"Ведьмин век" - читать интересную книгу автора (Дяченко Марина и Сергей)

Глава одиннадцатая

Глубокой ночью их крытый грузовичок прорвался через оцепление. Короткий ужас прорыва, белый свет прожекторов и треск автоматных очередей остались позади; машину будто бы хранила невидимая сила, машина неслась по гладкой, как скатерть, трассе, и в брезентовом тенте зияли всего только пять круглых дыр. А ведь в какой-то момент казалось, что все уже мертвы, застрелены, безнадежно мертвы…

Женщины сидели на дне кузова, прижавшись друг к другу плечами и спинами. Женщинам было страшно.

Несколько раз грузовичок встречал по дороге патрули; однако невидимая сила продолжала ревностно охранять машину и ее пассажиров, и потому грузовичок смог продолжить свой путь и свернуть затем на неровную, тряскую, разбитую дорогу, так что женщинам в кузове пришлось вцепиться друг в друга и в собственный багаж.

Потом мучительный путь закончился. По брезентовому тенту царапнули ветви; железно скрежетнули ворота, потом снова скрежетнули, закрываясь. Женщины переглянулись — но не увидели друг друга, потому что была тьма.

— Выходите…

Снаружи не было ничего, кроме дождя и мрака. И одинокого фонарика в чьих-то руках:

— Вы на последней станции, сестры… Путь ваших метаний закончен, и мы за вас рады.

Новоприбывшие молча выбирались из грузовика, на ощупь находили железные ступеньки, соскакивали в грязь; та, что была за них рада, распахнула дверь низкой полуподвальной комнатки:

— Подкрепление сил и ожидание. Терпение, сестры; ничего не бойтесь, вы уже у цели…

Подмигивала красным железная печь, такая, которую три из четверых видели только на картинках. На столе в углу имелся бидон с торчащей из него ложкой и стопка жестяных тарелок. Голая лампочка под потолком заставляла щуриться привыкшие к темноте глаза; в этом немудреном, предельно простом и оттого откровенном свете женщины из грузовичка обрели наконец внешность.

Возможно, в обычной жизни они никогда бы не встретились. Средних лет дама, видимо, далеко не бедная, с химическими кудрями, подкрашенными месяц назад, в перепачканной глиной кожаной куртке, с пухлым клетчатым чемоданчиком в маленькой тонкопалой руке; школьница в поношенном спортивном костюме, с красными от недосыпа злыми глазами и зеленым туристическим рюкзаком, оклеенным пошлыми нашлепками; остролицая женщина в старушечьем платке, с шершавыми, темными, почти мужскими ладонями — и еще одна, молодая, смертельно измученная, рыжая, как подсолнух.

Некоторое время все четыре беспомощно стояли посреди комнатушки, поглядывая то на печку, то на закрывшуюся дверь, то на продавленный диван у противоположной стены; потом та, что была с чемоданчиком, подошла к дивану, выбрала место поближе к печке и неторопливо уселась, вытянув ноги в грязных модельных туфлях.

Девчонка всхлипнула. Опустила свой рюкзак у стены и на него же и взгромоздилась — подобрав колени к подбородку, сразу же сделавшись похожа на угрюмую тощую птицу.

Ивге хотелось лечь. Но на полу было холодно и неуютно, а на диване слишком мало места — а потому она пристроилась на самом его краю, так, что оставалось еще место для старухи; та не стала садиться, а подошла к столу, неспешно наполнила железную миску дымящимся варевом, понюхала, удовлетворенно кивнула, вытащила из своего узелка алюминиевую ложку и принялась аккуратно, со знанием дела хлебать.

Ивгу знобило.

Ее подобрали в сумерках, когда она уже дважды успела отчаяться. Город полон был Инквизиции, Ивга чувствовала ее присутствие каждой клеточкой, каждым сантиметром своей многострадальной истончившейся шкуры. Люди ехали и шли, с детьми на плечах, с чемоданами и рюкзаками, люди ловили и без того переполненные машины, втискивались в автобусы; центр Вижны, много лет не видавший грузовиков, оказался запружен ими, будто какая-нибудь фабричная окраина, и из открытых кузовов торчали, в мольбе простирались к небу обмотанные газетами ножки столов и стульев. И везде, везде, везде была Инквизиция.

К вокзалу нельзя было подойти и близко; к автовокзалу тоже, Ивга скоро поняла, что, если она чует инквизитора, то через мгновение инквизитор чует и ее тоже. До поры до времени ее спасали толпы — она пряталась среди множества суетливых, испуганных, подавленных людей; на улицах, где на тысячу беженцев приходился один инквизитор, ей удавалось уйти от преследования. Она научилась издали ощущать приближение патрулей и кидаться в противоположную сторону, и ей покуда везло — однако приближался вечер, а с ним комендантский час, и патрулей делалось все больше, а укрытий — все меньше; подворотни казались ненадежными, а двери подъездов ощетинивались кодовыми замками, не желали, будто сговорившись, впускать бродяжку на теплый чердак — да и что там делать, на чердаке, хороший инквизитор-ищейка способен чуять на много метров и сквозь кирпичные стены, чтобы тебя не поймали, надо двигаться, двигаться, бежать…

И она бежала.

Вероятно, ей суждено было в этот вечер попасться. Невесть откуда вынырнувшая инквизиторская машина затормозила, разворачиваясь боком, перекрывая опустевшую улицу, и жмущаяся к стене Ивга ощутила тяжелый и властный приказ — стоять; уже парализованная этим приказом, уже сдавшаяся и беспомощная, она в последний момент ощутила во рту железный привкус.

Может быть, это был вкус ее крови. Может быть, это был вкус ее страха; ей же показалось, что она белыми лисьими зубами кусает ржавый, невозможно тяжелый замок своей захлопнувшейся клетки.

Она рванулась. Первые несколько метров пришлось ползти на руках, потому что ноги, скованные приказом, отказались служить — но боль в ободранных ладонях отрезвила и подхлестнула. Зарычав от дикого желания свободы, Ивга вырвалась из чужой воли, оставляя на сомкнувшихся челюстях приказа клочки окровавленной рыжей шерсти.

А через полчаса, когда темнота сгустилась, когда Ивга, обессиленная, забилась в сухую чашу фонтана в каком-то старинном дворе — тогда неестественную тишину мелкого, совершенно осеннего дождя нарушил скрип тележки — тележки с горячими бутербродами, и девочка в вытянутой кофте, нисколько не изменившаяся девочка остановилась неподалеку, извлекла из кармана желтую звенящую мелочь и сосредоточенно принялась считать монетки на маленькой детской ладони…

* * *

Ивга вздрогнула.

Старуха, хлебавшая из жестяной миски, наконец-то наелась. Аккуратно вытерла донце хлебным мякишем, тщательно облизнула ложку и снова спрятала ее в узелок. Оценивающе оглядела товарок; Ивга отвернулась.

Она боялась. Там, у фонтана, она испытала прежде всего страх; она боялась, что ее отвергнут. Еще сильнее боялась, что ее примут, и настоящий ужас вызывала мысль, что ее возьмутся наказывать за предательство…

Ее приняли. И ничем не упрекнули в сотрудничестве с Инквизицией. Ни словом не выказали свою осведомленность — и Ивга испытала в ответ что-то вроде благодарности.

Кто-то всхлипнул; Ивга подняла голову. Девчонка в спортивном костюме, сидевшая у стены, глухо плакала, вытирая слезы кулаками.

— Ты чего? — хрипловато спросила старуха.

— К маме… хочу… — выдохнула девчонка, пряча лицо в коленях.

— Ничего, — со вздохом отозвалась дама в кожаной куртке. — Потерпи, скоро уже не будешь хотеть…

Девчонка последний раз всхлипнула — и замерла, глядя на нее широко раскрытыми мокрыми глазами.

— Не будешь, — устало подтвердила старуха. — А чего хотеть-то будешь, вот знать-то…

Неслышно отворилась входная дверь. Все обернулись одновременно; девчонка зажала ладонями рот.

Вошедшая была женщина средних лет. Со свободно лежащими на плечах черными прямыми волосами. В длинном, до пола, широком платье без пояса.

— Пойдемте, сестры… Последний вопрос — может быть, кто-то не хочет идти?

У Ивги подтянуло живот. Женщина не смотрела на нее — но Ивге казалось, что вопрос задан с поддевкой, с начинкой, со вторым смыслом; несколько минут прошло в молчании, и все это время Ивгины мысли беспомощно скользили по поверхности каких-то ненужных воспоминаний, пытаясь зацепиться за главное — и не умея… Она стоит на пороге, на пороге пропасти, вот, все, больше не будет времени, вспомнить бы что-нибудь хорошее, вспомнить бы, хоть сейчас, хоть напоследок…

Чай, остывающий в чашке. Белые гуси. Какой-то костер среди снега, оранжевый шарф, надломленная вишневая веточка, смола, еле ощутимый запах…

Все.

Женщина наклонила тяжелую голову:

— Пойдемте, сестры… Забудьте вашу скорбь. Ваша нерожденная мать ожидает.

* * *

Пусть никто никогда не узнает, какой ценой далось ему это бесстрастие.

Он ловил взгляды. Затылком, спиной; все, собравшиеся здесь, знали, что Великий Инквизитор самолично упустил ведьму. Что он изменил неписаному кодексу, пригрев на груди извечного врага, а потом с готовностью деревенского простачка дал обвести себя вокруг пальца. Все знали — но молчали, смотрели в сторону. Ждали поступков — от него.

Он молча уселся в свое кресло. И обвел их всех тяжелым, невыносимо тяжелым, ненавидящим взглядом.

Вар Танас, Куратор Ридны, его вечный соперник, со следами желчной улыбки в уголках рта.

Нервный Мавин, куратор Одницы, выкормыш и сподвижник, не знающий, куда девать глаза. Мысленно подсчитывающий убытки, размышляющий, не переметнуться ли вовремя на сторону оппозиции.

Фома из Альтицы. Немыслимо грузный, сидящий сразу не двух стульях; дряблое тело, вмещающее гибкий и острый, как шпага, норов. Изготовившийся к броску. Не знающий ни страха, ни пощады.

Бледный куратор Корды, потерявший всякую ориентацию, безвольно опустивший руки перед нашествием ведьм. Рядом с ним Юриц, куратор округа Рянка, получивший свой пост полтора месяца назад из рук Старжа. Унылый, обреченный на низложение.

Антор, куратор Эгре. С неприкрытым упреком в глазах: Старж, Старж, я служил тебе верой и правдой, ах, как ты меня подставил…

Куратор округа Бернст, «железная змеюка», внешне отрешенный, с равнодушными, ничего не выражающими глазами. Ему совершенно безразличен моральный облик Старжа — ему бы давить ведьм, ловить их, уничтожать, изводить под корень…

Все в сборе. Вот и все в сборе… Во Дворце Инквизиции, в умирающей Вижне. Умирающей, потому что поднимаются, затапливая низины, нечистоты из городской канализации. Потому что без видимой причины горят и рушатся дома, взрываются машины, а поверх знаков Пса, выставленных на перекрестках, бесстрашные издевательские руки выводят «ведьмин круг». Жители, те, кто не смог или не успел выехать раньше, цепочками пробираются к окраинам, а на пути их разверзается асфальт, бесстыдно выставляя на всеобщее обозрение узлы кабелей и коммуникаций, недра канализации, службы метро; гвардейские части, введенные в Вижну неделю назад, разбивают лагеря посреди цветущих некогда площадей, не решаясь приблизиться к строениям, не желая быть погребенными под обломками…

Эти, явившиеся из округов, долго и с трудом добиравшиеся через разоренную страну, могут рассказать чего похлеще. Как на пляжи Одницы вышло из моря призрачное склизкое чудовище. Как на виноградниках Эгре созрели на лозах круглые человеческие глаза, как на полях Рянки поднялись из-под земли все когда-то зарытые кости, как коровы в Альтице разом отелились мертвыми человеческими младенцами… И еще много чего, не зря по дорогам шатается теперь столько безумцев, не зря немыслимо расплодились нявки, и никто не рад этому, кроме спокойных и деятельных, как ни в чем не бывало, ребят-чугайстров…

Клавдий криво усмехнулся:

— В начале нашего схода сообщу, чтобы потом не забыть: мой заместитель провел переговоры с руководством службы «Чугайстер». В порядке исключения их люди расширят свою деятельность и на ведьм. Там и тогда, где и когда это представится им возможным… Безусловно, преувеличивать их помощь не стоит. Однако в нашем положении, господа, нельзя гнушаться и самой маленькой поддержкой… Я готов вас выслушать. Всех без исключения… только постарайтесь не быть многословными.

У двери, у самой двери сидела, уронив голову на ладони, осунувшаяся Федора. И ей плевать было на все и всех, ее мучил один-единственный вопрос: как мог Клавдий Старж, Великий Инквизитор Вижны… Как мог мужчина ее мечты спать с этой девчонкой-ведьмой?!

Слушая поток обвинений в свой адрес, Клавдий огорчен был невозможностью объяснить Федоре, что ни с какой ведьмой он не спал. Что он вообще давно ни с кем не спал — такое воздержание безусловно вредно для здоровья, зато для души, говорят, весьма полезно… Потому что он, Клавдий, уже очень давно никого не любил. Можно сказать — всю жизнь; длительное, долгое, безнадежное воздержание…

Федора не слышала его мыслей. Она просто уныло смотрела в стол и в конце концов Клавдий успокоился и махнул на нее рукой. В конце концов, не все ли равно, что она о нем думает? Пусть лучше воображает, что он польстился на молоденькую — так ей будет легче пережить. Так ей удобнее понимать.

Они неприкрыто готовили его низвержение. Они уже почти поделили роли; напуганные войной с ведьмами, грозящей окончиться далеко не в пользу человечества, они все равно не забывали делить кресла. И на пост Великого Инквизитора теперь претендовал грузный Фома из Альтицы — он-то лучше других знал, что делать, ухватившись за еще теплые от чужих рук бразды правления…

Чуть повернув голову, Клавдий смотрел в окно. На ползущие над городом дымы; если ее схватят неинициированную, еще останется надежда отыскать ее потом в тюрьме. Если она успеет пройти обряд…

Клавдия передернуло, он с большим трудом вернул на лицо маску безразличия. Всех действующих ведьм ныне уничтожают на месте. Без суда и следствия. И сжигают тела; он, Клавдий, сидит и слушает этот град завуалированных оскорблений, а рыжую Ивгу где-то там уже ведут, возможно, на казнь…

Как обычно, сказал черный барельеф на Дюнкиной могиле, изваяние женщины, которая могла быть кем угодно — и Дюнкой, и Ивгой, и даже его давно умершей матерью. Как обычно — ты никогда не замечаешь того, кто рядом. Ты преспокойно хлопаешь ушами, пока цель твоей жизни жалобно кружит рядом, пытаясь попасться тебе на глаза. У тебя всего множество занятий. То экзамены в лицее, то новое пришествие матки… А потом ты спохватываешься, кричишь, зовешь… Тщетно. Ты замечаешь это только тогда, когда его уже нет…

Он с усилием опустил на стол судорожно сжатый кулак. Оратор — Фома из Альтицы — был, кажется, неприятно поражен его несдержанностью; он решил, глупыш, что реакция Великого Инквизитора вызвана его очередным обвинением. Клавдий улыбнулся, молча прося извинения; дорогой Фома, если бы все было так просто. Если бы ты знал, Фома…

Глупец. Подобрал сокровище, долго таскал с собой, хранил среди монет и стеклянных бусин — и наконец потерял, выронил через прореху в кармане, а поди-ка дотянись теперь до локтя, чтобы его укусить…

Интересно, кто из собравшихся знает о его последнем распоряжении. Всем оперативным группам, всем ищейкам и патрулям выдано предписание изловленных рыжих ведьм доставлять лично Великому Инквизитору. Обоснование — ведьма-матка должна быть именно рыжей

Как он радовался этой своей придумке. Ну комар же носа не подточит; теперь затея кажется ему по-детски наивной и бессмысленной. В условиях жестокой войны — кто же будет тащить действующую ведьму во Дворец Инквизиции? Лучше ее сразу убить — а если матка, тем лучше, зачем матку таскать, ее сразу же и уничтожить, пусть только попадется…

Сегодня утром привезли одну. Крашеную, с розово-алыми волосами. С неглубоким колодцем, но отменно злую, в колодках; отправляясь на казнь, она вопила пророчества о всеобщей гибели, конце света и воцарении матки…

Клавдий только сейчас заметил, что в кабинете стоит тишина. Причем уже несколько минут; и все смотрят на него. Торжествующе. Смятенно. С сочувствием. С вопросом. Обвиняюще. Один только Выкол из Бернста — равнодушно.

Чего от него ждут? А, отречения. Сейчас, по их сценарию, он должен подняться и глухим голосом произнести формулу об отставке. Заявить о своей неспособности дальше выполнять обязанности Великого Инквизитора по причинам… А, все равно, по каким причинам. По причинам всеобщего бардака и сбежавшей рыжей ведьмы.

Он поднялся.

Федора только теперь посмотрела ему прямо в глаза. Горестно и с упреком. «Как ты мог?» Нет, даже еще патетичнее, с надрывом: «Да как же ты мог?!»

— Господа… Я внимательно выслушал ваши отчеты.

Так, шепоток среди собравшихся. Назвать требования о низвержении «отчетами» можно было либо с перепою, либо с бо-ольшим подтекстом.

— Собственно говоря, именно так и должны идти дела в связи с пришествием матки… Не так давно я имел об этом разговор с его сиятельством герцогом.

Так, шепоток и переглядки за чужими спинами. К чему клонит Старж, всем известно, что герцог на дух его не переносит…

— Его сиятельство полностью одобрил мой план действий… О чем и была написана вот эта замечательная бумага.

Он извлек листок жестом фокусника. Ксерокопию; подлинник давно был заперт в сейфе. Мало ли что — вдруг кто-то из темпераментных кураторов вздумает разыграть сцену из старинной мелодрамы, с последующим разрыванием ценных бумаг…

— Я прочту, если не возражаете… «Мы, герцог Вижны Стефаний Седьмой, полностью одобряем генеральный план, предоставленный Нам господином Великим Инквизитором Вижны Клавдием из рода Старжей… И потому скрепляем собственноручной подписью договор о моратории на кадровые перестановки в высшем эшелоне Инквизиции, конкретно — на смещение со своей должности Великого Инквизитора Вижны. Срок моратория будет определен успехами в ходе подавления агрессии ведьм.»… Личные подписи Стефаний Седьмой. Клавдий Старж. Государственная печать.

Он помедлил. Не стал смотреть — дал возможность слушателям овладеть собой. Не стал пользоваться правом сильного и разглядывать из потрясение. Их замешательство, бессильное возмущение, их слабость и страх.

Власти всех времен желали подчинить себе Инквизицию. И все Великие Инквизиторы всех времен противостояли этому желанию. А Клавдий Старж взял да и использовал его в своих интересах.

Вот теперь он точно не отмоется. Он должен либо победить, либо пойти под трибунал. Либо одолеть матку, либо…

Он поднял глаза.

Фома из Альтицы был лилов. Он был такого нездорового цвета, что Клавдий забеспокоился — не хватит ли его удар. Люди такой комплекции очень подвержены…

— Ну, ты даешь, — громко и совершенно бесстрастно объявил Выкол, куратор Бернста, «железная змеюка». — Все, господа, получили по шеям, сливайте воду, сушите весла… И беритесь-ка за работу. Матку ловите, мать ее…

Фома молчал. Молча шевелил губами.

— Это вам так не пройдет, Старж, — глухо сказал Вар Танас, куратор Ридны. — Вы предали Инквизицию — во имя собственной задницы…

Клавдий вскинул голову.

Не потому, что эти слова так уж его задели — просто хотелось выплеснуть куда-то накопившееся раздражение, беспокойство и тоску. Причем выплеснуть не на голову референта, бездарно и зло — а с некоторой пользой, красиво, расчетливо.

— Моя задница передает привет вашим мозолистым седалищам… Мне, к вашему сведению, глубоко плевать на Инквизицию. Пусть погибнет Инквизиция — но вместе с маткой; я предал Инквизицию — прекрасно. Потом придете плюнуть на мою могилу. А сейчас я хочу убить матку, и ваши кадровые игры мне не помешают, вот хоть голышом пляшите. Мне плевать на ваши амбиции; будьте добры работать, а значит, убирать дерьмо, причем проворно, а иначе в нем же и потонете… Все — по рабочим местам. Кто ослушается малейшего приказа — будет смещен в двадцать четыре часа и отдан под Виженский трибунал. Я сказал.

Они молчали. И смотрели; и Федора смотрела тоже. И на дне ее глаз он увидел восхищение; за что же, интересно, женщины так любят людей, совершающих нехорошие поступки. Так любят, что даже готовы простить мимолетный блуд с молоденькой конкуренткой…

Клавдию стало противно. Он отвернулся.

* * *

Это был всего лишь спортивный зал. Кажется, школьный. Пустой; решетки на окнах, так напугавшие Ивгу в первый момент, призваны были защитить стекло от летящего мяча. Толстые прутья вдоль стен — всего лишь гимнастическая лестница… И поверх привычной разметки, баскетбольной и волейбольной — сложные переплетения тонких черных линий. Скорее даже темно-ржавых, с пленочкой, с блеском, будто поле для будущей игры размечали кровью.

— Войдите, сестры… Делайте так, как вам велит вам ваша сущность. Покоритесь своему естеству; придет время умирать — умирайте. Придет время оживать — оживайте… Идите по нитке ступня за ступней, не сходите с дороги, это ваш путь, пройдите до конца…

Ивга не могла разглядеть молчаливых ведьм, стоящих в дальнем конце зала. Силилась — и не могла. Ее не знобило уже — трясло, как в жестокой лихорадке; девчонка в спортивном костюме плакала, глотая слезы, ревела все громче и громче.

Я должна вспомнить, думала Ивга в панике. Подумать, вспомнить свою жизнь, осознать… Я — последний раз я. Потом меня не будет. Меня… Клавдий! Клавдий, пожалуйста, помни меня. Помни, как ту девчонку из своей юности. Как я ей завидую, как я…

— Ложится ваш путь. Пусть ровнее ляжет.

На пол по очереди упали четыре длинных веревки. Четыре безвольных змеи, упали на пол и замерли в четырех непохожих рисунках. Перед девчонкой — почти ровной линией с несколькими петлями у начала; у старухи — сложным лабиринтом узлов, у завитой дамы — кольцами, почти правильной спиралью, а у Ивги…

У Ивги — путаным клубком. Таким тугим и путаным, что даже ведьма с распущенными волосами — Ивга поймала ее взгляд краем глаза — невольно содрогнулась. И переглянулась с товарками, молча ожидавшими на том конце зала…

— Идите по нитке. Слушайтесь своего естества. Не сходите с дороги… Идите.

Я не пройду, подумала Ивга почти с радостью. Мне явно не пройти, это такая ловушка, они все подстроили заранее…

Она беспечно шагнула вперед, поставила кроссовок на край веревки — и в ту же секунду осознала, что пройдет.

Пройдет.

Вспыхнул огонь.

И спортивный зал перестал существовать.

* * *

Девчонка шла по шпалам. По узкому железному полотну, и две ртутно блестящие рельсы указывали ей путь.

Она шла, спотыкаясь, обмирая, а полотно путалось, ветвилось стрелками и захлестывалось петлями. Рычаги стрелок с мутными глазами фонарей удовлетворенно качались за ее спиной, щелкали, будто захлопывая дверь. Отбивая пройденный этап.

Она шла, упрямо глядя вперед, туда, где рельсы терялись в тумане. Ветер стоял стеной и давил ей на лицо, как пресс. И туман, и ветер…

Кажется, она отстала от поезда. Кажется, надо догнать. Кажется…

Она знала, что дойдет.

* * *

Старуха шла по волосу. Седой нескончаемый волос, и безымянная темнота внизу. Старуха качалась, ловя руками ускальзывающее сознание, и шла, и видела себя молодой и сильной, такой же, как в тот день, когда ее на сеновале застиг белозубый бродяга, которому она по ходу дела всадила в печенку ржавый обломок косы. Теперь она шла по седому волосу и знала, что дойдет до самого конца.

* * *

Женщина шла по льду. По хрупкому весеннему льду, а снизу, из-под прозрачной корочки, на нее смотрели ее неродившиеся дети. Два мальчика и девочка; женщина знала, что ни в коем случае не наступит на их лица, скорее в полынью… А полыньи подступали все ближе, женщина плутала по льду, возвращалась по своим следам, и все чаще натыкалась на цепочки других следов, оставленных крохотными босыми ногами…

Женщина стискивала зубы и шла дальше. Потому что она дойдет. У нее нет другого выхода.

* * *

Ивга шла по кольчатому телу желтой полосатой змеи. Змеиные мышцы пружинили под ногами; Ивга беззвучно плакала, решаясь на каждый новый шаг, потому что в конце пути ее ждала плоская голова с трепещущим раздвоенным языком. Немигающие глаза смотрели жестко и в то же время понимающе; точно так иногда смотрел на нее Клавдий.

«Что ж ты матери так ни разу не написала?»

«А зачем ей мои письма, меня забыли, оставили, я же отрезанный ломоть…»

«Что ж ты матери так ни разу не написала?»

«Только бы вырваться, я напишу, напишу, я приеду, я…»

«Что ж ты матери так ни разу не написала?»

Ивга пригибалась, пролезая в тугие петли змеиного тела. Зажмурившись, продиралась сквозь самые узкие кольца, и подмогой ей была блестящая, скользкая, идеально гладкая чешуя.

«Я пройду, я… Сохранить бы память. Ведь я пока что все помню. Кто я, где жила, кого любила… Сохранить бы мне память…»

«Что ж ты матери так ни разу не написала?»

Ивга стонала от унижения. И с каждым шагом ощущала себя все более мерзким, все более низостным, все более никчемным существом. Комком грязи…

«Клавдий, я вас никогда не увижу».

«Что ж ты матери…»

«…никогда не увижу. Никогда. Пожалуйста, не надо меня помнить, забудьте…»

«Что ж ты…»

Наконец, у нее подломились колени. Она упала, вцепившись в змеиное тело, в обморочном ожидании. Страшном ожидании непонятно чего.

Тогда плоская голова змеи торжественно качнулась:

«Теперь я тебя укушу».

«Не надо, пожалуйста…»

«Теперь я тебя укушу. Придет время умирать — умри без страха…»

Ивга закричала. То есть ей казалось, что она кричит — на самом деле ей не удалось издать ни звука. Змеиная голова приблизилась, и открывшаяся пасть обнажила перед ее глазами два изящно изогнутых зуба.

«Что ж ты матери так ни разу и не написала?»

«Не на…»

«Надо, поверь мне».

Челюсти сомкнулись.

Именно в это мгновение на девчонку, бредущую по шпалам, вылетел из тумана черный беззвучный паровоз.

Именно в эту секунду седой волос под ногами старухи оборвался.

Именно в эту минуту лопнул лед под ногами усталой женщины, и ледяным ртом распахнулась зубчатая полынья.

Именно тогда Ивга ощутила входящие в ее тело убивающие иглы, но не смогла закричать, а просто молча умерла.

Ее смерть была черной равниной с темно-красными горами на горизонте. А над вершинами горело небо — тоже красное, как раскаленный уголь.

А потом была темнота.

А потом она долгую счастливую секунду была воробьем под капелью, серой птицей, на чье крыло дважды упала тяжелая теплая капля весенней оттаявшей воды.

«Придет время оживать — оживайте».

И Ивга ожила.

«Ведь я все помню?»

Подошвы кроссовок все так же норовили соскользнуть с тугого змеиного тела.

«Ведь я — это по-прежнему я? Я же все помню?!»

И тогда она увидела конец пути…

— Свора не вечна. Возьмите свечи, сестры мои, завершим же обряд, как повелевает нам наша нерожденная мать.

…И устремилась к нему изо всех сил.

И так же устремились к финишу старуха и девчонка, и женщина в кожаной куртке; девчонка завершила обряд первой, за ней пришла женщина и через минуту — старуха, а Ивга спешила, спешила, вот, еще несколько шагов…

«Я осталась собой. А ведь обряд уже почти закончен. Я напрасно боялась, я осталась собой, я…»

Боль. Удар, чуть не сбивающий с ног, медленная судорога, прошедшая по змеиному телу.

— Всем стоять! Инквизиция!..

— Сестра, вперед!.. Вперед, заверши…

— Стоять!..

Красные горы обрушились.

Ивга рванулась вперед — и потеряла сознание.

* * *

Под утро он вызвал рабочих инквизиторов.

За ночь допрошены были в общей сложности тридцать две ведьмы, из них девять — с пристрастием; пятеро сподвижников Клавдия, от заката до рассвета просидевшие в допросных подвалах, прятали теперь воспаленные глаза. Сведений было по-прежнему до обидного мало; никто из допрашиваемых ни намеком не указал на возможное местопребывание матки. Клавдий ходил из угла в угол, и подробные карты деревень и местечек, областей и округов шелестели под его ногами, как осенняя листва.

— Еще несколько дней — и мы проиграем.

Сподвижники молчали.

Их семьи давно выехали из Вижны — в первых рядах, в мягких купе, далеко, подальше, в горы, в безлюдье; их жены маялись теперь в гостиничном комфорте, беспокоились и слушали радио из Вижны. А сегодня на рассвете радио замолчало — из динамика доносился ровный невозмутимый треск.

Окна закрыты наглухо. Не помогает и кондиционер — во всем Дворце Инквизиции, даже в подвалах, стоит густой запах дыма. Половина города медленно горит.

Отключен телефон. Связь с провинциями возможна только по рации, но в эфире все больше, все гуще плодятся помехи.

Тротуары и мостовые славной Вижны залиты отходами и дерьмом. Содержимое канализации выдавило чугунные крышки и превратило улицы в подобие зловонных рек.

Разом опали все листья на гордых виженских деревьях.

Герцог выехал вчера. Вертолет, вот уже две недели гнездившийся на крыше его резиденции, наконец-то снялся и улетел.

Хаос и паника по всему свету. Пустой мир. Мир раскрепощенных ведьм.

Скрытая камера, установленная в развалинах оперного театра, на мгновение поймала в кадр серую женскую фигуру.

Будто бы призрак Хелены Торки.

«Вы были добры, Клавдий…»

Он скрежетнул зубами:

— Еще несколько дней промедления…

Он знал, что говорит впустую.

Совсем недавно… или невозможно давно, короче, полтора месяца назад… он пытал ведьм, изловленных в Однице. Он пытал их и узнал о судьбе, предназначенной людям на стадионе; он по локоть запятнал руки, зная, что их вовек теперь не отмыть. Он замарался в кровавом и грязном, но он ведь спас?!

Если бы он знал способ. Если бы знать, он погрузился бы с головой, он по уши нырнул бы в дерьмо, если бы этим можно было остановить…

Еще вчера, под взглядами кураторов, он был уверен в себе и силен, как никогда.

Уже сегодня он с ужасом понимает, что ошибся. Переоценил свои силы; матка не желает поединка. Матка играет с ним, как кошка с мышью.

«…Я один не усомнюсь ни на мгновение, что сударыни мои не способны собственных безобразий устрашаться…

А потому я один не могу надеяться — такого рода надежда лишит меня сил, а ведь я должен приготовить для сударыней моих отдарок… Ибо матка, матерь-ведьма, затаилась так близко, что я не могу спать, чуя ее дух… И не далее как сегодня я схвачу ее шею железными клещами, которые уже выковала моя воля…»

Нет, Клавдий не чует. Воля его бездействует. Пятеро сподвижников, проведших ночь в подвалах, прячут воспаленные глаза.

* * *

Над ее головой, низко-низко, нависало злое красное солнце. Жгучее, раскаленное, как стальная спираль; Ивга удержала стон. Попыталась пошевелиться — ее руки были неподвижны. Ее ноги ей больше не принадлежали; страх прибавил ей сил, она сумела разлепить веки.

Желтой змеи не было. Была темнота, и над головой, низко-низко, жгучее красное пятно.

Она содрогнулась. Вспомнила все, лихорадочно попыталась сосредоточиться, задавая себе один-единственный, самый важный в мире вопрос: я — это я? Никто другой не завладел мною, не поселился в моем сознании, в моей памяти? Я — по-прежнему я?..

Она лежала на боку, в странной скрюченной позе; пол подрагивал, ровно работал мотор, Ивга в машине. Красное и жгучее над головой — инквизиторский знак, нарисованный на железной крыше фургона. Полумрак и пустота; серый свет, пробивающийся сквозь щели. Руки и ноги накрепко зажаты в деревянных колодках, а это ведь именно колодки, точно так они и должны выглядеть, они ничуть не изменились за последнюю тысячу лет, нет не свете ничего неизменнее инквизиторских колодок…

Не то. Единственное, что имеет сейчас значение: я — это я или нет?..

Мама… Трава. Белая ленточка на спинке стула… Гуси, лепестки кувшинок, спортивная сумка, пропахшая дезодорантом, запах сигарет…

Ивгу захлестнул приступ паники. Ей показалось, что она чего-то не помнит. Не может осознать себя, не может восстановить в памяти маминого лица…

«Чтобы ты мне сейчас была назад! Одна нога тут, другая там, и чтоб за уроки села, знаю я эти посиделки…»

Складки в уголках губ. Прядь на лбу, полосатое полотенце в руках. Щепка на истоптанном пороге…

«Что ж ты матери так ни разу не написала?»

Ивга всхлипнула.

Ну какая ты дура, сказало невесть откуда взявшееся спокойствие. Если ты задаешься этим вопросом — конечно, это ты и есть. Это ты и никто другой, ты, какой ты была вчера и позавчера, и от рождения… Это всего лишь ты…

Ивга перевела дыхание. И неожиданно для себя рассмеялась. В темном чреве трясущегося грузовика, в тяжелых колодках, со жгучим знаком над головой — Ивга смеялась и слизывала счастливые слезы. Вероятно, для нее обряд не успел завершиться. Она осталась такой, как была; вероятно, именно поэтому ее не убили на месте, а запихнули в эти дурацкие колодки и куда-то везут…

Смех ее сам собой затих. Она опустила веки, стремясь защитить воспаленные глаза от горячего едкого знака. Нет сил ни о чем думать; пусть события идут своим чередом. Она, Ивга, уже ничего изменить не сумеет.

Она опустила веки — и перед глазами ее встало желтое змеиное тело. Шаг, шаг, еще шаг…

Она вздрогнула. Напряглась, хотела сесть, хотела потереть лицо но кисти, торчащие из прорезей колодок, были совершенно чужими. Неподвластными, недоступными, мертвыми, как две перчатки, набитых песком.

Она обессилено откинула голову. Легла затылком на вибрирующий пол, поморщилась, когда на особо ощутимой выбоине голова ее подпрыгнула на твердом, будто деревянный шар. Задремать бы… Ни о чем не думать… Отдыхать…

И дрема сжалилась над ней.

И тело, закованное в колодки, повело себя странно.

Оно раздулось, распухло, как облако, не зная меры, раздувалось все больше и больше, заполняло собой всю машину, через щели вытекало наружу, поднималось к небу, растекалось по дороге; Ивга тихонько постанывала и хотела, чтобы сон сменился. Чтобы не такой страшный, чтобы мама и трава, чтобы лето…

А потом и страх прошел.

Ивгино тело расплывалось по миру. Нет, оно вбирало в себя мир; Ивга чувствовала, как гаснут бледные огоньки на горизонте — будто одна за другой выдергиваются белоголовые булавки. Как небо подрагивает, как остывает земля, как щекочет — что это? — ручей… И зудит город. Полный… чего-то… кого-то, она не может ощутить как следует, она только морщится от зуда…

Ее пальцы были живые. Каждый ноготь, каждый волосок ее был живой и смотрел на мир собственными глазами… Десятки ярких картинок, дороги и пожарища, и надежда, и зов, и надежда…

Желтое тело огромной змеи. Шаг… Еще шаг.

Ивга ощутила тоску и нежность. Почти как тогда, когда мать смотрела ей вслед, с порога… Змеиное тело накладывалось на воспоминание о матери, оплетало его кольцами, но это не страшно, это…

Грузовичок замедлил ход. Остановился, и спустя мгновение Ивга закричала.

Тоска и нежность. Слишком всепоглощающе. Слишком глубоко и болезненно, теперь она знает правду о мире, это так прекрасно и совершенно невыносимо, будто слепец, прозревший к старости, впервые увидел небо…

— Ты чего орешь?..

Прозрение прервалось, и несколько секунд Ивга лежала с закрытыми глазами, пытаясь его забыть. Слишком прекрасно, нельзя носить это в себе, слишком много для рыжей девчонки…

Прозрение смилостивилось и померкло. Оставив неясную тень.

* * *

— Патрон, вы просили доложить… Ведьма по вашему заказу. Привезли откуда-то из села… Рыжая. Вы просили доложить.

Клавдий с трудом поднял тяжелую голову.

— В допросную, к Глюру. Он сейчас работает… Хотя нет, подожди. Сперва я посмотрю.

Две подряд бессонных ночи… Или их было больше? А когда он в последний раз спал, спал подряд хоть пять часов, когда это было, в какой жизни?..

Он выбрался из-за стола. Вытащил из ящика фломастер, подошел к обшитой деревом стене, сосредоточился, с усилием вывел знак зеркала. Получилось не блестяще, но минут двадцать работать будет. Набрал в грудь воздуха, мысленно воссоздал между собой и Зеркалом знак Линзы… Вот так. Вдох. Выдох; это поначалу немножко больно, он гоняет свою волю туда-сюда, он отражает себя, пропуская через линзу, это так же приятно, как пальцы в мясорубке… Но вот, вот уже легче. Вот, это новые силы. Это его собственные, многократно усиленные возможности, теперь он силен и свеж, теперь подавайте ему ведьму-матку…

Он криво усмехнулся.

Разрушил знак линзы. Размазал знак зеркала, так, что он стал походить на кривую и не очень пристойную картинку, настенный рисунок недоразвитого подростка. Попросить референта смыть…

Он давно уже отчаялся увидеть Ивгу. И все же вот, встал и идет, спускается по лестнице, потому что лифт давно уже не работает… Ни один лифт в огромном здании… Нету света, и факелы в подвалах из ритуальной декорации превратились в насущную необходимость, теперь у него в кабинете по ночам тоже чадит факел…

Невесомый шелковый плащ. Поначалу Клавдий отбросил его — к чему теперь церемонии… Но потом, одумавшись, надел. Если Великий Инквизитор позволит себе небрежение традициями — чего ждать от простых охранников?..

Шагая нарочито уверенно и твердо, он миновал пост у тюремного блока. Вопросительно взглянул на дежурного — тот поднялся, бледный, мало знакомый Клавдию инквизитор:

— В сто седьмой, велите сопровождать?

Клавдий кивнул. Сто седьмая — глубокая камера, серьезная, не для мелочи…

И уже на железной винтовой лестнице, ведущей в подвал, он ощутил эту ведьму.

Скверную ведьму. Ох, какую скверную; не просто сильную — сильную с вывертом. Не то флаг, не то щит; где они ее подобрали, откуда берется эта зараза, эти мутанты, монстры, совмещенные типы, чудовищные колодцы, нечеловеческая злоба?..

Малознакомый инквизитор скорбно покивал:

— Они ее взяли, знаете, в Подральцах, в беспамятстве… И нет, чтобы сразу прикончить… Простите, патрон, вы же приказали — всех рыжих — с доставкой… Будете смотреть?

Клавдий кивнул снова.

Заскрежетал ключ. Сто седьмая камера, режим содержания жесткий-прим. Четыре «зеркала», стационарные колодки, в потолок вмурован знак «пресс»…

Он отодвинул малознакомого плечом. Склонился к зарешеченному окошку в бронированной двери.

Ведьма давно уже знала о его присутствии. И смотрела, не отрываясь, повернув голову настолько, насколько позволяла вся эта изуверская арматура.

Клавдий почувствовал, как останавливается сердце. Не колотится, не прыгает, не замирает — просто стоит. Секунда, две, нет удара…

Ведьма моргнула. Опустила ресницы, снова посмотрела — глаза были мокрые. Вот, одновременно выкатываются два прозрачных шарика, падают на щеки, бегут вниз, два потока, тоненьких и стремительных, достигают улыбающихся губ, каплями срываются с подбородка…

— И о чем же ты плачешь?

— Я думала… что никогда уже вас не увижу.

* * *

Она не устала. Просто ощутила потребность вернуться — и с некоторым сожалением покинула свой большой мир, привычно втиснувшись в маленькое, мучимое колодками тело.

Колодки очень мешали поначалу. Связанные руки оборачивались несвободной волей, а уродливый знак, вмурованный в потолок, давил, подобно тяжелому прессу; горечь и боль узницы отражались от стен и возвращались в удесятеренной силой. Так было первые часы пребывания в камере — а потом ей удалось ускользнуть в большой мир, и, с удивлением вместив в себя целое море противоречивых побуждений, зависнуть между полотнищем неба и полотнищем земли. И с новым потрясением осознать свою былую слепоту.

В человеческом теле нету органов, способных вместить эти ощущения. Человеческий мозг не создан для такого понимания; наверное, у нее кружилась бы голова и текли слезы, но ни головы, ни глаз уже не было, были переплетения дорог, узлы страха и веры, растекающиеся капельки надежды, крупицы сожаления, и еще множество смутных сил, которым она не знала названия, а только чувствовала свою над ними власть.

Мгновенное прозрение. Тоска и нежность… И знание, которое хочется забыть.

А потом она вернулась.

Тело ее перестало быть миром; полуоткрыв опухшие веки, она увидела камеру со знаками зеркала на четырех стенах, собственные белые кисти, выглядывающие из колодок, и рыжие волоски, мешающие смотреть.

Это я, подумала она горько. Я напрасно боялась; я не изменилась — это мир изменился до неузнаваемости. А я осталась прежней…

Она снова закрыла глаза. И послушала Дворец над своей головой, но он был пуст и враждебен. Только в подвалах теплилась жизнь — обреченная, закованная в колодки; Ивга облизнула запекшиеся губы. И до этого дойдет черед. Это — потом…

Пресс над ее головой уже не мучил, но беспокоил и раздражал; она вдохнула и выдохнула, вдавливая огромный невидимый поршень обратно в потолок. Треснули камни; по кладке над головой разбежались трещины, инквизиторский знак разрушился, разом теряя очертания и силу. Ивга качнула тяжелой головой, пытаясь вытряхнуть из волос осыпавшуюся каменную крошку. Перед глазами прыгнули огненно-рыжие пряди.

Зеркало…

Она слабо улыбнулась. Знаки зеркала, окружавшие ее, на мгновение помутнели, поплыли перед глазами — и вот уже страшная камера номер сто семь превратилась в подобие балетного класса, и Ивга увидела сразу множество своих отражений, больших и малых, теряющихся в глубинах зеркального коридора.

Она сидела на полу, втиснутая в тяжелые доски с отверстиями; созерцание колодок не понравилось ей, и потому после некоторого усилия она перестала их видеть. Она вглядывалась в себя — так внимательно и пристально, как никогда до сих пор. Она себя видела.

Это я. Это по-прежнему я, я, я…

Потом она поняла, что смотрит чужими глазами. Равнодушными. Подозрительными. Сочувствующими. Глазами полицейского на вокзале, глазами чугайстра Прова, глазами одноклассников, глазами брата, и хозяйки антикварного магазина, и еще чьими-то, жаждущими раздеть, и еще какими-то, совершенно безразличными…

Она сама себе напоминала девочку-подростка, впервые вставшую перед зеркалом без одежды и удивленно изучающую наметившиеся изменения. Картинки были поучительными, порой жестокими — но во всех глазах она узнавала себя. Может быть, не сразу — но узнавала.

Она долго и печально разглядывала свое лицо глазами Назара. Глянула глазами матери, но сразу же потупилась и слизнула со щеки слезу. Чтобы отвлечься, посмотрела глазами маленькой собачки с площади Победного Штурма…

И только глазами Клавдия она так и не решилась на себя взглянуть.

Зеркала замутились; Ивга сидела, положив подбородок на гладкое дерево колодки, и ни о чем не думала. Просто существовала — стараясь при это не задремать, потому что в дреме обязательно явится полосатая змеиная спина. А Ивге не хотелось встречаться сейчас со змеей.

Ей хотелось видеть Клавдия. Она знала, что он обязательно явится снова, и потому покорно и терпеливо ждала. Он давно должен был прийти, он придет, хотя бы по долгу службы…

Эта мысль неожиданно ужаснула ее. Он придет по долгу службы и в сопровождении палача; если раньше Ивга была для него случайной девочкой-подкидышем, то теперь она попросту враг, и притом запятнанный предательством, с чего она взяла, что он испытывает к ней не предусмотренные протоколом чувства?..

Мысль оказалась страшнее и колодок, и давящего пресса. Ивга не боялась палача — зато ее страх перед Клавдием ожил с такой силой, что ей ясно припомнилась их первая встреча, тошнота, подступающая к горлу, и визитная карточка, оставляющая на ладони красный след ожога…

Его душа — пустой замок, полный чудовищ. И где-то там бродит призрак его единственной женщины, ревностный, не терпящий соперничества. Ивга — властительница большого и странного мира, но над Клавдием Старжем ее власти нет и не будет, и не только потому, что он Великий Инквизитор…

Перед глазами ее мелькнула полосатая змеиная спина. Нет, сказала она себе, только не сейчас; всякий раз после этого мир меняется снова, и кажется, будто инициация продолжается и длится путь по спине желтой змеи. Не сейчас, сказала она испуганно, я не хочу, чтобы Клавдий видел меня такой

В этот же момент в тюремном блоке случилось некое движение.

Дежуривший на входе инквизитор заволновался. Получил приказ, смирился, двинулся по лестнице вниз — Ивга понимала, что дежурный не один, но его спутник все еще оставался невидимым для ее чутья. Как и в прошлый раз…

Теперь двое подошли так близко, что она могла слышать голоса.

— Будьте добры, откройте.

Ивга почувствовала, как подступает к горлу горячий ком.

Дежурный колебался. Ох, как он колебался, он просто вибрировал, он даже осмелился произнести вслух:

— Патрон, техника безопасности…

— Это приказ.

Дежурному было страшно.

Скрежетнул сейфовый замок. И еще один; двери камер не скрипели, здесь ничего не было рассчитано на эффект, здесь все было подчинено одной только надежности, Ивга знала, что даже и сейчас ей было бы мучительно трудно открыть эту дверь изнутри…

В приоткрытый проем просунулся факел; Ивга прищурилась, только теперь с удивлением осознав, что сидела до того в кромешной тьме.

— Патрон, не переступайте порога… Действие знаков… а-а-а!..

Долгая пауза; близоруко хлопая ресницами, Ивга тем не менее знала, куда смотрит Клавдий. Вслед за трясущимся пальцем дежурного, вверх, на обезображенный пресс-знак.

Испугается?

Молчание.

— Ступайте.

Дежурный повиновался неожиданно покорно. Он, вероятно, был уже сломлен. Он тридцать лет служил в тюремном блоке. Он привык думать, что знает о ведьмах все.

Факел горел спокойно и ровно. Здесь не было сквозняков, здесь вообще не двигался воздух. В приоткрытой двери неподвижно стоял человек; Ивга поняла, почему она вот уже дважды не смогла почуять Клавдия на расстоянии. Он был будто в броне. Ходячая крепость; неудивительно, что в его присутствии большинство ведьм были близки к обмороку. А удивительно, что Ивга столь быстро приспособилась, научилась быть так близко…

Близко. На краю; теперь она впервые осознала его инквизиторскую мощь. Он был не похож на прочих, он был — пропасть, черная яма, и даже теперь, исполненная своим большим миром, она не могла разглядеть у этой пропасти дно.

И у нее вырвалось совершенно против ее воли:

— Какой вы… страшный, Клавдий.

Он усмехнулся, и явно через силу:

— А ты бы видела себя.

Она опустила ресницы.

Совершенное неправдоподобие этого разговора. Ровный огонь факела, неподвижный человек в дверях.

Возможно, с некоторым усилием она сумела бы, хоть поверхностно, понять его побуждения. Она уже потянулась к нему, к его броне — но сразу же отказалась от своей затеи и опустила невидимые бесплотные руки. Он заметил ее попытку — но ничем этого не выказал. По-прежнему молчал, сжимая факел.

— Клавдий… Я так боялась, что вы не придете.

— Но знала ведь, что приду?..

— Клавдий… Не верьте, что в души… ведьм при инициации вселяется другое существо. Что они меняются… перестают быть собой… это неправда.

Факел в его руке качнулся:

— Ивга…

— Да…

— Ты знаешь… Кто ты?

— Не может быть, — сказала она быстро. — Нет, это было бы слишком. Так не бывает.

Он поднял глаза, и она вслед за ним; пресс-знак почти полностью скрывался в узоре трещин.

— Он мешал мне, — сказала она виновато. — Но… это ведь ни о чем не говорит, он мешал мне и я его сломала, мало ли что, новоинициированные ведьмы сильны, я просто ведьма, я обыкновенная ведьма, я…

По ходу тирады она постепенно теряла веру в собственные слова, а потому голос ее становился все тише, пока, наконец, не замолк.

Клавдий молчал.

— Клав… — сказала Ивга почти беззвучно. — Мне очень многое нужно сказать.

— Говори.

— Мир… ну, он не такой, каким вы его видите. Каким мы его… с вами… видели… Он другой. Я не могу объяснить.

Человек в дверях еле заметно вздохнул:

— А не можешь — зачем и пытаться?

— Но вы же хотели?

— Что?

— Понять ведьм?

Молчание. Ивга успела почуять, как неподалеку исходит тоскливым страхом дежурный по блоку.

— Теперь не хочу.

Он отвернулся. Ивге показалось, что он сейчас просто повернется и уйдет. И захлопнет за собой дверь. Вот он уже сделал движение…

— Клав!

Ее порыв был таким сильным, что она коснулась-таки его защиты. Бронированные пластины инстинктивно сдвинулись; Ивга отшатнулась.

Клавдий медленно повернул голову.

Нет, Ивге не надо было продираться сквозь его броню. Достаточно было просто встретиться глазами, чтобы понять — ему тягостно видеть ее в колодках; Ивга почти ощутила отраженную боль. Свою собственную боль, преломленную в Великом Инквизиторе Вижны.

— Клавдий… я не умею объяснить…

— Молчи.

— Не уходите.

— Я здесь.

— Клавдий… подойдите ко мне. Пожалуйста.

Он помедлил. Потом аккуратно прикрыл за собой дверь, вошел и вставил факел в жирандоль; в полутьме глаза его сделались странно сосредоточенными. Будто он напряженно складывал в уме многозначные числа.

— Ивга, ты… Ты просто чудовищная. Я никогда в жизни не видел таких ведьм… Прости.

Он поднял руку, так, будто собирался посмотреть, который час. И привычным движением освобождал запястье из-под обшлага.

Ивга вскрикнула.

Будто стены камеры на мгновение сдвинулись и припечатали ее с четырех сторон. Задохнувшись от боли, она вдруг вспомнила, как в стенах горящего театра Клавдий Старж накрыл своей волей одновременно с десяток разнообразных ведьм.

Боль ушла.

Теперь она сидела в тесной клетке. Бесплотной клетке, установленной его волей; усилие, по-видимому, было нерядовым, потому что на лице Великого Инквизитора явственно блестели в свете факела бисерные капли пота.

— Извини… Я должен воспользоваться превосходством в силе. Пока оно у меня есть, это превосходство.

Он шагнул вперед — Ивга зажмурилась. И, не открывая глаз, ощутила прикосновение его ладони к своей собственной, онемевшей в колодках руке.

— Ивга.

Она хотела снять с него ощущение вины, явственно скользнувшее в этом еле слышном зове. Она хотела сказать, что отвратительные колодки уже почти не мешают. Что еще несколько шагов по желтой змеиной спине — и она одолеет и клетку; она совершенно искренне хотела об этом сказать, но вовремя прикусила язык.

— Клавдий… Ладно. Только не уходите.

* * *

Он привык к свету факелов. За много лет он научился работать при диком и древнем освещении — но сейчас огонь тяготил его. Беспокоил. Приходилось прикрывать глаза.

Возможно, было бы легче, если бы он говорил с ней. Но минута тянулась за минутой, Ивга молчала, он молчал тоже, смотрел в усталые лисьи глаза и с ужасом понимал, что осуществить задуманное с каждой секундой труднее.

Если вообще возможно.

Служебная кобура, которую он надевал под мышку в основном тогда, когда хотел произвести впечатление на очередную любовницу, умелой рукой превращена была в ножны. И, прижавшись холодным боком к теплым человеческим ребрам, там помещался теперь изогнутый серебряный кинжал. Ритуальный нож, некогда извлеченный Клавдием прямиком из сердца заколовшейся ведьмы.

«Ты умрешь, Великий Инквизитор.»

«Все умрут.»

«Все умрут тоже, но ты умрешь раньше. Нерожденная мать ждет тебя… будет ждать… Довольствуйся тем, что ты видишь глазами…»

Основное чувство, владевшее им весь этот долгий день с утра и до вечера, не было ни страхом, ни удивлением, ни бойцовской решимостью; то была обида, почти детская и оттого особенно неприличная. Клавдий Старж горько обиделся на судьбу.

Именно с таким выражением лица пожилая соседка выговаривала своей пожилой, досадно оскандалившейся собачке: «Хельза, как ты могла?!»

Как ты могла, думал Клавдий утром, расхаживая взад-вперед по своему заваленному картами кабинету. И не мог определить, кому он пеняет — безнадежно потерянной ведьме-Ивге или собственной бесчестной судьбе, которая с ухмылкой предала ему прямо в руки матерь-ведьму, оглушенную и, кажется, не вполне осознающую себя…

К четырем часам дня из Дворца Инквизиции был эвакуирован весь вспомогательный состав и часть основного. Референт Миран долго маялся, разрываясь между показным благородством, искренней привязанностью к патрону и обыкновенным житейским благоразумием — последнее победило, референт виновато хлопнул ресницами и сдал Клавдию все свое хозяйство в порядке и целости.

Около часа Старж провел в компании хорошей армейской рации. Дворец Инквизиции пустовал, зато эфир, притихший было, теперь наполнялся снова. Взывали к народу наместники и бургомистры, разом превратившиеся вдруг в единоличных правителей; равнодушно перекликались посты чугайстров, через равные промежутки времени звучали военные позывные, по всему миру буянили многоголосые радиолюбители, захлебывались маленькие частные радиостанции, и именно с их трескучих голосов Клавдий и узнал, что половина провинции Одница затоплена морем, в Ридне обрушился гигантский тоннель, сто лет назад проложенный под горами, а в Альтице сформирован так называемый Поход Инквизиции во главе с бывшим куратором, а ныне Великим Инквизитором Фомой.

Помнится, при этом известии он криво усмехнулся. Исключительно криво; сообщение стоило того, чтобы прожить подольше, встретиться с Фомой и страшным голосом спросить отчета…

Потом он выключил рацию. Расстегнул пиджак и вытащил из внутреннего кармана плоскую неприметную коробочку с узким серым оконцем. Две черных кнопки — преднабор координат. Большая красная — команда на пульт…

Интересно, а знают ли ведьмы о существовании ракетных шахт. Он, Клавдий, воспитан в твердом убеждении, что ракетные шахты останутся единственным оплотом цивилизации, даже если все прочее провалится в мировой океан. Или сгорит под метеоритной атакой…

Клавдий поднес коробочку к глазам. В самом уголке экрана пульсировал перечеркнутый квадрат; это означало, что пульт существует и готов принять команду. Любую команду, как объяснял герцог, поскольку машина войны не рассуждает по определению…

Клавдий содрогнулся. Ему было неприятно держать ЭТО в руках, но тяжесть коробочки во внутреннем кармане придавала ему если не уверенности, то, во всяком случае, куража. Так ребенок, творящий безобразия, деловито прикидывает, мол, станут наказывать — наглотаюсь таблеток…

Он вздохнул. Снял со стены серебряный кинжал, положил на стол рядом с темной коробочкой. Оперся ладонями о столешницу, долго сидел, глядя перед собой.

Он вспомнил лицо герцога, передающего «кнопку» из рук в руки. Передернул плечами; вообразил себе круглую физиономию Фомы из Альтицы, когда тот получает известие об аресте и казни «мутантной деструктивной ведьмы, так называемой ведьмы-матки»…

Как ты могла, укоризненно сказал он судьбе.

Конец кошмара. Отступившее море Одницы, зазеленевшие виноградники Эгре… Отстроенный оперный театр. Конец кошмара, открыл глаза — и нету ничего, уходящий скверный сон… Оживающая Вижна. Вижна, а ведь он только теперь понял, как он любит ее, проклятую и загаженную, похожую на оскверненное кладбище… Он все самое важное понимает слишком поздно…

Как он мог проморгать?!

Он чует ее сквозь много этажей. Сквозь бетон. Он чует ее, сидящую глубоко в подвале. И его знобит.

Неужели все так просто?! Неужели там, в каменной щели, действительно сидит оглушенная инициацией матка?..

Он помедлил еще. Взял со стола свое оружие. Поднялся и медленно направился в подвал…

И вот теперь он сидел в углу камеры сто семь, сидел, привалившись спиной к холодной стене, и смотрел на ту, в ком одновременно воплотились «нерожденная мать» и девочка Дюнка.

* * *

— Мне очень трудно будет рассказать то, что я расскажу.

Ивгины губы дрогнули. Она медленно кивнула.

Он прикрыл ладонью глаза — мешал воспаленный свет факела; он опустил веки и медленно, ровно, устало заговорил.

— Ее звали Дюнка… Дюнка, Докия, Дюнка, и она совсем не была на тебя похожа… И она умирала дважды. Второй раз — по моей вине и у меня на глазах…

Его голос не дрогнул ни разу, хоть он за этим специально и не следил. Его бесстрастная маска за долгие годы так приросла к лицу, что не нуждалась уже ни в каких поддерживающих веревочках; он говорил бестрепетно, как машина — и только где-то ближе к концу повествования внезапная и острая сердечная боль заставила его прерваться. Не надолго. На минуту.

По мере его рассказа Ивгины глаза делались все шире и шире, пока не заняли, казалось, все лицо. В черных зрачках дважды отражался факел.

— Видишь, Ивга… видишь, какой я романтический герой. Преданный… хранящий верность единственной подруге… в объятиях очередной любовницы, — он усмехнулся. — Всю жизнь ругал себя за слепоту… рядом же была, живая, веселая, рядом же, руку протяни… не видел. Занимался… собой, пес знает чем занимался, не видел, чтобы всю жизнь потом… И вот, не увидел снова. Глядел в упор — и не увидел… Прости. Ты слишком хорошо… обо мне думала. А я… старый дурак.

Он вытащил кинжал. Серебряное изогнутое лезвие, мгновенная и гарантированная смерть, прекрасная участь для любой ведьмы. Славный уход…

Ивга моргнула. Она давно знала, что он собирается сделать — но только теперь на дне ее глаз шевельнулся страх.

— Я хочу… касаться тебя. Много дней и ночей… держать тебя за руку. Чтобы ты ничего не боялась. Я так хочу никогда тебя не терять…

Серебряное лезвие оставалось холодным. Оно никогда не примет частички человеческого тепла. Никогда.

— Если бы ты знала, как я этого хочу, Ивга. Никогда не выпускать твоих пальцев. Никогда не разжимать…

Теперь он стоял в полуметре от нее — на коленях. Их глаза были на одном уровне; руку с кинжалом от увел за спину, тело само прекрасно знает, как наносить удар. Тело справится без его помощи, и не стоит медлить, следует только отдать Великому Инквизитору его право, сбросить запрет на убийство, и без того уже нарушенный многократно…

Он протянул левую, свободную руку.

…Старый зоосад, лисенок, решетка, несколько вечных сантиметров, отделяющих детскую ладонь от свалявшейся рыжей шерсти…

Это другое. Совсем другое, нет…

Он протянул руку между прутьев собственной силовой решетки, протянул к ладони, омертвевшей в тисках колодки, к безвольной, тонкой, белой руке…

Рука потянулась к нему навстречу, потянулась изо всех сил, не жалея кожи на заключенном в колодку запястье.

Прикосновение.

Вода и белые гуси. Нагая девушка на зеленом берегу; солнце и рыжие волосы. Удар невидимого тока, обморочное расслабление, тепло и дрожь.

Все объятия мира. Поцелуи и страстные ночи, весь этот ворох, ворох смятых простыней…

Все это ничего не стоит.

Два факела, дрожащие в черных зрачках.

— Клав…

— Я здесь.

— Клав… я…

И тогда он увидел, как внезапно меняется ее лицо. И неожиданной силой наливается ослабевшая рука.

— Я не хотела!.. Я тебя…

Кинжал, вывалившийся из его руки, все еще падал, все еще висел в воздухе в сантиметре от каменного пола — а он успел поймать ее закатывающиеся глаза и измерить «колодец».

Не колодец.

Там вообще больше нет колодца. Черная дыра. Прокол в пространстве.

Он потерял сознание мгновенно. И в этом, по-видимому, заключалось некое изощренное счастье: он так и не успел понять, что Ивга завершила, наконец, свой долгий путь по спине ухмыляющейся желтой змеи.