"Самозванец Стамп (сборник)" - читать интересную книгу автора (Зубков Борис, Муслин Евгений)БеглецПо ледяной пустыне шел голый человек. След босых ног печатался на снегу четко, как в рисованном фильме, и воздух, отдыхавший от вчерашней метели, неподвижно стоял над каждым следом, не пытаясь разрушить его хрупкие границы. Цепочка ямок, выдавленных ногами человека, позволяла восстановить его путь, проделанный за последние сутки. Он шел день и ночь не отдыхая, с ритмичностью механизма, делая в час по крайней мере три с четвертью мили, с каким-то сверхъестественным чутьем обходя многочисленные и глубокие трещины, скрытые под шапками снега. Двигаясь вдоль восточной границы ледника Бирдмор, он держался сто семьдесят пятого градуса восточной долготы, направляясь в центральную и самую суровую область антарктического материка. Ярко-оранжевая набедренная повязка туго обвивала его туловище, а на поясе висел шар, покрытый сетью мелких граней. Шар висел на человеке тяжело и властно, словно ядро каторжника. Сходство это дополнялось тем, что шар был прикреплен к поясу, сплетенному из трех довольно массивных цепочек. Ядро, или, точнее, многогранник из освинцованной пластмассы, единственное снаряжение путника. И впереди — он знал это — его не ждали склады с традиционным пеммиканом, галетами и противоцинготным снадобьем. Впереди только льды. На горизонте они черны, рядом — ослепительны. Но человек смотрит на них не мигая. И так же, не мигая, переводит взгляд на солнце. Безжизненное солнце, обглоданное по краям оранжевым туманом. А кругом закоченевшее море острой граненой ряби. Ледяная рябь словно мчится и стекается к одной точке горизонта. Там, именно из этой точки, торчат вверх серые перья облаков. Их пять. Кажется, предостерегающе поднялась гигантская рука с растопыренными пальцами и грозит опуститься, прихлопнуть и ледяное море и человека. Но он идет и лишь очень редко сбивается с мерного шага. А когда сбивается, по всему телу его пробегает волна судороги, он вздрагивает и убыстряет ход, будто кто-то невидимый, но сильный подгоняет и сердится на непредусмотренную заминку. Только мысли путника неподвластны никому, кроме его самого. И мысли текут назад, память возвращается к началу начал. …В тот день он отвез семью к брату. Брат работал препаратором в Рольстонском национальном парке, а малышу так необходимо было подышать во время каникул хвойным воздухом. Тем более что брат никогда не имел ничего против детишек, которых у него самого была целая куча. Итак, Генри Кейр оставил сына и Моди у брата, а сам возвращался в раскаленный город. Была суббота, и автострада представляла собой сплошной поток разноцветных машин. Неожиданно из-за группы белых пихт выскочил бизон. Бизоны были гордостью и приманкой Рольстонского национального парка. Животное ударило передними копытами об асфальт и остановилось. Генри резко затормозил. И тут же услышал у себя над головой дикий скрежет. Это на крышу его автомобиля громоздились, сминая друг друга, ехавшие сзади машины. Еще он услышал хруст собственных костей и… легкое позвякивание ложечкой о край стакана. Женщина размешивала что-то розовое в стакане, стоявшем на столике рядом с его кроватью. Между этими двумя звуками лежало двухнедельное беззвучное и черное беспамятство. — Моди! — позвал Кейр. Женщина обернулась. Незнакомая женщина, запеленатая в белый халат. Кейр, еще плохо воспринимая все окружающее, отвернулся. Он лежал неподвижно, боясь почувствовать, что стал калекой. Нигде ничего не болело. Быть может, наркотики заглушают боль? Генри продолжал лежать, не шевелясь, до тех пор, пока все тело его не онемело. Но вместе с проникающим во все мускулы ощущением скованности пришло чувство, что тело это существует, по-прежнему подвластное Генри Кейру, и что каждый мускул хотя и занемел, но также существует и готов действовать. Сознание освобождалось от дремоты. Этого момента, видимо, ждали. Широкая застекленная дверь бесшумно отодвинулась, и в комнату вошел, как и можно было ожидать, некто с наружностью заурядного провинциального врача. Он положил руку, пахнущую лекарствами, на лоб Генри. Рука неожиданно оказалась тяжелой и вдавила голову в подушку. — Мы проснулись, — сказал провинциальный врач с профессиональным льстиво-бодрым нажимом. — Мы чувствуем себя превосходно. Наша психическая структура абсолютно нормальна. Мы готовы встретить правду лицом к лицу. Не так ли, мистер Кейр? Видите, я не начинаю со слов утешения. Оставим их для трусливых. Будем уважать друг друга. Уважение к пациенту — залог успеха. Вы современный человек, мистер Кейр, и должны любить технику. Вас не испугают некоторые медицинские новинки. Не должны испугать. Он отбросил одеяло и, чуть надавив пальцами на лоб Генри, заставил его повернуть голову так, чтобы тот увидел… На краю постели громоздился спрут. Выпуклая никелированная коробка выпустила из себя тонкие красные трубки, гофрированные шланги, жгуты разноцветных проводов. Жгуты и шланги чуть заметно шевелились. Теперь, когда с него скинули одеяло, Генри понял причину не исчезающего чувства скованности. Он был прикован к постели. Металлические браслеты в нескольких местах обнимали его руки и ноги. Грудь представляла из себя почти бесформенную груду бинтов. Трубки и шланги спрута вонзались в эту груду. У Генри сладко закружилась голова. В комнате потемнело. Дальний край постели, где лежали скованные ноги, вытянулся и поплыл вверх. Сквозь стену из ваты он услышал еще несколько фраз: — Автомобильный руль слишком жестко закреплен. Осколки ребер проникли в область сердца… Функциональные нарушения… Генри потерял сознание. Потом многодневно трудились над ним белые халаты. Без особого участия, без любопытства — все, вероятно, заранее отрабатывалось на десятках молоденьких обезьян, на тысячах морских свинок, на земляных червях. Когда вечером особенно тщательно измеряли температуру, щупали ультразвуком прошлые операционные раны — значит, завтра новый шаг. Еще один шаг к тому, чтобы из тебя вычеркнули все человеческое и заменили тоже чем-то живым, но отталкивающе инородным. Однажды рядом с операционным столом он увидел крохотную обезьянку, распластанную в наркотическом сне. Беспомощное, выбритое наголо, до синевы тело. Только лапы в мохнатых перчатках. Наверняка в тот день скальпель коснулся ее первым, и крохотный комочек, вырезанный из обезьяньей плоти, заменил что-то в теле Кейра. Заменил… что именно? Кусок нерва или раздробленную кость? Заменил, потому что так нужно было для самого Кейра, или потому, что кто-то этого хотел? Так или иначе, он превращался в химеру, в тройной сплав тикающих приборов, человеческого сознания и органов, украденных у жителей зоопарка. Находились ли рядом еще такие же полулюди? Или же для других процесс превращения в живой прибор кончался агонией, жизнь обрывалась под ударом дефибриллятора, старавшегося в последний раз электрическим разрядом подстегнуть сердце неизвестного? Операции отнимали одну частицу человеческого за другой, пока все не заменил Шар. Как инвалида учат обращаться с костылями, так Генри учили обращаться с Шаром. Подробную инструкцию следовало вызубрить и помнить всю жизнь. Собственно, вся жизнь и заключалась теперь для Кейра в Шаре. Сам Шар не нуждался в Кейре. Он жил своей жизнью. Ячейки и микропоры Шара хранили сложную и равновесную цепь мельчайших живых существ. Цепь начиналась с микроорганизмов, которые существовали полностью за счет радиоактивного распада изотопа цезия. Организмы следующей ступени питались радиоактивными малютками и строили первичные белки. Еще более высокоорганизованные микробы поглощали белковые остатки второй ступени, углекислый газ и, производя кислород, отдавали его непосредственно в артерии Кейра. Четвертая ступень поставляла Кейру высокоэнергетические питательные вещества, пятая — ферменты, необходимые для усвоения продуктов четвертой ступени. И так далее. Все умещалось в Шаре. Культуры микробов были уникальны. Шар стоил миллионы. Это было чудо, и, как всякое чудо, противоестественно. Когда Шар заменил пищу и воздух, кожное дыхание оказалось излишней роскошью. Кейра заставили окунуться с головой в липкую жидкость, наполнявшую цилиндрический бассейн. После этой процедуры все тело оказалось обтянутым пластической пленкой, сверхпрочной, сверхупругой, сверхизолирующей, сверх… сверх… сверх… Какие там еще прекрасные свойства имела эта новая кожа? Он забыл, хотя ему все объясняли. Ему многое объясняли. Человек обязан уметь обращаться с машиной, ему доверенной. Тем более если эта машина — он сам. В детстве Генри любил маисовые оладьи с яблочным повидлом. Теперь нос и рот залепила замечательная сверхпрочная пленка. Он не может вдохнуть в себя аромат яблок, цветов, свежего теста. Он не нуждается больше в обычной пище, обычном воздухе. Ура тебе, заботливый Шар! Ты вдуваешь кислород в артерии и силу в мускулы! А как быть с ароматом яблок? Где он? Исчез вместе с голодом, вкусом, жаждой. Лишь где-то в закоулке мозга валяются объедки ощущений. Зачем они теперь тебе? Выколоти их из головы, бей себя по черепу, выбритому до блеска, залитому сверхпрочным пластиком. Сквозь него даже удары воспринимаются тупо, как сквозь подушку… Что делают без него Моди и малыш? Мальчик тоже любит маисовые оладьи с яблочным повидлом. У него пухлые губы, а верхняя чуть оттопыривается. Это все из-за того, что он дышит ртом. Слабенький мальчик. Но воздух Рольстонского парка пойдет ему на пользу… …С юго-востока летит снежная пыль. Где кончается белизна облаков, где начинается белизна снегов? Взгляд не находит горизонта, и от этого кружится голова. Снова пошли наледи, сверху изгрызенные солнцем, снизу вздыбленные ветром. Словно сам дьявол, готовясь к полуночному чаепитию, сбросил на дно необъятной белой чаши глыбы подтаявшего ноздреватого сахара. Где-то в напряженной памяти проснулся инстинкт жажды. Генри не нужно воды. Это он знал твердо. И все же вековечный инстинкт жажды рисовал перед ним кубики льда в запотевшем бокале, графины с водой, жестяные кружки, водопроводные краны и снова кубики льда. Лед и вода… Он хотел облизать губы, но они зашиты, чтобы порывы ветра не проникали в остатки уже ненужных легких. Жажда бессмысленна. Что еще можно отнять у него, если отнята простейшая радость утоления жажды? Нет, кое-что осталось, кое-что… Сегодня утром он проснулся радостный, он вспомнил во сне что-то хорошее. Он понял, что все же обманул своих хозяев, обвел вокруг пальца, подсунул им недоброкачественную деталь собственного тела. Он тихо издевался над ними, еще не сбросив с себя дымку утреннего сна. Оттого, что все это происходило в полусне, полуреальность придавала слишком большое значение его мелочной, в сущности, победе. Даже не победа, уловка. Он сумел сохранить чисто человеческий дар — умение плакать. Можно плакать над своей судьбой и радоваться плачу. Пусть это унизительное торжество, но слезы — привилегия человека, машина не знает горькой влаги утрат и сожалений… Когда Кейр вылез из-под нависшей ледяной глыбы, где он ночевал, стряхнул налипший на тело колючий снег и проснулся окончательно, он понял, что его глубокое торжество не стоило и ломаного гроша. Как мог забыть он подслушанный краем уха спор! Тогда кто-то из хирургов авторитетным рокочущим басом настаивал на сохранении его слезных желез. Другой голос возражал, доказывая, что глаза целесообразнее также залить прозрачной пластмассой, тем более что Кейр страдает дальнозоркостью, а пластмассе легко придать форму линз, компенсирующих этот недостаток. Бас зарокотал уже недовольно, он говорил о стимулирующем и охранительном воздействии слезной жидкости. Кейра быстро увели в другой кабинет — надо было снимать очередную энцефалограмму. Итак, в споре победил бас, Кейру оставили слезы. И он никого не обманул. И его никто не обманывал. Просто слезная жидкость надежнее пластмассы. Вот и все… А звери, плачут ли они? Черепаха, например, может плакать? Несколько раз ему разрешали посещать террариум с подопытными животными. В качестве развлечения. Его удивило, что звери ничем не пахнут. В цирке, за кулисами, куда он проталкивался вместе с малышом, чтобы тот поглазел на крохотных пони и слонов в ярких попонах, там всегда стоял пронзительный и тревожный запах зверья. А здесь — стерильная свежесть. Он тяжело вдохнул в себя воздух и… ничего не вдохнул, ничего не почувствовал, только ноздри, затянутые пластиковой пленкой, вздрогнули по привычке. Забыл — смог забыть! — что за него дышит Шар. Да, черепаха плакала. Морская зеленая черепаха, старая и морщинистая, с обкусанными ластами. Ее звали Чо-ка. А ласты ей обкусали рыбы, когда она совершала заплыв в триста миль, стремясь достичь бухты Тортугеро. Тысячи черепах, преодолевая пассаты и ураганы, плывут ежегодно издалека и отовсюду к берегам черепашьей бухты, чтобы отложить яйца в черный песок Тортугеро. Их зовет туда инстинкт, держать точный курс помогает крохотный ориентирующий орган, магнитный компас, сотканный из живых клеток. Генри породнили с Чо-ка. Ее заставили отдать Кейру этот компас. Пересадка ориентирующего органа удалась, и в Генри вселили таким образом чуждый человеку инстинкт магнитной ориентации… …За несколько часов мертвого сна под ледяной глыбой все вокруг изменилось. Серые облака порыжели, часть их отсекает теперь черная непроглядная тьма, часть светится, пропуская багрово-оранжевые лучи. Льды, которые рядом, почернели, а на горизонте словно расплавились в огненную магму. Центр кипящего блеска где-то там, в ослепительно белой точке. Эта точка притягивает взгляд и манит. Может быть, его зовет к себе магнитный полюс планеты? Живой компас, пересаженный от Чо-ка, привязал его к магнитным линиям, он словно чувствует их неосязаемую упругость кожей лба и затылка. Непривычность ощущений пугает, несмотря на предварительные тренировки в лагере у ледника Бирдмор. Какой-то другой житель террариума облагодетельствовал Генри, передав ему с куском своей плоти чутье на тончайшие нюансы тепла и холода. Сейчас это помогает Кейру безошибочно находить почти бездонные трещины, замаскированные слежавшимся снегом: над трещинами снег чуть теплее. Таким способом ему гарантирована безопасность. Безопасность — ради чего? Ради кого он должен беречь себя? Малыш и Моди больше не существуют. То есть они существуют, но отдельно от Кейра, всякая связь между ними разорвана самым надежным и умелым образом. Он должен был согласиться на это. К тому времени его тело изменилось настолько, что он не узнавал сам себя. Он оказался чужд самому себе. Так каким же он покажется Моди? Сможет ли он поцеловать малыша губами, одетыми в холодную пластмассу? Благодаря всесильному Шару он наверняка переживет Моди и даже малыша. Долгие годы будет для них живым призраком, реальной химерой, добровольным пугалом. Его подменили. Теперь подмену следует довести до конца. Так ему предложили, и он согласился. Впереди — церемония собственного погребения. Или почти погребения. Но все же, пусть в последний раз, он увидит семью. …Над просторным холлом первого этажа клиники нависал длинный и узкий балкон. С одной стороны на него выходили двери рентгеновских кабинетов, а со стороны холла балкон закрывал лист толстого стекла. Сюда и привели Кейра. Ярко освещенный холл — место действия. Темный балкон — для единственного зрителя. Очень скоро появились Моди и мальчик. Милый малыш, ты хорошо выглядишь, загорел. Лето, проведенное в Ролльтонском парке, пошло тебе на пользу. Отлично! Это ничего, что сейчас ты немного напуган непривычной обстановкой. Ты скоро успокоишься, ты еще так мал. Не волнуйся, малыш. Вот и Моди говорит тебе несколько успокаивающих слов. Толстое стекло не пропускает звуки. Но хорошо видно, как шевелятся ее губы. Она одергивает на себе жакет и нервно ломает пальцы. Генри чувствует, что сердце его колотится все чаще, все тревожнее. Сердце, каждое биение которого со дня катастрофы подчиняется только электронному кардиостимулятору, бесшумному механизму, вживленному под кожу. Значит, это сердце, которое принадлежит ему только наполовину, способно все же страдать и отчаиваться? Впрочем, чему он удивляется? Сейчас в крови много адреналина, конструкция кардиостимулятора предусматривает реакцию на адреналин, соответственно изменяя ритм сердцебиения. Ах, как все просто! Зачем холл осветили так ярко? Неужели они не понимают, что горе любит полумрак и тень? Кейру сейчас легче, чем Моди, — он в темноте. Ему не надо думать о том, как выглядит его горе со стороны, при свете. Наконец-то! Внизу появился третий участник церемонии. Тот самый, с обликом провинциального врача. Профессиональный утешитель держит в руках большую круглую коробку. Генри знает, что в коробке. Пепел. Его фальшивый пепел! Сейчас Моди в сочувственно-вежливых, даже проникновенно-скорбных словах сообщают о постигшей ее тяжелой утрате. О том, что было сделано все, что в их силах, но что… увы! Мы сочувствуем вашему горю… И так далее и тому подобное… Держите пепел вашего мужа… Моди берет коробку. Зачем-то отдает ее мальчику. Ах, вот что, ей надо найти платок в сумочке. Коричневая сумочка с темно-красной окантовкой. Подарок к десятой годовщине их свадьбы. Теперь она пытается засунуть в сумочку эту коробку. Ну что ты, Моди, разве она уместится в сумочке? Какая ты смешная и неловкая. Осторожнее, рассыплешь пепел… И зачем ты кричишь? Генри все равно не слышит твоего крика. Он только видит твои губы… Но не тот день, когда он увидел беззвучный крик Моди и малыша, застывшего с круглой коробкой в руках, с коробкой, наполненной фальшивым пеплом, а другой день, наступивший чуть позже, окончательно убедил Кейра, что к прошлому нет возврата, что впереди только рабство. Рабство без оков, тюрьма без решеток. Тюрьмой стало его собственное измученное тело. Собственное ли? Кому принадлежит оно теперь? Скоро — он ждал этого с минуты на минуту — придет время расплачиваться с теми, кто нанимал гениальных хирургов, покупал драгоценные сыворотки и зверинцы экзотических тварей. А пока с ним не смели или не хотели говорить откровенно. Зыбкая полуправда-полуложь иногда баюкала, иногда оглушала, точь-в-точь как порции наркотиков, которые — он догадывался — вводили в него почти регулярно. И все же он узнал правду… Вечером того дня Генри не смог уснуть. Это случилось впервые. Все время пребывания в клинике он спал много и глубоко, и даже часы бодрствования походили на полусон — какая-то наркотическая дрянь вкрадчиво и настойчиво овладевала им. Но сейчас он не спал. Только глаза были запорошены неприходившим сном и болели, как после бессонной ночи. Но сознание работало ясно и тревожно. Эта инстинктивная тревога подняла его с постели (идеально гигиеническая кровать — голубые простыни, приятные для глаз, и гуттаперчевый матрац с изменяемой по желанию степенью упругости). Он уже привычно почувствовал тяжесть Шара, прикованного к поясу, и шагнул к двери (под ногами сверхгигиеничный пол с постоянной электризацией, благодаря чему достигнуто идеальное пылеотталкивание). Дверь скользнула бесшумно и упруго (все в клинике упруго и бесшумно). Стены коридора светились тихим зеленоватым мерцанием. Кто-то негромко, но резко произнес: «Спеле требует глаза…» Пахнуло холодным воздухом, видимо говоривший открыл дверь в глубине коридора. Тот же голос, удаляясь, совсем тихо повторил: «Спеле…» Опять порыв воздуха — дверь захлопнулась. Все стихло. Но и тишина знает свои шорохи. В ушах у Генри вместе с шорохом тишины прошелестело: «Спеле… Спеле… Спеле…» Он поднял плечи и вдавил в них голову, чтобы заглушить эти звуки. Вместо них он услышал стон и быстрое-быстрое бормотание. Похоже, будто магнитофон запустили на высшую скорость. Ничего нельзя понять, «ра, ра, ра, бу, бу, бу, ра, ра, ра…» Но бормотала не лента магнитофона, а человек. Дверь соседней комнаты распахнута настежь. Открыта! Непостижимо. Генри еще не видел в клинике ни одной хотя бы неплотно прикрытой двери (идеальные запоры и уплотняющие прокладки — в большинстве отсеков здания поддерживается избыточное давление воздуха, не допускающее проникновения спор микроорганизмов). Войти? Почему он спрашивает себя? Разве он не свободен во всем, кроме Шара? Всего-навсего еще несколько шагов. В комнате соседа было темно, но, когда Генри пересек порог, свет вспыхнул. Здесь стояла такая же сверхгигиеничная кровать, но нелепо повернутая, косо перегородившая комнату. На ней лежал кто-то закрытый с головой синей простынью. Кейр нагнулся и осторожно откинул простыню с головы лежащего. Тот сразу же, будто автоматически, поднял руку, и неприятно белые, мягкие, словно бескостные, пальцы ощупали лицо Генри. «Слепой, — понял Кейр. — Бледен, как непропеченные оладьи. Видно, его давно не выносили на солнце». Рука соседа нащупала Шар и задержалась на нем. — Это мне знакомо, — с усилием, но очень ясно произнес сосед. — Я видел такие шары. Когда мог видеть. Не у всех нас они есть… — У кого — у нас? — У тех, кто попал в эту клинику. Разве ты не знаешь? Агенты выезжают почти на каждую катастрофу. Отбирают тех, кто годится. Годятся не все. Только абсолютно здоровые. — Почему — здоровые? После аварий остаются калеки. Только калеки, вроде меня… — Я сказал — здоровые. Пустяковые повреждения не идут в счет. И ты был здоровым. Обычным! И я. В любой больнице нас выписали бы через неделю. Залепили царапины пластырем и выписали… — Но они сказали мне… — Кейр начинал понимать. — Что собрали тебя по кусочкам? Они всем так говорят. Потом появляется Шар, и все кончено. От Шара не отвяжешься, как нельзя отвязаться от собственной головы. — Врешь! — полушепотом закричал Кейр. — Ты врешь, пугаешь. Ты просто завидуешь мне, что я хоть вижу. Я был калекой, ты понимаешь это? Совсем калекой. Они меня вылечили, и я благодарен им! — Перед смертью люди позволяют себе такую роскошь — не лгать. Они вылечили тебя? Ты слеп, а не я. Меня они тоже лечили. Где мои глаза, ты не знаешь? Они лежат в холодильнике и ждут меня. Как будущая награда за все, что я должен был сделать. Остатки глазных нервов законсервированы. Вот здесь… Он дотронулся белыми пальцами до уголков глаз. — Но зачем им все это? Зачем? — Меня прозвали Спеле. Это значит — Пещера. Меня сделали таким, чтобы я работал в пещерах. Нюхал, щупал, слушал — слепые это делают лучше зрячих. И темнота пещер их не пугает, не действует им на нервы. Для них весь мир пещера, они привыкли. Понял? Придумано отлично. От тебя они тоже что-нибудь потребуют… Ты же им так благодарен… Спеле резко запнулся, несколько раз тяжело и хрипло вздохнул и быстро что-то забормотал. То самое «бу, бу, бу», что Генри слышал еще в коридоре. — Что с тобой, дружище? Перестань! Ты бредишь… Перестань! Я здесь… Да перестань же ты! В отчаянии Генри потряс Спеле за плечи. Тот смолк и снова тяжело вздохнул. — Ммм… Еще одна их выдумка. Операция горла. Слепому, сам понимаешь, писать трудно. Да и долго. А руки? Если пишешь, руки заняты. А слепой не может писать и смотреть одновременно. Ведь он смотрит руками. Значит, надо говорить, говорить, говорить… Все, что нащупал, говори, все, что услышал, говори. Аппарат записывает. Аппарат всегда с тобой, вроде твоего Шара. Но человек говорит медленно. Так они считают. Меня учили говорить быстро, еще быстрее, еще… Потом сделали операцию. Что-то с голосовыми связками. Теперь меня можно завести на любую скорость. Как магнитофон. Я сам завожусь. Я привык, мне теперь трудно говорить, как все. Как обычные. Если бы ты знал, как трудно… А глаза, где они?.. Мне обещали вернуть их перед смертью. Может быть, они думают, что я не вынесу еще одну операцию. Эту операцию я вынесу. Последнюю… Позови кого-нибудь! Почему никто не идет? Позови… Нет, уходи! Если тебя найдут здесь, нам не поздоровится. Уходи, уходи!.. Он ушел. Опустошенный, отчаявшийся, бессильный. До встречи со Спеле он думал, что он один такой — с Шаром. Казалось, что исключительность положения служила посмертной гарантией на сочувствие и внимание. Ну что же, гарантия осталась — обязательная гарантия для подопытной мыши на ледяное внимание экспериментаторов. Все же, если таких, как он, много это хорошо. Тяжелая ноша, разделенная на сто частей, уже не тяжела. Нет, это не утешает. Душевный груз не делится на части. Таких, как он, много… Ободряет это или уничтожает? Если их много, значит, они пытаются соединить свои силы. Это ободряет. Если их много, значит, каждый уже пытался и обессилел. Это уничтожает надежду. Сколько их? Десять, сто, тысяча? Поиски точного ответа почему-то казались ему чрезвычайно нужными и важными. Он получил ответ, когда увидел «библиотеку». Небольшой зал действительно смахивал на помещение библиотечного каталога. Или на колумбарий. В каждом ящике «каталога» тикало сердце. Да, их было много. И все надежно отделенные друг от друга металлическими стенками ячеек. Разумеется, Генри никогда бы не смог проникнуть в «библиотеку», если бы не его побег. Он решил бежать из клиники. В конце концов даже самые тяжкие увечья не исключают из списков свободных граждан. Только не стоит пытаться рассуждать на эту тему с врачами и администраторами клиники. Проникновенная беседа кончится шприцем с какой-нибудь дрянью. Побег казался легким делом. Серое, очень длинное, приземистое здание клиники выходило боковым фасадом в небольшой парк. Парк широкой дугой огораживала высокая решетка, но ворота никогда не закрывались, и никто их не охранял. Беспечность смахивала на западню. Но за решеткой были улица, город, жизнь. Правда, гулял Кейр всегда в другом парке, закрытом со всех сторон бетонными стенами вивария и лабораторного корпуса. Зато три раза в неделю, по вечерам, его приводили на балкон, тот самый, с которого он наблюдал церемонию передачи пепла. Там он ждал вызова в кабинет на очередное прощупывание сердца кинографической аппаратурой. Сложность аппаратов требовала тщательной подготовки, и ждать приходилось пятнадцать-двадцать минут. В понедельник он, будто невзначай, сошел с балкона на несколько ступенек вниз по лестнице, ведущей в холл. В среду рискнул достичь середины лестницы и вернулся никем не замеченный. В пятницу спустился в холл и пересек его туда и обратно. Никто не остановил его, неярко освещенный дежурным светом холл оставался безлюдным. В следующий понедельник Генри толкнул наружную дверь холла, страшась обнаружить запоры. Дверь легко поддалась и открылась настежь, словно приглашая в парк. Еще через день Генри спустился по лестнице и вышел в парк. Это заняло всего сто двадцать секунд, их можно было сосчитать по биениям сердца. Пока его хватятся, пройдет еще восемьсот секунд. Он подошел к воротам, протянул вперед руку с растопыренными пальцами, будто нащупывая уже почти осязаемую свободу, и… рухнул на сизый асфальт дорожки. …Очнулся Кейр в «библиотеке». Кожаная кушетка, на которую его положили, была совсем низкая, так что лежал он почти на полу, и стены комнаты нависали над ним. От пола до потолка, всплошную, кроме узкой двери, по стенам шли небольшие ящики, помеченные красными цифрами и буквами на черных дверцах. В каждом ящике приглушенно тикало, и эти звуки наполняли комнату до краев. Возле кушетки стоял все тот же, как его прозвал Кейр, Великий Утешитель. Речь у него приготовлена заранее. — Прискорбный случай, мистер Кейр! Мы все сожалеем о случившемся. Печальное недоразумение! Тот, на кого была возложена обязанность предупредить вас, допустил непростительное легкомыслие и примерно наказан. Теперь мне поручили все объяснить вам. Дело в том, что ваш кардиостимулятор не является… как бы это пояснить… автономной системой. Ритм работы вашего сердца зависит от импульсов кардиостимулятора, а его работа, в свою очередь, зависит от сигналов, посылаемых отсюда, с центрального пункта. Скажем проще: когда перестает тикать тут, — кивок в сторону ящиков, — перестает тикать здесь. — Великий Утешитель постучал пальцем в грудь. — К сожалению, у наших пациентов наблюдаются психические срывы, приступы меланхолии, заставляющие их куда-то бежать и скрываться. Столь неразумный уход из-под врачебного контроля чреват неприятностями для уважаемого пациента. Только для его блага мы вынуждены прибегать к острым мерам. Небольшие, строго контролируемые перебои в сигналах здесь — и легкий обморок там, у пациента. Одним словом, пытаться бежать так же бессмысленно, как вешаться на веревке из теста. Некоторая грубость сравнения искупается тем обстоятельством, что… Слова журчали, свинцовые и невесомые. Как всегда, полуправда, полуложь. Все извинения и благо пациента — ложь. То, что он навеки привязан к одному из этих тикающих механизмов, — правда. Кейр не успел даже поинтересоваться, в какой именно ячейке заключено его «сердце». Дюжие санитары вытащили Генри вместе с кушеткой в коридор. …Облака взметнулись с горизонта, касаясь белыми перьями ореола вокруг солнца. Небо и льды соединились в одну кричащую голубизну. Истекает вторая неделя с того момента, как Генри покинул базовый лагерь «Пингвин» у ледника Бирдмор. Испытание всех бионических, биологических, химико-механических систем Шара и его самого в условиях, где жизнь обычного существа практически невозможна, — этим он должен был вернуть свой долг, заплатить гонорар, расплатиться сторицей за все, что сделали с ним помимо его воли. Если испытания пройдут успешно, ничего не лопнет, не расплескается, не замерзнет, не застрянет в чертовом Шаре, в пластиковых венах, в фильтрах и системе питания, он вернется невредимым и получит заслуженный отдых. Сверхгигиеничная постель, наркотики. Сам шеф не погнушается пожать его руку, обтянутую холодной пленкой. Какая честь! Разве ради этих побрякушек он согласился на такую суровую и мрачную экскурсию? Да провались они все в тартарары вместе со своими шприцами и фильтрами! Он ушел из-под их контроля хоть на несколько дней — вот главное. Ушел, чтобы никогда не вернуться. Разумеется, обычный побег невозможен. Если геликоптеры не найдут Кейра в одном из контрольных пунктов маршрута, они прекратят передачу радиосигналов для кардиостимулятора и сердце замрет на полутакте. Возможен побег только туда, откуда никто не возвращается. Ради этого он идет по ледяной пустыне, оттягивая решающий шаг, чтобы продлить ощущение мнимой свободы. Он кончит все сам! Без их помощи. Без посредничества электронной трухи, которой его набили. Сам! Он идет к своей цели, а не ради чужих соображений. Шаг вперед — его шаг. Он идет, не они! Сам! Он придет, куда захочет! Кончит все, где захочет. Сам! Шаг вперед — его шаг. А вдруг не его? Вот чудовищная мысль! Если шаги и мысли также не принадлежат ему? Вдруг они тоже под контролем? Вспомним, что истекает вторая неделя, а ты все еще не решился кончить ледяной поход. Ты упрямо идешь вперед и только рассуждаешь о последнем шаге. Почему? Тебя лишили воли. Они управляют не только сердцем, но и рассудком. Череп расколот надвое. Одна часть твоя — докажи, что если не тело, то хоть разум твой свободен. Другая часть управляема ими — вырви ее у них. Преодолей всех и себя, пока не поздно. Разве их замыслы известны до дна? Может быть, через час, через минуту уже будет поздно. Они расправятся с тобой, их воля восторжествует. Сделай последний шаг сам. Признайся, их воля восторжествует. Признайся, ты уже все давно и хорошо обдумал. Сверхъестественным чутьем, которым тебя так милостиво одарили, ты найдешь под снеговым куполом самую бездонную, самую уютную, самую иззубренную, самую благодетельную расщелину и бросишься туда вниз головой. …За черно-синим гладким языком ледяного подтека Кейр отыскал то, что хотел. Он сделал три с половиной шага по зыбкому снежному настилу, его тело и Шар продавили настил, и вместе с колючими глыбами смерзшегося снега он обрушился в свистящую бездну… Две пары сильных рук в мягких рукавицах подхватили его на лету. Подхватили и подняли к солнцу. Только отдыхая в их объятиях, он почувствовал, как смертельно устал. Тело ныло, боль стискивала мускулы. Нестерпимо яркими красными пятнами опускались и поднимались геликоптеры. Его несли по черному льду, с трудом протиснули в люк. Осторожнее, он устал и болен. Свист винтов не тревожил, а баюкал. Весь недолгий обратный путь Генри спал, хотя и во сне закипала боль. И все же ветер высвистывал победный марш. Он среди друзей! Их улыбки не куплены, участие не подделано. Теперь Генри несут на корабль. Белоснежные простыни холодят, как льдинки. Он вытягивает безмерно усталое тело так, что хрустят кости, и не может проснуться. Снова все в полусне, но отчетлива радость. Пусть расступаются айсберги — он плывет к Моди и мальчику! Меркнет свет в белой каюте, и Генри неожиданно просыпается. За тонкой переборкой шелестят голоса. Шелестят о нем, о повторении эксперимента, прерванного на полпути. Лжецы! Трусы! Он мог поверить… Не друзья, а бездушные лицемеры вырвали его из ледяной трещины. Опять стерильная тюрьма клиники, только плавучая… Кружится голова, сокрушающие спазмы скручивают тело. Безумная тревога разливается в воздухе. Он уже испытал такое во время магнитной бури. Бесплотные линии магнитного поля впиваются в мозг. С каждым новым облаком заряженных частиц, летящих от солнца, замирает и падает сердце. Бедная черепаха Чо-ка, подарившая ему живой компас, неужели и она так страдала? Тревога растет, становится осязаемой. Тепловым сверхчутьем он ощущает приближение громадной ледяной горы. Сквозь плотный туман инфракрасные лучи доносят о надвигающемся айсберге. Странно, он чувствует глыбу льда не холодной, а раскаленной. Пышущая жаром, она уже нависает над кораблем. Почему не бьют тревогу? Ах да, магнитная буря! Локаторы захлебнулись в каше силовых линий. Пусть тонут лицемерные крысы. Он отправит их на дно! Он!.. …Рассыпались миллиарды пронзительных огней. Ледяная пила разодрала тело. Генри лежал на дне пропасти. Буря и спасение, разочарование и радость — лишь предсмертные видения. Он лежал, вытянувшись во весь рост в ледяной могиле, зажав в руке клочок черного лишайника. Пластмассовые губы улыбались… |
||
|