было увидеть лишь во дворах да на скверах; на Москве-реке стояло, не двигаясь, сплошное ледяное крошево; одинокие вороны зачем-то бродили по льдинам… На всех площадях, улицах и набережных центра бурлили, стекались и растекались бесконечные потоки гуляющего люда. Во всех киосках шумно расхватывались золотистые ветки мимозы. Ребятишки всюду таскали охапки обрезанных садовниками однолетних липких побегов тополей. В излюбленных местах, на виду у глазеющих любопытных, голуби-сизари, сладостно воркуя, выплясывали вокруг своих подружек, а то и хватали их за чубики…

Леонид и Светлана без устали безотчетно бродили и бродили среди говорливых толп, вместе с ними толклись у киосков, рассматривали витрины и рекламы, любовались Кремлем и храмом Василия Блаженного, который совсем недавно заблистал во всей своей первозданной красе… Радость сближения и узнавания друг друга переполняла их души. Они были счастливы своей любовью, и потому все вокруг, на чем останавливался взгляд, казалось им сегодня особенным, занимательным, словно теперь, когда они стали близкими, для них преобразился весь огромный мир Москвы.

— Как хорошо, что сегодня так солнечно! — с восторгом сказала Светлана, когда они остановились на Москворецком мосту, любуясь панорамой Кремля. — Трудно смотреть, слепит глаза, но правда, хорошо? Если бы сейчас стоял мороз или бушевала метель, было бы совсем не то… Правда?

Леонид ответил ей радостной улыбкой.

— Начало весны я очень люблю, — сказал он затем. — Знаешь, как у нас в деревне называлось это время? Провесень. Красиво, а?

— Да, это красиво — провесень!..

— А знаешь, как еще называется начало весны, когда много-много солнца? Не знаешь? Весна света.

— Чудесно!

Светлана прижала руки к груди и, посмотрев на Леонида доверчивым, сияющим взглядом, тихонько призналась:

— У меня вот здесь тоже весна света.

На душе у нее в самом деле было светло, солнечно, как и во всей Москве. Смотрела она смело, улыбалась внезапно и ослепительно, всему удивлялась и восторгалась, как ребенок, но говорила мало, больше слушала Леонида, и всегда с широко раскрытыми глазами: ей казалось, что он каждый раз, начиная говорить, произносит значительные, редкостные слова, а того больше произносит их в своей душе…

И она не ошибалась: Леонид действительно говорил ей в душе самые красивые слова на свете. «Уму непостижимо, — вместе с тем думал он, — как я мог, ничего не сказав ей, решиться ехать на Алтай? Как я мог думать, что уеду один? Как бы я жил там без нее?» Он все время испытывал чувство виноватости перед Светланой и необычайный прилив нежности к ней… «Надо бы жениться, а потом и ехать! — подумал он, услышав, что и у нее в душе весна света. — Но когда? Такие сборы!» И Леонид, подержав Светлану за локти, как бы сказал ей, что пройдет немного времени, оглядятся они на алтайской целине и закатят свадьбу на всю степь…

— Все ясно, да? — спросил он, не сомневаясь, что Светлана отлично понимает его мысли.

Она ответила одними глазами и сказала:

— А на Алтае сейчас сильные морозы и вьюги.

— Ничего! — ободрил ее Леонид, подумав, что в ее словах есть тайный смысл. — Когда мы приедем туда, там тоже начнется весна света.

— А правда, что многие люди весной, как птицы, все рвутся куда-то, все им хочется лететь? — вдруг спросила Светлана.

— По-моему, правда, — ответил Леонид, вспомнив, как он каждую весну мечтал о путешествиях по стране и досадовал, что не могли сбыться его мечты. — А что плохого в этом? Ведь полеты у птиц хотя и бездумны, но не бессмысленны. Все делается ради жизни.

— Но ведь многих, птиц не тянет летать, они спокойно живут на одном месте, и это тоже жизнь, — возразила Светлана.

— На одном месте, кажется, живут только воробьи, — сказал Леонид, улыбаясь. — И жизнь у них называется воробьиной.

— Значит, ты часто рвался куда-нибудь лететь?

— Каждую весну!

— А куда чаще всего рвался?

— В разные места, — ответил Леонид. — Особенно тянуло на север, в тайгу, в горы… О степи я никогда, не думал.

Светлана быстро взглянула на Леонида и промолчала.

— Я отлично понимаю твою мысль, — поймав ее взгляд, сказал Леонид. — Ты хочешь знать, не рвался ли я и нынче в полет, как птицы? И не оттого ли только так внезапно загорелся лететь на Алтай? Ты об этом подумала?

— Да, — призналась Светлана. Леонид вдруг расхохотался от всей души, а потом, нахмурясь, сказал серьезно:

— Нет, я лечу с большой думой…

— А я нигде еще не была и почему-то никуда из Москвы не рвалась, — поведала Светлана с легким вздохом. — Действительно жила воробьиной жизнью. А вот сейчас и мне хочется лететь на Алтай, честное слово! Именно лететь! На собственных крыльях!

В эту минуту Светлане казалось, что и она едет на Алтай с большой думой о подвиге. Но ей только казалось так, а на самом деле она совершенно не думала о работе в степи: она жила одной своей любовью и своим счастьем…

— Ты знаешь, о чем я сейчас думаю? — спросил Леойид, приблизясь к Светлане. — Очень важно именно в молодые годы сделать что-то большое, памятное… Мне отец говорил: «Возьмешься за дело пораньше с утра, многое сделаешь! Так и в жизни: берись за дело пораньше, пока молодые годы!»

— Хорошо! — мечтательно воскликнула Светлана.

— Кто делал революцию? — продолжал Леонид. — Да большинство вот такие, как мы… Революцию! Мировое дело! И хватило ума, сил, мужества! А ведь перед нами тоже немалое дело. Наше поколение должно, по-моему, миллионами двинуться на восток, заселить и обжить там все земли, разворошить все их клады! Да ведь это… революция в географии! Ничего, и наше поколение не ударит в грязь лицом! Мы тоже проживем свою молодость на ветру и в огне!

По мосту все шли и шли веселые москвичи…

— Вот они смотрят на нас, а ведь они не знают, что мы прощаемся с Москвой, — сказала Светлана, кивая на проходящих мимо людей. — Ведь мы прощаемся с Москвой, да? Я только теперь это поняла…

— Нет, мы прощаться с Москвой не будем, — возразил Леонид с самым серьезным видом и, нагнувшись к Светлане, досказал негромко: — Знаешь, что мы сделаем? Мы увезем ее с собой, вот здесь… — Он коснулся ладонью своей груди, а затем сделал широкий жест над рекой. — Вместе вот с этой… весной света! Пусть на Алтае будет как можно больше солнца! Увезем? Согласна?

Светлана заулыбалась, отвечая ему только глазами, а ее рука сама собой, как околдованная, впервые смело потянулась к его груди…

VI

Не прошло и недели, а они были уже на Алтае.

С болью, с кровью отрывалось сердце Леонида от Москвы. Он был весел, вместе со всеми шутил, мечтал, пел песни, но стоило ему замолчать, и его глаза затуманивала печаль. Частенько его тянуло постоять в тамбуре у окна в одиночестве, послушать стук колес и всмотреться в летящие навстречу незнакомые земли. Но когда пошли сибирские равнины, он весь просветлел: деятельного человека не могут оставить равнодушным большие просторы.

Но здесь обнаружилась беда Светланы.

В начале пути она держалась, как и все девушки, весело, беспечно — и вдруг среди ночи, под сибирскими звездами, расплакалась навзрыд… С немалым трудом девушкам удалось выпытать у Светланы, что уехала она из дома тайком: она знала, что просить у родителей согласия на отъезд из Москвы бесполезно. Светлана боялась, что мать, получив через подружку ее прощальное письмо, свалилась замертво: у нее было слабое сердце. Утром девушки послали родителям Светланы телеграмму и письмо — просили их простить свою дочь…

Они ступили на землю Алтая ночью: Леонид — озабоченным, но с тайным нетерпением взяться за дело; Светлана — необычайно притихшей, с тревогой о матери…

Остаток той ночи, когда их эшелон прибыл в Барнаул, они скоротали кое-как в железнодорожном клубе. Рано утром здесь поднялись невероятная суматоха и галдеж: началось распределение прибывших по районам края, где намечалось освоение целинных и залежных земель.

Специальные уполномоченные из этих районов, собирая группы молодежи у карт, наперебой расхваливали свои совхозы и машинно-тракторные станции, рассказывали о красоте и приволье родных мест…

Около Леонида Багрянова, молчаливо и доверчиво избранного еще в пути своим вожаком, толпилась большая группа москвичей. Леонид терпеливо выслушивал уполномоченных, рассматривал карту, но никому не давал определенного ответа, а только обещал:

— Мы подумаем, подумаем…

Его друзьям нравилась такая осторожность.

— Правильно, Леонид, не на один день едем!

— Некоторые вон как в воду головой!

— Ну и пусть, а мы получше выберем место!

К группе Багрянова подошел один из представителей. Это был дюжий, выше среднего роста человек, вступивший в пору наибольшей силы, здоровья и возмужалости, с залысинами, отчего лоб казался очень большим и светлым, с мужественным, скуластым лицом, обожженным степными морозами и ветрами. Не спеша, изучающе осмотрел он внимательными темными глазами молодых людей, столпившихся вокруг Леонида, и спросил:

— Думаем? Гадаем?

Москвичи обернулись на его голос, и он поздоровался, приветственно помахав всем поднятой рукой:

— Привет, орлы! Привет!

Ему ответили несмело, вразнобой…

— Да, все хвалят свои места! — сказал уполномоченный, делая жест на группы новоселов у карт. — У одного район на Оби, у другого — на Чумыше, у третьего рядом тайга, у четвертого — горы? Одна красота! А что делать мне? — И здесь уполномоченный отрекомендовался: — Я главный агроном Залесихинской МТС… Что мне делать? У меня нет никаких красот! У меня степь да степь: самолетом засевай и самолетом коси.

Леонид вдруг разом побледнел.

— Товарищ командир? — спросил он тихо. — Товарищ Зима?

— Погоди-ка, погоди! — быстро произнес Зима и схватил Леонида за руку. — Неужели? Высота сто три? Отдельное дерево с гнездом? Это ты? такой большой?

Он схватил Леонида за плечи и притянул к себе…

— Я думал, вы погибли, — сказал Леонид.

— Плохого ты мнения был обо мне!

Смотря через плечо Зимы на левый нижний угол Алтая, закрашенный желтой краской, Леонид вдруг увидел перед собой огромное золотое море, — широкие теплые волны, всплескивая, уходили до горизонта, и над ними стремительно, порывисто носились белые чайки…