"Дзен и исскуство ухода за мотоциклом" - читать интересную книгу автора (Пирсиг Роберт М)14Мы съезжаем с перевала на небольшую зелёную равнину. Прямо на юг видны поросшие сосняком горы, на вершинах которых всё ещё лежит прошлогодний снег. В остальных направлениях также видны горы пониже, чуть дальше, но так же ясно и отчётливо. Природа как с почтовой открытки постепенно смутно всплывает в памяти. Этого магистрального шоссе федерального значения, по которому мы едем сейчас, тогда, должно быть, ещё не было. Вновь приходит на ум и задерживается в нём утверждение, что “Путешествовать лучше, чем прибыть на место”. Мы всё время путешествовали, а теперь прибудем на место. Когда я достигаю та-кую промежуточную цель и мне нужно переориентироваться на новую, у меня наступает период депрессии. Через день-другой Джо-ну и Сильвии нужно возвращаться назад, а мне с Крисом надо решать, что делать дальше. Все надо организовать заново. Главная улица города мне кажется смутно знакомой, но у меня теперь появилось чувство туриста, и я вижу, что вывески на магазинах предназначены для меня, туриста, а не для людей, живущих здесь. Город не такой уж и маленький. Люди слишком часто переезжают, и живут слишком независимо друг от друга. Это один из городков с населением от пятнадцати до тридцати тысяч жителей, который нельзя назвать ни большим, ни малым, так, нечто среднее. Мы обедаем в ресторане, отделанном стеклом и хромом, который не вызывает никаких воспоминаний. Выглядит он так, как будто его построили после того, как он жил здесь, он так же обезличен, как и сама главная улица. Я направляюсь к телефону и ищу в справочнике номер Роберта Ди-Виза, но не нахожу его. Я набираю коммутатор, но оператор не слыхал такой фамилии и не может мне сказать номер. Просто не верится! Что это, просто воображение? Это сообщение вызывает у меня на мгновение панику, но затем я вспоминаю их ответ на моё письмо о том, что мы приедем, и успокаиваюсь. Воображаемые люди ведь не пользуются услугами почты. Джон предлагает мне позвонить в отдел искусств или каким-либо друзьям. Я закурил и пью кофе, а когда успокоился, то делаю так, как было сказано, и узнаю, как туда добраться. Пугает не сама процедура, пугают взаимоотношения между людьми, между абонентами и телефонистами. Из города до гор через долину должно быть меньше десяти миль, и мы проезжаем это расстояние по грунтовым дорогам, среди густой зелёной высокой люцерны, готовой к жатве, на-столько густой, что кажется, по ней трудно будет идти. Поля расстилаются вширь и слегка вверх к основанию гор, где внезапно вздымается гораздо более темная зелень сосняка. Вот там-то и живут Ди-Визы. Там, где сходятся темно зелёное и светлозеленое. Воздух наполнен запахами свежескошенного светло-зелёного сена и скота. В одном месте мы попадаем в полосу холодного воздуха, и появляется сосновый запах, но затем снова выезжаем к тёплому воздуху. Солнечный свет, луга и маячащие невдалеке горы. Как только мы подъезжаем к соснам, гравий на дороге становится довольно глубоким. Мы переключаемся на первую скорость, сбавляем ход до десяти миль в час, я снимаю ноги с подножек на случай, если мотоцикл завязнет в гравии и начнёт сползать назад. Мы делаем поворот и сразу въезжаем в глубокий каньон, поросший соснами, и тут совсем рядом с дорогой стоит большой серый дом с громадной абстрактной чугунной скульптурой с од-ной стороны, а под ней, откинувшись назад в кресле, в окружении каких-то людей сидит живое воплощение самого Ди-Виза с банкой пива в руке, которой он машет нам. Прямо как на старин-ной фотографии. Я настолько занят удержанием машины в равновесии, что не могу отпустить рукояток, поэтому в ответ машу ногой. Живое воплощение Ди-Виза ухмыляется, когда мы подъезжаем ближе. — Нашли всё-таки, — говорит он. Безмятежная улыбка. Счастливые глаза. — Давненько уж, — отвечаю я. Я тоже счастлив, хотя как-то странно видеть этот образ, который движется и разговаривает. Мы слезаем с мотоциклов, снимаем поклажу, и я вижу, что открытая веранда, на которой сидят он и его гости, ещё не закончена и не тронута следами погоды. Ди-Виз смотрит на нас с того места, где она находится всего лишь в нескольких футах над дорогой с нашей стороны, но склон каньона настолько крут, что с другой стороны пол веранды возвышается на высоту пятнадцати футов над землёй. Ещё пятьюдесятью футами ниже за домом виден ручей, и там частично скрытая среди деревьев и высокой травы пасётся лошадь, которая не обращает на нас внимания. Чтобы увидеть небо, надо высоко подымать голову. Нас окружает темно зелёный лес, который мы видели, подъезжая сюда. — Ну до чего же красиво! — восклицает Сильвия. Живой образ Ди-Виза улыбается ей сверху вниз. “Благодарю вас, — отвечает он. — Я рад, что вам здесь нравится.” Тон его голоса очень непосредственен, совершенно свободен. Я сознаю, что хоть это и настоящее воплощение самого Ди-Виза, это также и совершенно новый человек, который постоянно меняется, и мне придётся знакомиться с ним заново. Мы ступаем на веранду. Пол в ней из досок, между которыми оставлены щели, так что он выглядит как решётка. Сквозь него видна земля. С улыбкой и возгласом: “Даже и не знаю, как это делается” Ди-Виз знакомит нас с присутствующими, но всё влетает в одно ухо и вылетает в другое. Я никак не могу запомнить имена. У него в гостях преподаватель по изобразительному искусству из колледжа в роговых очках и его жена, которая смущенно улыбается. Они должно быть новички здесь. Некоторое время мы разговариваем, Ди-Виз в основном объясняет им, кто я такой, и затем из-за угла, где веранда заворачивает вокруг дома, вдруг выходит Дженни Ди-Виз с подносом, уставленным пивными банками. Она тоже художница, и как я сразу понимаю, всё схватывает на лету и только мило улыбается, когда я вместо её руки беру банку пива, а она в это время говорит: “Тут вот только что приходили соседи и принесли форели на обед. Я так рада.” Я пробую сказать что-нибудь подходящее к такому моменту, но только киваю головой. Мы рассаживаемся, я устраиваюсь на солнышке, откуда трудно разглядеть подробности другой стороны веранды, которая находится в тени. Ди-Виз смотрит на меня, говорит что-то по поводу моей внешности, которая несомненно отличается от того, что он помнит, но затем отвлекается, поворачивается к Джону и спрашивает его о поездке. Джон отвечает, что всё было великолепно, нечто такое, о чём они с Сильвией мечтали много лет. Сильвия поддерживает его: “Да, так хорошо быть на свежем воздухе, при таком просторе”. В Монтане очень просторно, — несколько задумчиво подхватывает Ди-Виз. Они с Джоном и преподавателем живописи завязывают знакомство, заговорив о различиях между Монтаной и Миннесотой. Лошадь мирно пасётся внизу, а чуть дальше вода сверкает в ручье. Разговор переходит на землю Ди-Виза здесь в каньоне, на то, как долго он живёт здесь и как проходит обучение живописи в колледже. У Джона просто талант на такого рода разговоры, а у меня его нет, так что я просто слушаю. Немного погодя солнце начинает пригревать так сильно, что я снимаю свитер и расстегиваю рубашку. Чтобы не щуриться, я сходил за темными очками и надел их. Так оно лучше, но я теперь почти не вижу лиц в тени, и у меня возникает чувство отчуждения от всего, кроме солнца и залитых его светом склонов каньона. Я начинаю думать о том, что надо распаковать вещи, но решаю не говорить об этом вслух. Они знают, что мы тут останемся, но интуитивно дают беседе идти своим чередом. Сначала передохнём, потом начнём распаковывать вещи. К чему спешить? От пива и солнца в голове у меня всё поплыло. Очень приятно. Не помню уж, сколько времени прошло, как из уст Джона я услышал реплику по поводу “вот этой кинозвезды”, и вдруг до меня доходит, что он имеет в виду меня и мои солнечные очки. Я вглядываюсь поверх очков в тень и вижу, что Ди-Виз, Джон и учитель рисования улыбаются мне. Они должно быть хотят, чтобы я принял участие в разговоре, чтобы рассказал что-нибудь о по-ездке. Их интересует, что делать, если случается какая-нибудь механическая неполадка, — говорит Джон. Я пересказываю им историю, когда мы с Крисом попали в грозу и отказал мотор, что само по себе неплохо, но всё-таки со-знаю, что в качестве ответа на вопрос она несколько неуместна. Заключительная фраза об отсутствии бензина вызывает у них ожидаемый стон. — А ведь я же говорил ему проверить, — добавляет Крис. И Ди-Виз, и Дженни обращают внимание на то, как вырос Крис. Он засмущался и слегка покраснел. Они спрашивают его о матери и брате, и мы оба отвечаем, как можем. Наконец, солнышко допекло меня, и я передвигаю кресло в тень. Разомлелость быстро проходит в прохладе и через несколько минут мне приходится застегнуть рубашку. Дженни замечает это и говорит: “Как только солнце зайдет за гребень, то становится действительно холодно.” Расстояние между солнцем и гребнем уже невелико. Я считаю, что хоть до вечера ещё далеко, осталось не более получаса солнечного света. Джон спрашивает о горах в зимнюю пору, и за-тем они с Ди-Визом и учителем живописи заводят разговор о катании на лыжах в горах. Я мог бы сидеть так бесконечно. Сильвия, Дженни и жена учителя живописи разговаривают о доме, и вскоре Дженни приглашает их зайти внутрь. Мои мысли переходят на то, как быстро растёт Крис, и вдруг возникает ощущение гробницы. Я только краем уха слышал, что Крис жил здесь, и всё-таки им кажется, что он уехал совсем не-давно. Да, у нас совершенно различные структуры времени. Разговор переходит на современное искусство, музыку и театр, и я удивляюсь, как уверенно Джон чувствует себя в этой беседе. Меня, в общем-то, не очень интересуют новинки в этой сфере, он, вероятно, знает об этом, и поэтому никогда не за-говаривает со мной на эту тему. Всё как раз наоборот в отношении ухода за мотоциклом. Интересно, у меня такие же стеклянные глаза, как и у него, когда я разговариваю о штангах и поршнях? Но у Ди-Виза и у него есть общая тема разговора, это Крис и я, и у меня возникает какое-то забавное липкое чувство с того самого момента, как упомянули о кинозвезде. Добродушный сарказм Джона по поводу старого собутыльника и товарища по мотопоездам несколько охлаждает Ди-Виза, и его тон становится более почтительным ко мне. При этом сарказм Джона возрастает непроизвольно, так что они отходят от этой темы на другую, снова возвращаются к ней, но опять возникает прилипчивость, и они снова меняют разговор. — Как бы там ни было, — говорит Джон, — вот этот субъект говорил, что нас подведут, как только мы приедем сюда, и мы всё ещё находимся под этим ощущением. Я смеюсь. Не хотелось бы, чтобы он развивал эту тему. Ди-Виз тоже улыбается. Но затем Джон поворачивается ко мне и про-износит: “Ну ты совсем спятил, с ума сошёл, когда решил уехать отсюда. Мне совсем наплевать, какой тут у вас колледж.” Видно, что Ди-Виз смотрит на него со смущением. Затем начинает сердиться. Ди-Виз смотрит на меня, а я просто отмахиваюсь. Возникла неловкость, и я не знаю, как из неё выпутаться. “Да, чудное место”, - неуверенно поддакиваю я. Ди-Виз осторожно возражает: “Если бы вы здесь побыли подольше, то увидели бы и обратную сторону”. Преподаватель согласно кивает. Неловкость теперь переходит в молчание. И его невозможно сгладить. То, что сказал Джон, не было со зла. Он добрее многих. Ему это известно, и мне тоже, но Ди-Виз не знает того, что, человек, о котором они говорят, ничего особенного теперь из себя не представляет. Просто человек среднего класса, сред-него возраста живёт себе потихоньку. Он беспокоится главным образом о Крисе, а помимо этого ничего особенного в нём нет. Но что известно Ди-Визу и мне, и чего не знают Сазэрлэнды, так это то, что здесь когда-то жил человек, который, горя творчеством, вынашивал такие идеи, о которых никто никогда не слыхал, но затем случилось что-то злое и необъяснимое. А почему и как, не знает ни Ди-Виз, ни я. И нет такого способа, чтобы сказать ему иначе. На короткое время на гребне горы солнце просвечивает сквозь деревья, и нас обдаёт аурой света. Эта аура расширяется, охватывает всё внезапной вспышкой, и вдруг захватывает меня тоже. Он слишком много видел, — говорю я, всё ещё думая о ту-пике, но Ди-Виза это озадачивает, а Джон и вовсе пропустил это мимо ушей, и я слишком поздно сознаю всю непоследовательность ситуации. Одинокая птица жалобно вскрикнула вдалеке. Теперь солнце внезапно скрывается за горой, и весь каньон погружается в тень. Я думаю про себя, как это всё некстати. Такое ведь не говорят вслух. Из больницы выпускают именно с таким пониманием. Выходит Дженни с Сильвией и предлагает нам разобрать багаж. Мы соглашаемся, и она показывает нам наши комнаты. Я замечаю у себя на постели теплое одеяло, чтобы не было холодно ночью. Прекрасная комната. За три ходки к мотоциклу я переношу все вещи. Затем иду в комнату к Крису посмотреть, что нужно разобрать, но у него радостное настроение, он чувствует себя взрослым и отказывается от помощи. Я смотрю на него. — Как тебе здесь нравится? Он отвечает: “Хорошо, только совсем не похоже на то, что ты рассказывал об этом вчера вечером.” — Когда? — Перед самым сном. В кабине. Я не возьму в толк, что он имеет в виду. Он тогда добавляет: “Ты говорил, что здесь одиноко” — И с чего бы я такое сказал? — Не знаю. — Мой вопрос раздражает его, и я оставляю его в покое. Он должно быть фантазирует. Когда мы спускаемся в гостиную, я чувствую аромат жарящейся форели на кухне. В одном конце комнаты Ди-Виз склонился у камина и держит горящую спичку, поджигая газету под растопкой. Некоторое время мы смотрим на него. — Мы топим этот камин всё лето, — поясняет он. Я отвечаю: “Просто удивлён, что так холодно”. Крис тоже говорит, что замёрз. Я посылаю его за свитером, и за своим тоже. — Это всё вечерний ветер, — поясняет Ди-Виз. — Он дует сюда из каньона, а там наверху действительно холодно. Внезапно вспыхивает пламя, затем из-за неровной тяги несколько утихает и потом разгорается опять. Я полагаю, что на улице ветрено, и смотрю в огромное окно во всю стену. В сумерках видно, как деревья резко колышутся на другой стороне кань-она. — Всё нормально, — продолжает Ди-Виз. — Ты ведь знаешь, как холодно там, наверху. — Да, припоминаю. Я вспоминаю, как однажды ветреной ночью мы сидели у костра. Огонь был меньше этого и горел у самой скалы, чтобы не задувало ветром, ведь деревьев там не было. Рядом с костром наши кухонные принадлежности и рюкзаки, чтобы загородиться от ветра, и канистра с водой из растопленного снега. Воду надо было собирать заранее, потому что после захода солнца снег больше не тает. Ди-Виз говорит: “Ты сильно изменился”. Он изучающе смотрит на меня. По его выражению можно понять, что он очень осторожно касается этой темы. Глянув на меня он понял, что не стоит про-должать разговор на эту тему, и добавляет: “Ну да и все мы, пожалуй”. Я отвечаю: “Я теперь совсем другой человек”, и он при этом как-то расслабился. Если бы он доподлинно знал настоящую правду, то встревожился бы гораздо больше. “Многое изменилось с тех пор, — продолжаю я, — и произошло нечто такое, что мне кажется важным несколько распутать, по крайней мере во мне самом, я отчасти поэтому и появился здесь.” Он внимательно смотрит на меня, ожидая дальнейших пояснений, но тут к огню подходит преподаватель живописи с женой, и мы на этом кончаем. Преподаватель говорит” “Ветер завывает так, что можно поду-мать, ночью будет гроза.” — Вряд ли, — отвечает Ди-Виз. Возвращается Крис со свитерами и спрашивает, нет ли в каньоне призраков. Ди-Виз с улыбкой смотрит на него: — Нет, но там есть волки. Крис задумывается и спрашивает: — И как они? Ди-Виз отвечает: “Они доставляют неприятности фермерам. — Хмурится и продолжает. — Дерут молодых телят и ягнят. — А на людей нападают? Я лично такого не слыхал, — отвечает Ди-Виз и заметив, что это разочаровало Криса, добавляет, — но могут. За обедом речную форель мы запиваем вином “шабли” из графства Бей. Мы расположились вокруг обеденного стола на стульях и диванах по всей столовой. Одна стена комнаты полностью застеклена и обращена на каньон, но сейчас уже темно, и стекло только отражает пламя из камина. Тепло огня из камина дополняет разливающуюся в нас теплоту от вина и рыбы, так что мы почти не разговариваем, а только удовлетворённо почмокиваем. Сильвия просит Джона обратить внимание на большие горшки и вазы, расставленные по всей комнате. — Да, я заметил, — отвечает Джон. — Они прекрасны. — Их сделал Петер Вулкас, — отмечает Сильвия. — Не может быть? — Он был учеником г-на Ди-Виза. — Господи Боже мой! Я чуть не уронил одну из них. Ди-Виз смеётся. Позднее Джон что-то бормочет несколько раз, смотрит вверх и возглашает: “Ну вот… теперь-то мы получили всё… Теперь можно возвращаться ещё на восемь лет на Колфакс-авеню, дом номер двадцать шесть, сорок девять. Сильвия с сожалением перебивает: “Давай не будем говорить об этом”. Джон смотрит на меня. — Тот, друзья которого могут подарить вам такой вечер, не такой уж плохой человек. — Он серьезно качает головой. — Мне придётся изменить своё прежнее мнение о тебе. — Полностью? — Во всяком случае частично. Ди-Виз и преподаватель улыбаются, и бывшая прежде неловкость рассеивается. После ужина приезжают Джек и Уилла Барснессы. Всплывают новые живые образы. В фрагментах из гробницы Джон припоминается как хороший человек, который преподаёт английский в колледже и пишет сам. Затем появляется скульптор с севера Монтаны, который содержит себя тем, что пасёт овец. Из того, как Ди-Виз представляет его, я делаю вывод, что мы раньше не были знакомы. Ди-Виз говорит, что пытается убедить скульптора перейти на преподавательскую работу, а я заявляю: “Попробую отговорить” и сажусь рядом с ним. Но наш разговор не клеится, потому что скульптор чрезвычайно серьёзен и относится ко мне с предубеждением, очевидно потому, что я не художник. Он ведёт себя со мной так, как будто я следователь и пытаюсь выведать у него кое-что, затем узнаёт, что я занимаюсь сваркой, и тогда я уже свой человек. Тема ухода за мотоциклом вводит нас в странные двери. Он говорит, что занимается сваркой по тем же причинам, что и я. Когда наберёшься мастерства, то сварка даёт ощущение громадной силы и власти над металлом. Можно делать всё что угодно. Он показывает фотографии вещей, которые сварил сам. На них видны прекрасные птицы и животные, с текущей текстурой металла на поверхности, не похожей ни на что другое. Позднее я пересаживаюсь и вступаю в разговор с Джеком и Уиллой. Джек собирается сменить место работы и стать деканом факультета в Бойсе, штат Айдахо. Его отношение к факультету здесь несколько осторожно, но в целом отрицательно. Так оно и должно было быть, иначе бы он не уезжал. Помнится, он больше писал художественную литературу и преподавал английский язык, чем был исследователем систематиком. На факультете постоянно возникали споры по этому поводу, и это привело к по-явлению буйных идей Федра, о которых никто раньше и не слыхал, или по крайней мере, ускорило их рост. А Джек поддерживал Федра, потому что, хоть он и не совсем понимал, о чём толкует Федр, но чувствовал, что как сочинитель он был лучше лингвистического аналитика. Это старое расхождение. Подобное тому, что существует между искусством и историей искусств. Один де-лает её, а второй повествует о том, как это делается, и раз-говор о том, как это делается, кажется, никогда не соответствует тому, как это происходит в действительности. Ди-Виз приносит инструкцию по сборке летней жаровни, о которой он хочет получить моё мнение в качестве профессионального писателя на технические темы. Он потратил полдня на то, чтобы собрать её, и теперь хочет, чтобы её раскритиковали в пух и прах. Когда я начинаю читать её, она кажется мне обыкновенной инструкцией, и мне трудно найти в ней какие-либо недостатки. Но мне, конечно, не хочется говорить этого, и я усердно выискиваю, к чему бы придраться. Практически нельзя судить, хороша ли инструкция или нет, пока не станешь сравнивать её с устройством или проделывать описываемую в ней процедуру, но я замечаю разнос страниц, при котором приходится всё время листать инструкцию, чтобы сопоставлять текст с иллюстрацией, что всегда неудобно. Я хватаюсь за это, а Ди-Виз меня всячески подначивает. Крис берёт инструкцию, чтобы посмотреть, в чём дело. Пока я останавливаюсь на этом и рассказываю о неудобстве перекрёстных ссылок, у меня возникает ощущение, что Ди-Виз с трудом понимает её вовсе не поэтому. Его сбивало с толку отсутствие гладкости и последовательности. Он не в состоянии пони-мать вещи, когда они даны в уродливом, скомканном, гротескном стиле построения предложения, который так присущ инженерному и техническому изложению материала. Наука имеет дело с узлами, деталями и частями, у которых подразумевается последовательность, а Ди-Виз имеет дело только с последовательностью, где подразумеваются узлы, детали и части. Он хочет, чтобы я осудил отсутствие художественной последовательности, на которую инженер вообще не обращает внимания. Так что в действительности всё упирается в расхождение классического и романтического, как и всё остальное в технике. Крис тем временем берёт инструкцию и складывает её так, как мне и не приходило в голову, и иллюстрация оказывается теперь рядом с текстом. Я складываю инструкцию вдвое, затем втрое и чувствую себя персонажем из мультфильма, который прошёл по самому краю обрыва и не упал туда лишь потому, что и не подозревал о его наличии. Я киваю, потом наступает молчание, я осознаю свою трудность и заливаюсь долгим смехом, хлопнув Криса по башке и отправив его в пропасть. Затем смех утихает, и я говорю: “Ну так, во всяком случае…”, но теперь уже хохочут все. — Что я хотел сказать, — наконец вклиниваюсь я, — так это то, что у меня дома есть инструкция, которая открывает большие возможности в техническом изложении мыслей. Она начинается так: “Сборка японского велосипеда требует большого спокойствия духа”. Смех при этом возобновляется, но Сильвия, Дженни и скульптор смотрят на меня с пониманием и сочувствием. — Очень хорошая инструкция, — говорит скульптор. Дженни согласно кивает. — Вот потому-то я и сохранил её, — продолжаю я. — Вначале я смеялся потому, что вспомнил, как собирал велосипеды по ней, и о непреднамеренных сбоях в японском производстве. Но в этом предложении заключена большая мудрость. Джон смотрит на меня с опаской. Я смотрю на него так же. Затем оба заливаемся смехом. Он объявляет: “А теперь профессор пояснит свою мысль”. — Спокойствие духа вовсе не такое уж поверхностное состояние, — продолжаю я. — Всё дело в нём. Если при обслуживании техники оно возникает, то это хорошо, если же его нет, то инструкция никуда не годится. То, что мы называем работоспособностью машины, представляет собой лишь объективизацию этого спокойствия духа. Конечным критерием является ваше собственное спокойствие. Если начать обслуживание машины без такого спокойствия и не сохранять его во время работы, то ваши личные проблемы наверняка перенесутся на саму машину. Они лишь смотрят на меня, обдумывая сказанное. — Данная концепция необычна, — продолжаю я, — но здравый смысл подтверждает её. Наблюдаемый материальный объект, велосипед или жаровня, сами по себе не могут быть правильными или неправильными. Молекулы ведь и есть молекулы. Они не следуют никаким моральным принципам кроме тех, что им придают люди. Проверка машины состоит в том удовлетворении, которое она вам доставляет. Другого критерия нет. Если машина доставляет вам спокойствие, — это хорошо. Если она беспокоит вас, то это плохо. И надо изменить либо отношение машины, либо своё собственное. Проверка машины заключается в вашем собственном разуме. Другого критерия и не может быть. Ди-Виз спрашивает: “А что, если машина неисправна, а у меня полное спокойствие?”. Смех. Я отвечаю: “Это противоречит самому себе. Если вам действительно безразлична машина, то вы и знать не будете, что она неисправна. У вас даже не появится такой мысли. Если же вы назвали её неисправной, то она вам уже небезразлична.” Добавляю: “Чаще же бывает так, что вы не спокойны, даже если машина исправна, и мне кажется, что на этот раз дело об-стоит именно так. В этом случае, если вы беспокоитесь, то что-то неверно. Это значит, что вы проверили её недостаточно тщательно. В технике, если машину не проверить, то она подведёт вас, и пользоваться ею нельзя, даже если она прекрасно работает. Если вас беспокоит жаровня, это то же самое. Вы не выполнили важнейшего требования по спокойствию духа, потому что вам кажется, что инструкция слишком сложна, и значит вы не совсем правильно поняли её. Ди-Виз спрашивает: “Ну а как бы вы её изменили, чтобы у меня появилось это спокойствие духа?” Для этого потребуется её изучить гораздо тщательнее, чем я это сделал сейчас. Всё уходит гораздо глубже. Инструкции к жаровне с начала до конца относятся только к ней. Но тот под-ход, который я имею в виду, не ограничивается этими рамками. Больше всего в инструкциях такого рода раздражает то, что подразумевается только один способ сборки жаровни, их собственный. И такая предпосылка сметает всё творческое отношение. В действительности же есть сотни способов сборки жаровни, и когда они вынуждают вас следовать только одним из них, не раскрывая проблемы в целом, то работать с такой инструкции очень трудно без того, чтобы не наделать ошибок. Теряется стремление к работе. И не только это, очень мало вероятности, что они сообщают вам лучший из способов. — Но ведь они же с завода, — вступает Джон. — Я тоже с завода, — отвечаю я, — и знаю, как составляются такие инструкции. Ты отправляешься на конвейер с магнитофоном, начальник цеха посылает тебя разговаривать с тем человеком, который нужен ему меньше всего, с самым большим бездельником, и то, что он сообщит тебе — это и будет инструкция. Другой работник мог бы сообщить тебе нечто совсем другое и, возможно, гораздо лучше, но он слишком занят. Все удивлены. — Да уж, так я и знал, — произносит Ди-Виз. — Такова процедура, — продолжаю я. — И никто из пишущих не может отступить от неё. Технология предполагает только один верный путь изготовления, но так никогда не бывает. И если предположить, что есть только один путь сделать что-либо, то инструкция, безусловно, с самого начала до конца ограничивается только жаровней. Но если выбирать из бесконечного числа способов её сборки, тогда надо принять во внимание отношение машины к тебе и твое отношение к остальному миру, ибо выбор из большого числа вариантов, искусство этой работы так же за-висят от состояния твоего ума и духа, как и от материала машины. Вот для чего нужно спокойствие духа. — В действительности эта идея не так уж и странна, — иду я дальше. — Посмотрите на рабочего новичка или плохого работника и сравните его выражение с видом работника, мастерство которого хорошо известно, и вы почувствуете разницу. Мастер никогда не следует только одной строке в инструкции. Он принимает решения по мере того, как продвигается в работе. По этой причине он собран и внимателен к тому, что делает, даже если он преднамеренно этим и не занимается. Его движения и действия машины находятся в полной гармонии. Он не следует ка-кому-либо письменному набору инструкций, ибо характер матери-ала у него в руках определяет его мысли и движения, что одно-временно меняет и характер материала в его руках. Материал и мысли его меняются совместно по мере наступления изменений, и его дух становится спокойным, а материал таким, как нужно. — Это похоже на искусство, — говорит преподаватель. — Ну так это и есть искусство, — отвечаю я. — И отрыв искусства от техники совершенно неестественен. Он просто существует так давно, что надо быть археологом, чтобы докопаться до корней этого явления. Сборка жаровни — по существу это давно утраченная ветвь скульптуры, за века настолько оторвавшаяся от корней из-за неверных поворотов интеллекта, что сейчас даже смешно ставить их рядом. Они не совсем уверены, шучу я или нет. — Ты хочешь сказать, — спрашивает Ди-Виз, — что, собирая эту жаровню, в действительности я занимался скульптурой? Конечно. — Он обдумывает это и улыбается всё шире и шире. — Жаль, что я этого не знал. — Все смеются. Крис говорит, что не понимает сказанного мной. — Ничего страшного, Крис, — вступает Джек Барнесс. — Мы то-же ничего не понимаем. — Новый взрыв смеха. — Я, пожалуй, лучше буду заниматься обыкновенной скульптурой, — сообщает скульптор. — А я лучше буду заниматься живописью, — подхватывает Ди-Виз. — Ну а я буду барабанить, — добавляет Джон. Крис спрашивает: “А ты чего будешь придерживаться?” — Своего оружия, парень, своего оружия, — отвечаю я. — Таков кодекс Запада. Все дружно смеются, и кажется, забывают о моих разглагольствованиях. Если уж у тебя в голове засела шатокуа, то очень трудно не навязывать её невинным людям. Беседа распадается на несколько групп, и остальное время я разговариваю с Джеком и Уиллой о делах на факультете английского языка. После того, как вечер закончился, Сазэрлэнды и Крис ушли спать, Ди-Виз, однако, вспомнил про мою лекцию. Он серьёзно произносит: “ То, что ты рассказывал об инструкции к жаровне, было довольно интересно.” Дженни так же серьёзно добавляет: “Похоже, вы думали об этом довольно долго”. — Я думаю о концепциях, лежащих в её основе, в течение двадцати лет, — отвечаю я. Позади стула передо мной искры вылетают в трубу, подхватываемые ветром на улице, который теперь значительно усилился. Затем я добавляю, чуть ли не про себя: “Посмотришь, куда направляешься, и где находишься в данный момент, и не видно никакого смысла, но если глянуть туда, где был раньше, то вроде бы, прослеживается какая-то закономерность. И если сделать намётки вперёд по такой структуре, то иногда можно придти кое к чему. Все эти разговоры о технике и искусстве — это часть структуры, вытекающей из моей собственной жизни. Она представляет собой переход от того, что я думаю, к тому, чего пытаюсь до-биться.” — И что же это? — Ну тут не просто искусство и техника. Это некоторого рода несовместимость разума и чувства. Беда техники в том, что она по-настоящему не связана с духом и сердцем. И тогда она создаёт совершенно случайно слепые, уродливые вещи, и за это её ненавидят. Раньше люди не уделяли этому достаточно внимания потому, что больше всего были озабочены обеспечением про-питания, одежды и крова для всех, а техника это и предоставила. А теперь это уже более-менее обеспечено, уродство замечают всё чаще и чаще, и люди всё больше задаются вопросом, следует ли всегда страдать духовно и эстетически, чтобы просто удовлетворить материальные потребности. В последнее время это чуть ли не привело к национальному кризису: марши против загрязнения окружающей среды, коммуны против техники, другой образ жизни и всё такое прочее. Как Ди-Виз, так и Дженни поняли это уже давно, так что нет необходимости комментировать, и я просто добавляю: “Из всей структуры моей собственной жизни вытекает уверенность в том, что этот кризис вызван неспособностью существующих форм мышления справиться с ситуацией. Его нельзя разрешить рациональными средствами, потому что источником проблемы является сама рациональность. Единственно, кому удаётся решить его, решают его в личном плане, полностью отказавшись от “стандартной” рациональности и руководствуясь только одними чувствами. Вот как Сильвия и Джон. И миллионы других подобных им. При этом кажется, что это неверное направление. Так что я, пожалуй, пытаюсь сказать, что разрешение проблемы заключено не столько в отказе от рациональности, сколько в расширении природы рациональности таким образом, чтобы она смогла придти к какому-то решению. — Что-то я не пойму, к чему вы клоните, — говорит Дженни. — Ну тут практически операция самопомощи. Она аналогична тому состоянию, в каком оказался сэр Исаак Ньютон, когда за-хотел разрешить проблемы мгновенных степеней изменений. В его время было немыслимо представить себе, что что-либо может измениться за нулевой промежуток времени. И всё же почти необходимо работать математически с другими нулевыми количествами, такими как точки в пространстве и времени, чего никто не ста-вил под сомнение, хотя настоящей разницы тут нет. И вот что в действительности сделал Ньютон, он заявил: “Предположим, что есть такое явление как мгновенные изменения, и нельзя ли найти пути определения, что они представляют собой в различных применениях”. В результате этой посылки появилась такая область математики, которая называется исчислением, и которой теперь пользуется каждый инженер. Ньютон открыл новую форму мышления. Он расширил разум, чтобы охватить бесконечно малые изменения, и думается, теперь требуется подобное расширение разума, чтобы справиться с уродством техники. Трудность же состоит в том, что такое расширение надо делать на уровне корней, а не на уровне кроны, и вот это-то и трудно разглядеть. Мы живём во времена, когда всё поставлено с ног на голову, мне кажется, что это чувство неправильности вызвано несоответствием старых форм мышления новому опыту. Я слышал разговоры о том, что настоящее учение возникает в тупиках, когда вместо того, чтобы раздвигать крону того, что уже известно, надо остановиться и дрейфовать в сторону до тех пор, пока не найдёшь что-либо такое, что даст возможность расширить корни того, что уже известно. Это знакомо всем. Думается, то же самое происходит и со всей цивилизацией, когда требуется расширение корней. Оглянитесь назад на последние три тысячелетия, и вы задним умом почувствуете чёткие структуры и цепочки причин и следствий, которые привели к нынешнему состоянию вещей. Но если обратиться к первоисточникам, литературе каждой конкретной эры, то увидите, что эти причины вовсе не были очевидны в то время, когда они должны были действовать. Во времена расширения корней всё представлялось так же запутанным, непонятным и бессмысленным, как и теперь. Считается, что вся эпоха Возрождения возникла из-за этого чувства неверности, порождённого открытием Колумбом Нового света. Это просто встряхнуло людей. Смутность того времени отмечается везде. В писаниях Старого и Нового Заветов о плоской земле не было ничего такого, что предсказывало бы это. И всё же люди не могли отрицать этого. Это можно было усвоить только путём отказа от средневекового мировоззрения и вступления в новую сферу расширения разума. Колумб настолько стал стереотипом школьных учебников, что теперь даже почти невозможно представить его себе как реально жившего человека. И если вы действительно попробуете сох-ранить нынешние представления о последствиях его путешествия и поставить себя на его место, то тогда можно понять, что нынешнее исследование луны — просто бирюльки по сравнению с тем, что пришлось пережить ему. Исследования луны не требуют настоящего расширения мышления. У нас нет оснований сомневаться в том, что существующие формы мышления не в состоянии справиться с этим. Это просто расширение того, что сделал Ко-лумб на уровне кроны. По настоящему новым исследованием, таким, какое нам представлялось бы так, как это было с Колумбом, должно быть совершенно новое направление. — Например? — Например сферы за пределами разума. Сегодняшний разум мне кажется аналогом средневекового представления о плоской земле. Если выйти достаточно далеко за эти пределы, то тебя посчитают безумцем. А люди весьма опасаются этого. Думается, что этот страх перед безумием сродни некогда страху людей свалиться за край света. Или страхом перед еретиками. Здесь очень близкая аналогия. Происходит то, что с каждым годом наш плоскостной обычный разум становится всё более и более непригодным для того, что-бы справиться с новым опытом, и в результате возникает чувство неправильности. И поэтому всё больше и больше людей уходит в иррациональные сферы мышления: оккультизм, мистицизм, наркотические изменения и тому подобное, ибо они чувствуют неадекватность классического разума справиться с тем, что им известно как подлинный опыт. — Не совсем понимаю, что ты имеешь в виду под классическим разумом. — Аналитический разум, диалектический разум. Разум, который в университете иногда считают полным пониманием. Однако, вам вовсе не понадобилось понимать этого. По отношению к абстракт-ному искусству оно всегда было совершенным банкротом. Непредставительное искусство — это один из корневых опытов, о которых я веду речь. Некоторые всё ещё осуждают его, потому что в нём нет “смысла”. Но виновато в действительности не искусство, а “смысл”, классический разум, который не в состоянии охватить его. Люди рассматривают крону выискивая там такое расширение разума, которое охватило бы последние проявления искусства, но ответ заключается не в кроне, а в корнях. С гор доносится бешеный порыв ветра. “Древние греки, — говорю я, — изобретшие классический разум, пользовались им не только для предсказания будущего. Они прислушивались к ветру и по нему предсказывали будущее. Сейчас это кажется безумием. Но почему же тогда изобретатели разума кажутся безумными? Ди-Виз прищуривается. — А как они могли предсказывать будущее по ветру? — Не знаю, может быть, так же, как и художник может пред-сказать будущее своей картины, глядя на чистый холст. Вся наша система знаний вытекает из их результатов. Нам ещё пред-стоит понять методы, которые привели к таким результатам. Подумав немного, я спрашиваю: “Когда я был здесь раньше, говорил ли я о Храме разума?” — Да, ты много говорил об нём. — Упоминал ли я когда-нибудь о человеке по имени Федр? — Нет. — Кто он такой? — спрашивает Дженни. — Он был древним греком… риториком… “крупным составителем” своего времени. Он присутствовал при изобретении разума. — Нет, ты, вроде бы, никогда не говорил об этом. — Должно быть, это пришло позднее. Риторики древней Греции были первыми учителями истории западного мира. Платон чернил их во всех своих работах и точил на них топор. И поскольку по-чти всё, что нам известно о них, получено от Платона, они уникальны тем, что их в течение всей истории проклинали, не представляя их точек зрения. Храм разума, о котором я говорил, основан на их могилах. И если раскопать основание поглубже, то попадаются призраки. Я смотрю на часы. Уже два часа. — “Это долгая история”. — Тебе следует записать всё это, — предлагает Дженни. Я согласно киваю. “Я уж думал о серии лекций-эссе, в некотором роде шатокуа. Когда мы ехали сюда, я всё прорабатывал их в уме… вот вероятно почему я так гладко всё это теперь излагаю. Но всё это так огромно и трудно. Как путешествие в горах пешком. Трудность в том, что эссе всегда должны звучать как Бог, вещающий в вечность, а так никогда не получается. Люди должны видеть, что нет ничего другого, кроме человека, говорящего в данном месте, в данное время и в данных обстоятельствах. Так оно всегда и было, но в эссе это трудно преодолеть. — И всё равно надо будет сделать это, — настаивает Дженни. — Не пытаясь добиться совершенства. — Да, пожалуй. Ди-Виз спрашивает: “А это увязывается с тем, что ты делал по качеству?” — Это его непосредственный результат. Я припоминаю что-то и смотрю на Ди-Виза. — Ты разве не советовал мне бросить? — Я говорил, что ещё никому не удавалось сделать то, что ты пробуешь делать. — А как ты думаешь, это возможно? — Не знаю. И кто может знать? — У него действительно встревоженное выражение. — Многие сейчас слушают гораздо внимательнее. В особенности дети. Они по настоящему прислушиваются… не просто слушают… а прислушиваются к тебе. В этом-то и разница. По всему дому гудит ветер, доносящийся со снежных полей на-верху. Он становится всё громче и повизгивает, как бы стремясь снести весь дом, всех нас прочь в пустоту, чтобы каньон был таким, как прежде, но дом выдерживает, и побеждённый ветер опять замирает. Затем он возвращается, нанося слабый удар с дальней стороны, потом следует сильнейший порыв с нашей стороны. — Я всё прислушиваюсь к ветру, — говорю я. Затем добавляю: “Когда Сазэрлэнды уедут, думаю, нам с Крисом надо будет полазить по горам, там, где зарождается ветер. Пора ему, пожалуй, получше разглядеть нашу землю. — Начинать можно отсюда, — предлагает Ди-Виз, — и идти прямо вверх по каньону. На протяжении семидесяти пяти миль здесь нет ни одной дороги. — Ну так отсюда мы и отправимся. Наверху я снова с удовольствием вижу тёплое одеяло на кровати. Теперь совсем уж похолодало, и оно пригодится. Я раздеваюсь, забираюсь глубоко под одеяло, туда где тепло, очень тепло, и долго думаю о снежных полях, ветрах и Христофоре Колумбе. |
||
|