"Умница, красавица" - читать интересную книгу автора (Кондрашова Лариса)

ВСЕ СМЕШАЛОСЬ

ЕВРЕЙСКИЙ ПАПА

На Таврической творилось что-то невообразимое… Прихожая больше не выглядела вылощенной, безлико нарядной. В одном углу стояли лыжи, в другом углу стояли лыжи, посреди на идеально чистом паркете лежал огромный красный рюкзак, своей идеально ровной формой сообщая, что собран искусными и умелыми руками. К рюкзаку так же идеально ровно была примотана палатка, четырехместная… Теперь прихожая Алексея Юрьевича, за исключением стерильной чистоты, напоминала квартиру Диккенса на Фонтанке.

Головин отправлял Антошу в поход – в Хибины.

Антоша, уже полностью одетый, в ярко-синем комбинезоне и шерстяной шапке-шлеме, стоял в прихожей, опасливо поглядывал на рюкзак. Валентина Даниловна, бессильно прислонившись к зеркалу, плакала, будто Антошу отправляют на войну. Вокруг рюкзака, погавкивая, жизнерадостно вился Мурзик, рассчитывал, что его возьмут в поход.

Алексей Юрьевич, оживленный, возбужденный, счастливый, почти как Мурзик, приматывал к Антоше рюкзак. Примотал, отошел в сторону, посмотрел почти нежно и почти гордо. Если бы Головину сказали, что он впервые за долгие годы смотрел на своего сына с почти что нежностью и почти что гордостью, он смутился бы. И возразил, что с гордостью он смотрит на идеально собранный огромный красный рюкзак, а с нежностью на очень хорошую непромокаемую палатку, а вовсе не на Антошу. Но какая, в сущности, разница – рюкзак ли, палатка ли, бутылки с сахаром, – в любом случае часть его нового взгляда досталась Антоше.

Рядом с большим рюкзаком стоял еще один рюкзак, поменьше, – с двенадцатью килограммами сахарного песка для всей группы. Вчера Алексей Юрьевич с Антошей купили восемь бутылок кока-колы, вылили колу в перламутровый унитаз, тщательно просушили пустые бутылки феном и засыпали в них сахар. Алексей Юрьевич был уверен, что покупает, выливает, высушивает и засыпает – для Антоши, а Антоша – что для Алексея Юрьевича…

Сначала единственным чувством, которое испытывал Головин, по вине Сони оставшийся с сыном один, была неловкость. Алексей Юрьевич не понимал решения мальчика остаться с ним, а если он чего-то не понимал, то не мог одобрять, а уж тем более испытывать благодарность. Неловкость происходила и оттого, что, расставшись с Соней, он уже мысленно расстался и с сыном. К тому же прежде он никогда не бывал с Антошей один – Соня, мамки-няньки… Валентина Даниловна, переехавшая к ним в качестве мамки-няньки вместе с вороватым Мурзиком, отчего-то в расчет не принималась. Головин так и формулировал для себя – они с Антошей ОСТАЛИСЬ ОДНИ.

Бывшая жена лежала в больнице, и Головин пытался найти хоть какой-то приличный выход из неприличного, невозможного, позорного положения. И нашел, вот какой – сущность вещей сама образует решение, когда придет время. Пока что он пытался исполнять свой долг. Не мстить. Не выгонять бывшую жену. Не шантажировать ее ребенком. Не подавать на развод, пока она находится в больнице. Исправно платить за больницу, пока она формально считается его женой. Алексей Юрьевич понимал, конечно, что конкретная ситуация и не оставляла ему ничего, кроме безупречности, он НЕ МОГ вести себя иначе. Откуда же ее было выгонять, из отделения акушерства и гинекологии?.. И КОГО шантажировать ребенком – беременную женщину? Фу!.. Так что по всему выходило, что его теперешняя ситуация была как раз такого рода, когда само отсутствие решения и есть решение. Для человека, который считал залогом успеха тщательно составленный план действий, это положение вещей было неестественно, непривычно, но – вот так… Вести себя достойно, а наградой за достойное поведение станет душевное равновесие.

Вот только одно… Когда Головин думал об этом, он, как собака, потряхивал головой, таким болезненным было воспоминание…

«Девочка, как мы назовем нашу девочку, какая она будет, наша девочка?» – спрашивал его Антоша. И что же отвечать на эту бестолковую невинность, и вообще – ПОЧЕМУ ОН? Это несправедливо! Пусть ОНА объясняет! Откуда ему знать, что вообще этот ребенок знает о вопросах секса?!.

Головин не отзывался на разговоры о «девочке», молчал, но однажды, внутренне содрогаясь от неловкости, злости и гадливости – женщина, с которой ОН спал, носит чужого ребенка, – сухо сказал: говорить об этой девочке преждевременно.

Мальчик ушел к себе, плакал, а он стоял над ним, уверяя беспомощным голосом, что он не имел в виду, что с его мамой случится что-то плохое, что он вообще ничего не имел в виду… Он даже дернулся было погладить мальчика по голове, но он так давно не обнимал его, не трогал, что это оказалось невозможным. Нет, он, конечно, держал его на руках, когда тот был маленький… Черт возьми, во что его втравили и, главное, ЗА ЧТО?!

Вечерами Алексей Юрьевич с сыном, как прежде, сидели в разных концах бывших апартаментов шведского посла, каждый в своей комнате, каждый за своим письменным столом. Но, несмотря на то что посольские просторы по-прежнему разделяли их, Головин то и дело производил беспокойные вылазки из своего кабинета – вставал из-за стола, проходил триста метров жилой площади, заглядывал в детскую. В течение вечера Алексей Юрьевич совершал свой путь раза три-четыре.

О том, что его внезапный интерес к сыну был частью его постоянного состояния униженности, как будто он кинулся к нему в попытке утвердиться, Алексей Юрьевич предпочитал не думать. Задача, которую он поставил себе, была – исполнить свой долг, УВИДЕТЬ наконец своего ребенка, ведь прежде Соня как бы заслоняла его собой.

Но то, что он увидел, было НЕ ХОРОШО.

Он не имел понятия, что ему делать в детской, и от неловкости был излишне, натужно оживлен. По нескольку раз за вечер бодро спрашивал Антошу: «Ну, как дела?..» Но какие у Антоши дела – двойки по математике, двойки по физике…

Головин только хмыкал, поджимал губы. Ругать Антошу за двойки было как-то не с руки, мальчик и без того выглядел потерянным.

В детской, как будто у себя дома, болтался приблудный Мурзик. Наглый пес, возомнивший себя хозяином, лаял на Алексея Юрьевича, когда тот пытался зайти в комнату, так что Головину приходилось выполнять свой долг из-за двери. Похмыкав, Алексей Юрьевич уходил, чтобы через час вернуться, – опять вскочить из-за стола, опять пройти триста метров с неприятным чувством все еще не решенной задачи, опять спросить: «Ну, как дела?»

Казалось, Антоша должен не выдержать и заорать в ответ: «ЧТО как дела?!» Но сын смотрел робко и всякий раз вежливо отвечал: «Нормально». Иногда он что-то рассказывал, но не часто.

– Ну, как дела? – в очередной раз (третий за вечер) спросил Алексей Юрьевич.

– Я думаю про дикое животное Санкт-Петербурга, – сказал Антоша, – нужно, чтобы оно было безжалостное, с инстинктами и когтями.

– У тебя голова не болит? – осторожно поинтересовался Головин.

Оказалось, учительница биологии задала ученикам такое домашнее задание – написать про дикое животное Санкт-Петербурга. Они немного пообсуждали крысу и бездомную собаку как вариант дикого животного, потом Антоша сказал:

– Я сегодня видел, как один нищий человек попросил денег, а одна девушка ему сказала – иди отсюда. Она была красивая. Я ему отдал, что у меня было.

– Этот нищий на наши деньги купит себе бутылку или наркотики, – недовольно ответил Головин.

– Но ведь ему все равно хуже, чем нам… А почему эта девушка обращалась к нему на «ты»? Может быть, это она – дикое животное Санкт-Петербурга?

Головин вздохнул. Он не задавался бессмысленными вопросами, откуда у него такой ребенок или как он будет такой жить, а еще раз четко формулировал задачу – переделать, откорректировать ошибки.

Алексей Юрьевич решал с сыном задачи – это было высшей формой его благоволения, но глупый мальчишка не испытывал никакого возбуждения, видя, каким стройным оказывается решение, как красиво ложатся на бумагу формулы.

– Тебе что, неинтересно? – добивался ответа Головин. – Объясни мне, КАК это может быть неинтересно. Уму непостижимо!.. Ну вот, смотри…

Антоша уплывал глазами и отвечал невпопад мягким, как подушка, голосом.

– Хорошо, – сухим страшноватым голосом говорил Головин, – что тебе интересно?

В ответ приходилось выслушивать какую-то галиматью. Лангедокские желтокрылые сфексы, охотники на эфиппигер, не оправдали Антошиных ожиданий. Он думал, они умные, а оказалось, нет. Сфекс тащит эфиппигеру к норке, проверяет норку, все ли в порядке, и заталкивает в норку добычу. А если отодвинуть эфиппигеру в сторону, то глупый сфекс опять полезет проверять норку, он ее уже проверил, и там ничего не изменилось… В общем, сфексы оказались глупее, чем рассчитывал Антоша.

– Как я, – радостно сказал Антоша, – совсем как я. Я же тоже оказался глупее, чем ты рассчитывал. Я даже один раз пробовал молиться, просить, чтобы Бог дал тебе все, что ты для меня хочешь.

– Какой Бог?! Какой еще Бог?! Кто тебя учит этой херне?! Я тебя выпорю!.. Я тебя в военное училище, я!.. – завизжал Головин.

Черт возьми! Никому еще не удавалось вывести его из себя настолько, чтобы он визжал, сквернословил и грозил выпороть собеседника.

Алексей Юрьевич пытался говорить с Антошей на его языке, специально подготовился, почитал о сфексах в энциклопедии. И заодно поинтересовался – где, по мнению сына, место Бога в процессе эволюции? Нет, конечно, дарвинизм давно уже подвергается справедливой критике… Для качественного изменения мельчайшего органа необходимо огромное количество мутаций, что по теории вероятности не представляется возможным… Возьмем для примера изменение окраски бабочки в окрестности Ноттингема… Но главный принцип эволюционной теории – естественный отбор звучит вполне логично. И в человеческом обществе тоже выживает сильнейший, тот, кто лучше приспосабливается к изменяющимся условиям. И никакой Бог тут ни при чем. Которого, кстати, нет. В крайнем случае, можно рассматривать мировой разум, некий высший порядок. Лучше высший порядок…

– Человек или даже животное сам рождается, а Бог выбирает, кто сильный, а кто нет, – Антоша смотрел не на отца, а в сторону, не понимая, всерьез ли с ним разговаривают. – Я читал про инопланетян, у которых нет чувств, они просто существуют. Не смеются, не смотрят картины, только строят дома, усиляют империю.

– Усиливают. И что?

– Но мы же с чувствами и любим картины… Кто же, как не Бог, создал в нас чувство прекрасного?.. – стесняясь, проговорил Антоша.

– Ага, нелогично получается, – радостно вцепился Головин, – где у тебя причина, а где следствие?..

…Оказалось любопытно. Однажды мальчик посмотрел на него так доверчиво, что Алексей Юрьевич даже стал находить некоторую приятность в выполнении долга, и хотя сын был, конечно, НЕ ТО, тем интереснее вырисовывалась задача – вылепить из этого «не то» человека.

О школьном походе в Хибины на весенних каникулах Антоша обмолвился случайно, как о чем-то незначащем, лично к нему не имеющем никакого отношения. Зато Алексей Юрьевич тут же вцепился в поход, как бульдог, не разжимая челюсти, – вот оно, то, что поможет ему сделать из Антоши человека.

– А может быть, толстых в поход не берут, – туманно сказал Антоша.

Алексей Юрьевич насупился и поджал губы.

– А может быть, и берут, – исправился Антоша.

– Я еще сделаю из тебя человека, – пообещал Головин.

– Я уже, – скромно заметил Антоша.

– Пока нет. А после похода я куплю тебе эту твою… «Жизнь насекомых».

– А можно сначала «Жизнь насекомых»? – оживился Антоша.

– Э-э… Утром деньги, вечером стулья, – глубокомысленно изрек Алексей Юрьевич.

Антоша тоскливо поглядел на свою кровать – под подушкой у него лежал Брем, три тома, он уже предвкушал, как будет все каникулы читать и рассматривать картинки. Но отец выглядел таким… несчастливым. Таким странным, как будто он теперь в чем-то от Антоши зависел.

Интерес Алексея Юрьевича к сыну возрастал по мере накопления в квартире на Таврической необходимых для похода вещей. Алексей Юрьевич, словно мальчик, играл в игрушки – выбирал оборудование и одежду по спортивным каталогам, обзванивал магазины, покупал, менял.

Им были куплены: лыжи двух типов, с насечкой и без, палатки двуслойные – для всей группы и шатер на пятнадцать человек… Для сына Алексей Юрьевич приобрел комбинезон с внутренней теплоизоляцией и непромокаемым покрытием. Каждый вечер Головин примерял комбинезон на Антошу, задумчиво крутил его перед собой, разглядывал. Он так явно любовался сыном в лыжном комбинезоне, что, наверное, Броня одобрила бы его и сказала, что он становится ПОЧТИ похож на еврейского папу…

Головин примерял, крутил – для Антоши, а Антоша примерял, крутился – для Алексея Юрьевича…

Алексей Юрьевич не стал просить Диккенса присмотреть за полноватым нетренированным Антошей – в этом не было необходимости, он и без того присмотрит. Список купленного им для всей группы Головин передал Диккенсу через Антошу. Сам он в контакт с Диккенсом не входил – говорил себе, что все как-то недосуг. Диккенс через Антошу передал Головину спасибо.


ВЛИЯНИЕ ЛЫЖНОГО СПОРТА НА ФОРМИРОВАНИЕ ЛИЧНОСТИ, ИЛИ КТО ЕСТЬ КТО

Каждый Иван Иваныч кому-то Ванечка, и Алексей Юрьевич Головин, воспринимаемый людьми как серого цвета предмет в пространстве, с его ранней лысиной и прилично, в меру оттопыренными ушами и носом уточкой, был маленький нежно любимый Алик – для мамы.

Папа Алика рано умер, осталась мама, родных у них не было, только Броня, наезжавшая нечасто, раз в несколько лет. Но Алик Головин не был ребенком из неполной семьи. У него была мама, она же еврейский папа.

Валечка была полурусская-полуполька, а в ее муже, отце Алика, наряду с другими была и еврейская кровь. Валечка не раз слышала от Брони странную фразу: «Еврейский папа та-ак любит своих детей». Это казалось ей слегка неприличным: что же, другие люди, неевреи, не та-ак любят своих детей? Что же, они вообще их недолюбливают?..

Когда отец Алика умер, на сочувственные вопросы, как они теперь будут жить вдвоем – имелось в виду материально, – Валечка отвечала: «Если Бог дает детей, он дает и на детей». У Валечки был легкий счастливый характер, поэтому она не чувствовала какую-то уж совсем необъятную ответственность перед сыном, а легко, почти в шутку задумалась, и среди прочих ей пришла в голову и такая мысль: а нет ли все-таки чего-то особенного в этой любви еврейского папы, которой ее Алик оказался лишен, и не может ли она это восполнить.

Первое, что сделала Валечка в качестве еврейского папы, – бросила ради Алика малооплачиваемую инженерскую службу в НИИ, в которой ее особенно привлекала возможность петь в институтском хоре, а Валечка очень любила петь, и приобрела непрестижную, неловкую для человека с высшим образованием специальность – мастер-парикмахер. Кто-то из друзей покойного мужа устроил Валечку в приличное место – в салон на Невском.

Клиенты салона удивлялись ее хорошим манерам, тактичности, шептались – парикмахерша, а такая интеллигентная, и все журналы читала, и все спектакли смотрела. Прежде Валечке нравилось быть инженером, но она нисколько не была жертвой, ей нравилось стричь и причесывать, как понравилось бы все, что она делала для своего мальчика. Вот только делать химическую завивку Валечка не любила из-за аллергии на перекись, но делала, и даже за других мастеров, тех, у которых тоже была аллергия, – «химия» оплачивалась лучше, чем стрижка.

У Алика было все, и все было у первого – модные игрушки, джинсы, икра, летние поездки в Прибалтику и в Крым. Валечка еще подрабатывала, печатала диссертации, и все это было не жертвенно – допоздна, согнувшись над машинкой с изможденным лицом, – а весело. Валечка смеялась и говорила: «Теперь я еврейский папа». Радовалась, что ее мальчик не считает себя бедным, а ее изнемогающей матерью-одиночкой. Алик ни о чем не мог сказать: «Не видел, не пробовал, не знаю».

Но и у милой жизнерадостной Валечки был свой скелетик в шкафу, и она иногда не могла заснуть и мучилась мыслями, ВСЕ ли она делает для своего мальчика и все ли она МОЖЕТ сделать.

Алик был не хорошенький ребенок, мягко говоря. Мелкий, невзрачный, с взрослым личиком, из тех, кого в детстве дразнят «профессор кислых щей», а во взрослом возрасте обозначают как «тоже мне, в очках и в шляпе». Часто болел, сидел у окна с завязанным шарфом горлом, смотрел, как мальчишки во дворе играют. Посмотрит-посмотрит и медленно уплывет в своем шарфе вглубь квартиры – к маме, куриному бульону, книжкам. Иногда Алику везло, и книжки попадались с техническими подробностями, например про коротышек, про то, что они там настроили в Солнечном городе.

Так вот, Валечка очень боялась, что без мужского влияния из мальчика в шарфе вырастет не настоящий мужчина, а… она помнила эти презрительные слова из собственного детства – хлюпик, слабак, маменькин сынок, растение мимоза в ботаническом саду.

Валечка ласково отнимала у Алика книжки, выставляла его во двор, на горку, в мальчишескую дворовую жизнь. Алик вежливо гулял во дворе, а она думала – походы, рыбалка, вот что ему нужно, а где это взять?.. У ее мальчика нет отца.

– А может быть, ты с ребятами по соседним дворам бегал? – с тайной надеждой спрашивала Валечка. За беготню по чужим дворам мальчишек ругали, а они все равно бегали, изучали окрестные помойки – интересно же…

– Зачем? Нет, конечно.

Алик объяснял маме, что разумные правила на то и устанавливаются, чтобы их соблюдать, и если бы он хотел посетить соседние дворы, он обсудил бы с мамой возможность введения других, новых правил. Вот так он все время Валечку пугал. Но если бы Валечка узнала правду, она испугалась бы еще больше.

Больше всего на свете Алик хотел того же, что и она. Он тоже хотел быть как все, только имелось одно небольшое отличие – быть лучше всех, главнее. Но быть главнее не получалось, поэтому он предпочитал быть не как все… Показать это свое желание и маме, и мальчишкам, и себе самому было стыдно – либо ты главный, либо нет. Но можно поставить цель.

– Моцарт в пять лет уже играл, а я?! Зачем я живу?! – однажды спросил Алик. Ему было семь лет. Честное слово, так и сказал.

– Алик, мы все живем для радости, – Валечка волновалась, прижимала мальчика к себе, внушала, уговаривала, – для ра-дос-ти.

– А я буду для цели, – сказал Алик, – я же мыслящий человек.

Валечка так и не смирилась с тем, что сын НЕ бегает с мальчишками по помойкам, НЕ приносит в дом железок и котят, НЕ стал своим среди дворовых мальчишек и ее никогда НЕ вызовут в школу за драки и разбитые стекла.

Кстати, отличником Алик не был, и особенно плохие отношения были у него с физкультурой: в качестве мыслящего человека он не желал прыгать через козла, играть в командные игры и бесполезно тратить время на то, чтобы кататься на лыжах. На переменах читал занимательную математику, занимательную физику, астрономию, примостившись на подоконнике, решал задачки из знаменитого сборника Перельмана и не понимал, зачем ему, человеку, живущему для цели, нужно одновременно собирать гербарии, учить наизусть стихи, изучать строение лягушки и петь пионерские песни.

Валечка привычно переживала – кажется, ее мальчик получался все-таки немного растением мимозой в ботаническом саду…

А потом Валечке повезло, ведь если Бог дает детей, он дает и на детей. В восьмом классе Алик поступил в знаменитую в городе физико-математическую школу – она и дала ему то, что не могла дать Валечка, можно даже сказать, что знаменитая школа выполнила функции отца. В восьмой класс пришел невзрачный, узкоплечий мальчик, похожий на самого младшего гнома, а аттестат на выпускном вечере получал настоящий мужчина – неторопливо двигался, умел достойно молчать и смотреть собеседнику в глаза. Не красавец, не герой-любовник, он больше не казался невзрачным и «не таким как все». Теперь лишь Валечка, да и то с трудом, могла разглядеть в этом парне, спортивном, с уверенными движениями и по-мужски жестким лицом, маленького мальчика в шарфе, с книжками и куриным бульоном.

Алик Головин имел в школе прозвище Задача. Обо всем, даже не имеющем отношения к математике, Алик говорил «это интересная задача», или «задача решена неправильно», или «это вообще не задача», что означало – ему все уже ясно.

Итак, задача: из пункта А в пункт Б вышли навстречу два человека – Алик номер один и Алик номер два.

В школе все было для Алика, словно винт вкрутили наконец в правильную гайку. Не было дневников, дневник с записью домашнего задания и замечаниями типа «жевал котлету на уроке» считался унизительным школярством для мыслящих людей, у которых уже была цель, – математико-физи-ческая… В этой школе, где тройка по математике и физике была хорошей оценкой и двойка тоже неплохой, Алик Головин быстро стал почти что отличником, и даже «ненужные» предметы его теперь не раздражали – наверное, Алику там просто было место, и считался он не ботаником, как теперь говорят, а просто умным, очень умным.

Алик Головин по-прежнему был отдельный от всех, закрытый, как захлопнутая шахматная доска, со всеми поддерживал ровные хорошие отношения и ни с кем не сближался. А спустя некоторое время Алик влюбился, но не в девочку, а в мальчишку – о господи, да не в этом смысле! Просто страстное желание, чтобы тебя заметили, выбрали, оценили, только тебя одного из всех, очень напоминает любовь, и в этом смысле можно сказать, что Головин был влюблен всего раз в жизни – в Гришку.

Самому Алику было нелегко жить—в сущности, он был классический предмет психологического исследования: не слишком уверенный в себе, скрывающий свою неуверенность за внешней сухостью, часто испытывающий беспокойство за все, и особенно по поводу возможного неблагоприятного мнения о себе, и особенно в части своих физических возможностей.

А Гришка был гений, кумир – у него все получалось легко, и первое место на олимпиаде, и им одним решенная особенная задача. К этому прилагались все мальчишеские добродетели, о которых мечтала Валечка для своего сына: подраться, нагрубить, ловко выругаться, разбить мячом окно, выпить пива в школьном дворе. Алику, который всегда помнил, что он некрасив, казалось, что Гришка—очень красивый. Сам же Гришка никогда не думал, каким его видят другие люди, – толстенький, черненький, очкастый, вылитый телевичок.

Школа была известна не только физикой и математикой, но и особенным пристрастием к экстремальным походам, лыжным и байдарочным.

И уже с первой же осени началась суета – палатки, спальники, лыжи… Суета Алика не касалась – его не то чтобы не брали, но он ведь и правда был маленький и хилый. А Гришка конечно же в походы ходил и даже предположить не мог, что из его любви к «посидеть у костра» у маленького Головина возникла ЦЕЛЬ.

Всю зиму – не одну зиму, а две, в восьмом классе и в девятом, – Алик катался на лыжах в Таврическом саду. Каждый день, задыхаясь, один круг, задыхаясь, два круга… десять кругов, пятьдесят, сто, двести, триста. На следующих весенних каникулах его взяли в главный экстремальный поход в Хибины. Его взяли бы и раньше, но раньше он сам не хотел, не мог, сам никогда не позволял себе быть хуже других, вообще быть не на высоте.

Когда Валечка увидела стоявший в прихожей столитровый рюкзак – сбоку к рюкзаку была неумело примотана палатка и завернутый в лыжные штаны чайник, – она незаметно, совсем немножко, заплакала.

Алик с трудом надел рюкзак, покачнулся и упал на пол.

– Я донесу до школы хотя бы чайник, можно?

Алик, не отвечая, на полу вылез из рюкзака, выровнял чайник, снова надел рюкзак и покачнулся вправо.

– У тебя же еще лыжи, – ужаснулась Валечка.

Алик взял лыжи, как винтовку, скособочившись, покачнулся в другую сторону и, согнув колени, свободной рукой попытался схватить за ручку огромный мешок. В мешке был запас сахара для группы на две недели – двенадцать килограммов.

Из окна дома на Таврической Валечка смотрела на своего малыша, согнувшегося под столитровым рюкзаком, палаткой, чайником, двенадцатью килограммами сахара. Плакала громко, в голос – он же маленький, он же такой маленький, меньше всех, меньше рюкзака… Бедный, бедный мальчик!..

Мальчик вернулся из похода живой.

Валечка подавала бульон и куриную ножку с пюре, как он любил, и торопила сына – рассказывай скорее все, только подробно, по порядку!..

– В первый день, когда мы ставили лагерь на берегу, была большая проблема с дровами, – значительно сказал Алик, – уже стемнело, а ярко выраженных сушин не было, понимаешь?

– Понимаю, – кивнула Валечка, – сушины – это что? Алик недовольно поморщился, он не любил, когда его не

понимали сразу.

– Неважно. Я свалил пару деревьев, а потом приготовил пюре по принципиально новому методу.

– Ты? Сам? Как приготовил?

– Ты не поймешь…

– Здорово, молодец, – немного грустно сказала Валечка.

– Я сейчас больше не буду рассказывать. У меня есть записи, дневник похода. Можешь потом посмотреть, если хочешь. Только не все, а то, что я скажу.

– Конечно, – согласилась Валечка и подумала: «Вот и все… но ведь я же этого и хотела…»

Из дневника похода – той части, которую Алик разрешил прочитать Валечке.

«День первый.

Лыжни не было, и нам пришлось тропить вверх по склону, при этом увязая по колено. Мне мерещилось, что нас сметает лавиной, но это был всего лишь шквальный ветер с мокрым снегом. Я нес котел. Я дошел до верха с первой партией штурмующих гору. Я штурмовал гору с котлом. Два раза сорвался, вместе с котлом. На третий раз снял лыжи и штурмовал склон пешком.

День второй.

…Мы продолжили путешествие по обледеневшему маршруту с соответствующими трудностями: при сильном порывистом встречном ветре, по насту, а местами и по льду. Мы прокладывали серпантин вверх, ежеминутно рискуя сорваться вниз. У гряды булыжников я сорвался вниз, меня поймал Гришка. Я не испугался. Почти. Я продолжал подъем на четвереньках (это не стыдно, так как значительно более стыдно заставлять остальных ждать). Мы с Гришкой первыми взяли перевал.

День третий.

Я готовил пищу по новейшему методу, основанному на настаивании на медленном огне с добавлением снега и отчерпывании лесопродуктов. Всем понравилось, Гришка съел две порции.

Гришка поспорил со мной на лимонад, что я не смогу прогуляться босиком по снегу. С Гришки лимонад.

Вечер провели в увлекательной пилке-колке сушины, что было сопряжено с песнями и прицельным метанием чурбанов вниз по склону.

День четвертый.

Пробирались в сторону Рамзая. У Гришки ушиб ноги, я вез его на волокушах. Система «волокуши» являет собой следующее: две лыжи, скрепленные палками, и поставленная сверху рама. Спереди имеется упряжь для двух ездовых, а сзади для одного человека, чья функция заключается в замедленном движении волокуш при спуске со склонов (в просторечии «тормоз»). Сначала я вез Гришку спереди, потом сзади. Подбадривал.

…День последний.

Хочется домой, но, с другой стороны, очень хочется остаться еще на недельку.

В поезде ели печенье «Мария» и писали пулю.

Вернулись в суету городов и в потоки машин. Что ж, будем ждать следующей весны. Вернее, следующего похода. С Гришкой дружба – навсегда».

Дневник, даже эта небольшая, открытая для Валечки часть, представляет собой четко выписанный портрет Алика номер два – тип личности, характер и диагноз.

Характер спокойный, стойкий. В коллективе ведет себя безупречно, хотя держится немного обособленно, четко ощущает свою индивидуальность, отдельность. Надежный, пользуется уважением товарищей, умеет дружить. Скорее всего, будет беспощаден к врагам. О связях, порочащих его, не может быть и речи. Мыслит схематично, определениями. Отличается обстоятельностью, на каждое действие разрабатывает подробный план. Перед принятием решения изучает литературу, чертит таблицы, рисует схемы.

Недостатки. При неблагоприятном варианте развития желание всегда быть на высоте может перерасти в культ силы, а склонность к планированию – в намеренно выработанный педантизм.

Дружба с Гришкой долгое время составляла основное, самое яркое содержание внутренней жизни Алика. Гришка полюбил приходить в кладовку и часть танцевального зала на Таврической, и в этом не последнюю роль играла Валечка. Она была настоящая мама, не присваивала Гришку своим обаянием, а как бы добавляла себя к сыну, – радостно кормила Гришку, в меру расспрашивала.

Гришка рассказывал ей то, что не рассказывал Алик, – как Алик в походе вывалился из байдарки, и как они выпили, и как с девчонками на улице познакомились, и Валечка была счастлива, что ее мальчик КАК ВСЕ. Вот такой удачный у Валечки вырос сын. Валечка была права – если Бог дает детей, он дает и на детей, умным дает и любящим.

Алик был с девочками застенчив, а Гришка решителен. Гришка первым стал мужчиной – в кладовке Алика. Валечка не собиралась устраивать из своего дома притон, но просто нужно же ребятам где-то посидеть, а ей как раз нужно к подруге.

Гришка вечно одалживал друзьям деньги и постоянно находился в разных математических комбинациях – думал, где бы ему еще одолжить, чтобы дать в долг.

– Алик, а где наше полное собрание Диккенса? – однажды спросила сына Валечка.

– Гришка взял почитать, – ответил Алик.

– Взял почитать полное собрание Диккенса? – удивилась Валечка. – Надо же, и когда только он успевает столько читать…

Полное собрание Диккенса в это время находилось в самом старом букинистическом магазине города на Литейном проспекте. Гришка вскоре выкупил собрание, и с тех пор Валечка называла его Диккенсом, и Алик тоже называл его Диккенсом, пока они еще дружили.

Позже, когда они совсем подросли, Гришка часто водил на Таврическую девушек. Сначала он брал ключи у Алика, а потом ключи просто были у него всегда. И, кажется, ключи от Таврической так и остались у него… Правда, потом замки сменились.

И от их дружбы с Диккенсом остались только висящие рядом фотографии на школьной доске почета – два победителя математической олимпиады в таком-то году, давно.

Последнее детство ушло на то, чтобы не быть хлюпиком, и повзрослевший Алик, уже почти что Алексей Юрьевич, читал теперь только нужные книжки. Вместе с бескорыстной любовью к чтению ушла, исчезла и некоторая нежность души, осталась за бортом байдарки, а вместо этого появился жесткий напряженный взгляд. Но ведь все вместе не бывает…

* * *

Они стояли в прихожей втроем, не считая Мурзика.

– А? – гордо спросил Головин Валентину Даниловну, кивнув на Антошу. Алексей Юрьевич выглядел скромно довольным, как человек, сделавший все, что мог.

– А-а, – передразнила она, – на улице мороз двадцать градусов!..

Антоша вздохнул, натянул поглубже шапку с помпоном. Из шапки торчали щеки, как у младенца из слишком туго завязанного чепчика.

Валентина Даниловна повязала Антошу поверх шапки своим голубым шарфом в розовый цветочек.

Алексей Юрьевич развязал голубой шарф в розовый цветочек.

Валентина Даниловна выгнулась и, как коршун, выхватила у него шарф, повязала, взглянула грозно, готовая до конца защищать голубой шарф в розовый цветочек. Головин сдался, махнул рукой.

Антоша стоял перед отцом, замотанный, как пленный немец, глядел с вынужденной решимостью.

– Заинька, – сквозь слезы сказала Валентина Даниловна, – ты не боишься на снегу спать?

– Очень боюсь… – из щек сказал Антоша, – но папа настаивает…

Антоша взял рюкзак, и что-то показалось Алексею Юрьевичу странным.

– А это еще что такое? – грозно сказал он, вынимая из рюкзака толстый том Брема.

Алексей Юрьевич поправил сыну шарф и молча вытолкнул его за дверь, вслед выставил лыжи. Он еще сделает человека из этого маменькиного сыночка, из этого зоолога, этого энтомолога…

– Иди, энтомолог… – сказал Головин и захлопнул дверь. Быстро накинул пальто, сошел вниз и сел в машину.

Валентина Даниловна смотрела на внука из окна. Сверху полноватый, одетый в толстый комбинезон Антоша казался шаром. Шар печально катился в сторону школы. Вслед за ним двинулась машина – Алексей Юрьевич велел водителю Коле незаметно проводить ребенка до школы.

Школа была всего лишь в десяти минутах ходьбы и в получасе Антошиного передвижения с рюкзаком и сахаром, и по дороге с ним не могло ничего случиться, разве что у него отнимут двенадцать килограммов сахара. Но уже через два часа группа отправится от школы на вокзал… Пусть энтомолог еще полчаса побудет под присмотром.

Головин прошел по коридору, кивнув секретарше, зашел к себе в кабинет, закрыл дверь на ключ и прилег на стоящий в углу диван, чего еще никогда не делал. Но сегодня был необычный день.

Алексей Юрьевич ждал звонка из Москвы. Сегодня закрытое голосование в Российской академии образования. Уже через час-другой появится на свет новый академик. Академик Головин… Звучит гордо. Предварительные открытые выборы в Петербурге, в Северо-Западном отделении, прошли красиво, именно красиво – все восемнадцать человек проголосовали «за». Единогласно!..

Алексей Юрьевич, уже не стесняясь волноваться, ходил из угла в угол, ждал звонка. Когда телефон наконец-то зазвонил, он специально помедлил пару секунд, прежде чем взять трубку. Интересно, единогласно или?.. Скорей всего, все-таки кинули парочку черных шаров – недоброжелатели всегда найдутся.

Головин суше, чем обычно, сказал в трубку: «Да, слушаю». Пусть не думают, что он с нетерпением ждет новостей.

Послушал, посерев лицом, захлопнул крышку телефона. Мгновенно закололо в боку, пересохло в горле, и даже, кажется, руки онемели…

Все, кто в Петербурге открыто проголосовали «за», в Москве на закрытом голосовании проголосовали «против». ВСЕ

ПРОТИВ.

Вот тебе и академик Головин…

Все это время, воображая себя УЖЕ академиком, он почему-то всегда думал о Соне. Близкая, уже почти что надетая на голову академическая шапочка пусть неокончательно, но все же спасала его от горечи унижения и обиды… Да и обыкновенное злорадство брошенного мужа тоже имело место – когда он станет академиком, бывшая жена поймет и… и пожалеет!.. Не его, конечно, пожалеет, академик Головин в жалости не нуждается, а… просто пожалеет, о том, что потеряла.

И сейчас, когда он узнал, что не станет академиком – пока не станет, – первая мгновенная мысль тоже была о ней, и унижение от провала рекой влилось в огромное, и без того огромное, море унижения…

Головин зачем-то подошел к книжному шкафу, вгляделся в собственное отражение в пыльном стекле, раздраженно подумал, как плохо все-таки убирают… Он смотрел на себя в стекло: близко поставленные глаза, залысины, оттопыренные уши – младший гном, и перебирал варианты.

Схема была просчитана Алексеем Юрьевичем почти мгновенно: ректор одного из питерских вузов – в этом месте на схеме были пункты а, б, в – три человека, которые особенно яростно осуждали его… Один пункт тут же, впрочем, был зачеркнут, поскольку серьезное влияние имели, пожалуй, только двое… Так вот, один из них провел кампанию перед выборами, обошел питерских академиков и каждому нашептал: этого выскочку, нанесшего ущерб государственным вузам, нужно прокатить… Это первый возможный вариант…

Алексей Юрьевич приводил себе логичные аргументы: академическая шапочка была всего лишь мечтой, удовлетворением его самолюбия, личных амбиций, а по существу провал не имеет ни малейшего отношения ни к его доходам, ни к его статусу владельца одного из самых крупных частных учебных заведений страны. Весной открывается сочинский филиал, и это огромный успех в его деятельности, в том числе материальный…

Вот так уговаривая и успокаивая себя перед зеркалом, Алексей Юрьевич вдруг ПОНЯЛ.

– Все вранье, – вслух сказал Головин своему отражению, все вранье. А правда одна – все из-за нее. Она меня предала.

Все, о чем Алексей Юрьевич думал дальше, было абсолютно нелогично и даже по-детски, но думал он именно так: ОНА виновата, что его прокатили. Она – вот настоящая причина, а вовсе не интриги, недоброжелательство, зависть.

Алексей Юрьевич стоял перед своим отражением и ненавидел Соню. Именно так он и ощущал свою ненависть – как некое действие. Стоял и ненавидел. За эту позорную неудачу, за черные шары, что накидали ему академики, за то, что его не выбрали!

Но ведь никакой видимой связи между Соней и академиками Российской академии образования не было, и не Соня же накидала ему черных шаров! Представить себе, что Алексей Юрьевич придет к такому мистическому умозаключению, – все равно что заподозрить доктора физико-математических наук Головина в столоверчении или в том, что вечерами он танцует в пижаме краковяк…

Алексей Юрьевич никогда, даже в шутку, не поддерживал модную мистическую болтовню, брезгливо морщился на любое упоминание кармы или биополя и называл все это одним словом – «кликушество». Популярная теория о том, что мужчину создает женщина, что именно женщина с ее энергией и дает мужчине силу стать тем, кем он стал, вызывала в нем лишь легкое шевеление уголков губ – лично он, Алексей Юрьевич, создал себя сам.

Однако, как истеричный подросток, обвиняющий в своих неудачах кого придется, ректор Головин думал: ОНА виновата.

Но если разобраться – а Головину, конечно, сразу же захотелось разобраться, – то никакой истерии тут нет и мистики тоже нет. Напротив, все, абсолютно все укладывается в обыкновенный системный подход. Чем больше энергии тратит замкнутая система на самообеспечение, тем менее она способна на образование полноценных энергетических связей с внешним миром. Именно это с ним и произошло.

Чем бы ни занимался Алексей Юрьевич – рутинной работой, сочинским филиалом, переговорами по новым проектам (а уже имелись и новые проекты), – единственным фоном его душевной жизни было одно, с детства забытое ощущение – беззащитность. Словно он опять стал маленьким. Маленьким, слабым, невзрачным. Беззащитность ни в коей мере не сочеталась с ним настоящим, привычным, и Головин прямо-таки физически чувствовал, как что-то дрожит у него внутри, как будто части его организма пытаются встать на место, опять приладиться друг к другу…

Так вот – не получилось достичь душевного равновесия!.. Все его отношение к ее измене, к уходу – невозмутимость, спокойное благородство, все, буквально все на поверку оказалось ложью самому себе, наивной попыткой устоять, защититься от хаоса, который незаслуженно на него навалился, скрыть гадкое мучительное унижение, подспудную боязнь, что каждый может посмотреть на него презрительно, ухмыльнуться, пнуть…

Все началось со звонка сочинского партнера. Партнер по сочинскому филиалу интересовался, все ли у него в порядке. Жена партнера видела какую-то передачу.

– Ну, знаете, эти женские, там говорили о неприятностях в личной жизни… Так что, если нужна моральная поддержка…

– Это недоразумение, – удивился Головин. – Если бы у меня и были неприятности, не думаю, что о них сообщали бы по телевидению. Я все-таки не звезда шоу-бизнеса. Нет-нет, в Петербурге этот канал не смотрят. Да-да, все в порядке, пока новой жены не требуется, ха-ха-ха, всего наилучшего.

Предложить моральную поддержку, ему!.. С телевидением было, конечно, какое-то недоразумение, но этот звонок заставил его задуматься. В голосе сочинского партнера звучало небрежно прикрытое сочувствием удовольствие.

Слухи о том, что его бросила жена, не могли не просочиться, Петербург – город маленький. И то же неискреннее сочувствие он улавливал и во взглядах коллег и знакомых, особенно почему-то мужчин.

Все это было несправедливо. Неправильно. Когда мужчину бросает жена, он УЖЕ беспредельно унижен. И унижение это самого худшего свойства, ведь брошенный муж по определению выглядит смешным. На брошенного мужа смотрят с особенным выражением, пытаясь понять, что же в нем такого, что от него ушла жена? Разлюбила, да… но это же не ответ для взрослых разумных людей!.. Непривлекательная внешность, дурной характер, тайные пороки, пикантные детали интимной жизни – может быть, он импотент или гомосексуалист? И, главное, он сам начинал всматриваться в себя и думать – ЧТО?..

Разговаривая с кем-то, особенно кем-то значащим, важным, Алексей Юрьевич все чаще задумывался, ЗНАЕТ ли его собеседник? И тут же – он и сам это ощущал, но ничего не мог поделать – начинал суетиться лицом, и в его взгляде появлялся вопрос, какая-то даже жалкая искательность…

А люди, что же люди… почувствовали его беззащитность, вот и бросаются на него, клацая зубами, как стая волков на вдруг ослабевшего… Естественный отбор – выживает сильнейший. Но ведь он, Головин, НЕ слабый. И никому не позволит. Даже сейчас, униженный и растерянный, он знал, и это было единственное, что он знал точно, – он не позволит. Что именно он не позволит, Головин не формулировал, только несколько раз твердо повторил про себя: «Не позволю».

Естественный отбор академиков, неприятно усмехнулся Головин. Это она своим предательством перевернула представление о нем других людей. Как будто он долго, старательно рисовал свой портрет, а она взяла и перечеркнула… Вот что она сделала, самое страшное, и этого он никогда не простит ей, сколько будет жить, не простит.

Вот так Головин честно пытался объяснить себе все, что с ним происходило, и с точки зрения системного подхода все получалось правильно. Правильно, но больно.

В приемной секретарша торопливо, с виноватым видом бросила на рычаг трубку – она говорила о нем, злорадствовала, смеялась…

Секретарша удивленно привстала вслед Головину – ректор никогда не уходил не попрощавшись. И никогда еще не вел себя так странно, не появлялся у себя в кабинете на минуту, чтобы тут же сорваться и убежать, скользнув по ней невидящим взглядом.

Головин шел по коридору Академии. Студенты и преподаватели, те, кто были посмелее, смотрели на него значительно, с жалостью и презрением. Те, кто поскромнее, просто отводили глаза, чтобы не выдать, что они знают – выборы позорно провалились. Да, и еще – от него ушла жена. И ректор Головин шел по коридорам своей Академии, как сквозь строй, и щеки его горели стыдным, жгущим изнутри жаром.

На самом же деле студенты и преподаватели почтительно здоровались, жались в коридоре к стене, уступая ему дорогу. А если и отводили от него взгляды, то по другой, конечно, причине – просто робели. Никаких красных щек они не видели и думали, какой он успешный человек, этот ректор Головин, и такой всегда одинаково невозмутимый, и такой элегантный в своем костюме от Brioni. Самое обидное, что студенты и преподаватели могли подумать, – что ректор Головин похож на элегантного мыша в костюме от Brioni, но даже и это маловероятно: студенты не знали марку Brioni, а преподаватели даже в мыслях не назвали бы его мышом… Но ректор Головин шел по коридорам своей Академии, как сквозь строй.

Со времени его ухода из дома прошло меньше часа, а Алексей Юрьевич уже подъезжал к Таврической, сидя, как обычно, на переднем сиденье рядом с водителем Колей.

В машине Алексей Юрьевич ехал как ректор Головин, а поднимался по лестнице к себе домой как побитая собака, во всяком случае, именно так он себя ощущал – побитой собакой… Но и у побитой собаки остаются чувства, и Головин испытывал сейчас одно, но очень сильное чувство – недоумение. ЗА ЧТО? За что ему все это? Что он сделал по-настоящему плохого, чем заслужил все это? И горестное недоумение его было так сильно, что никто, даже брат его бывшей жены Левка уже не назвал бы его человеко-компьютером, андроидом, железным дровосеком. Хотя… Алексей Юрьевич был сейчас самым настоящим железным дровосеком из сказки – с плачущим сердцем.

На полу в прихожей стоял рюкзак, рядом лежали лыжи. Мокрые следы вели в детскую.

Алексей Юрьевич на негнущихся ногах проследовал по мокрым следам. Антоша. Ну что же…

– Я только на минуточку, – обернувшись к нему, проговорил запыхавшийся Антоша. В руках у него был Брем – три огромных тома. – Я уже бегу, бегу!

– Лишний вес. Абсолютно бесполезный. В палатке нет света. Лучше взять еще пару банок тушенки, – без всякого выражения сказал Алексей Юрьевич.

Антоша смотрел почти упрямо, прижимал к себе Брема… И Алексей Юрьевич вдруг понял, ярко, как будто звездочка мелькнула, понял на одно мгновение, как вдруг понимают про другого человека ВСЁ, чтобы потом опять не понимать… Понял, что другой человек – ДРУГОЙ. Надо же, а раньше он никогда об этом не думал…

– Хочешь, можешь никуда не ходить, – сказал он, все еще находясь в своем внезапном озарении, – сиди дома, читай своего Брема… и эту… «Жизнь насекомых»…

– Все уже, пойду, ребята ждут, – вздохнул Антоша и, прижав к себе Брема, все три тома, доверчиво пояснил: – Мне в походе нужно будет иногда читать, чтобы было не так страшно.

– Зачем тебе все три тома?

– Я первый том дочитываю, а второй начинаю.

– А третий? Лучше тушенку возьми.

Антоша посмотрел на отца, и в его взгляде выразилась твердая решимость голодать над Бремом.

– Ну-ну… – сказал Алексей Юрьевич.

Спустя час Алексей Юрьевич позвонил по телефону. Он не знал номер наизусть, да и в его записной книжке этот номер появился совсем недавно, с тех пор как они с Антошей остались одни.

– Как в поезде, пока не страшно? Ах, читаешь про членистоногих… хорошо… – сказал Алексей Юрьевич и добавил веселым голосом: – А у меня… меня тут на выборах прокатили… Не «куда» прокатили, а не выбрали, да… В Петербурге проголосовали «за», а в Москве «против». Нет, люди, которые голосовали, были одни и те же… Да, нечестно… Что? Хотел ли я? Ну, в общем-то, я хотел, очень…

И Головин так внезапно и сильно пожалел себя, что у него даже увлажнились глаза – с непривычки. Он ведь еще никогда в жизни никому не признавался, что чего-то очень хотел, никому еще не жаловался и не просил ничьего сочувствия, не было у него таких близких, чтобы было не стыдно сказать: «Знаешь, что-то я сегодня слабый…»

Если бы Алексею Юрьевичу, так яростно сегодня ненавидящему Соню, сказали «не было бы счастья, да несчастье помогло», если бы ему сказали, что из всей его месяцами длящейся униженности нежданно-негаданно вышла любовь – ведь он наконец-то УВИДЕЛ своего ребенка, Головин презрительно отмахнулся бы от такой сентиментальной глупости.

А может быть, он подумал бы и согласился, сказал бы, оценив ситуацию в рамках системного подхода: «Ну что же… это максимально возможный положительный результат при заданных начальных условиях».