"Рассказы о наших современниках" - читать интересную книгу автора (Авдеев Виктор Федорович)IIПадающий снежок садился на фару мотоцикла, на воротник полудохи, на руки Платона в кожаных перчатках, цепко державшие руль: сталевар уверенно несся по нарядным московским улицам. Впереди показался Белорусский вокзал, бронзовый монумент Горького, матовые фонари вокруг, побелевшие от снежных хлопьев липы, клены. Красный рубиновый глаз светофора преградил путь, и Платон стал рассматривать памятник. Интересно, лепит ли Кадаганов? Или только рисует? Надолго ль затянется все это дело с портретом? Может, зря он согласился. Вспыхнул спокойный зеленый свет, и весь табун скопившихся автомобилей ринулся на мост. Вот высокий серый дом за чугунной оградой. Платон оставил мотоцикл в подъезде и поднялся в лифте на восьмой этаж. — Вы точны, — встретил его в передней Кадаганов. Он был в просторной синей вельветовой спецовке с большими накладными карманами, в фетровых бурках. — Точность — это свойство работоспособных людей. Раздевайтесь. Как нынче погода? Холодно? — Не очень. Снежок. На улице, несмотря на декабрь, было просто тепло, но, попав в квартиру художника, Платон как бы потерял самого себя и отвечал не то, что чувствовал, а что, ему казалось, требовала вежливость. Ведь Кадаганов тогда пришел к ним в цех изрядно озябший. Это он, Платон, может потный, раздетый выскакивать от раскаленного мартена на мороз и расхаживать по двору. Мастерская у художника оказалась просторной, метров на двадцать. «Ого, — подумал Платон. — У нас комната на всю семью куда меньше». У дальнего окна перед мольбертом стояла тонкая гибкая девушка в синем берете и в серых брюках и, поджав губы, рисовала. Наверно, та самая дочка, что машину водит. Почему-то Платону стало неприятно, и он внутренне замкнулся. За всю жизнь его никогда и никто не рисовал, и он толком не представлял себе, каково будет его положение. Что это: почетно или смешно — сидеть неподвижно, как перед объективом фотоаппарата, не сморгнув глазом? — Знакомьтесь. Моя дочь Лариса. Девушка тряхнула светло-рыжими волосами и неожиданно крепко, по-отцовски, пожала его руку. — Вы тоже художница? — спросил Платон. Ему хотелось показать девушке, что она для него ровно ничего не значит, пусть рассматривает его сколько угодно, он чувствует себя вполне свободно. — О, да еще какая! — с неуловимой иронией сказал Кадаганов. — Я не помню года, в который бы она хоть… разок да не взяла в руки палитру. Между прочим, знаете, Платон Алексеевич, почему моя дочь сейчас в мастерской? Хотела на вас посмотреть. Говорит, не видела еще знатных сталеваров. — Ничего, папка, не мог придумать остроумнее? — засмеялась девушка, нимало не смутившись. — Признайся, ведь ты любишь, когда я торчу перед мольбертом? Что она рисовала — Платон не разобрал. Знакомясь, он вообще на Ларису Кадаганову взглянул мельком и, если бы его спросили, какая она, не ответил бы. Художник приготовил кисти, холст и начал усаживать Платона: то Кадаганов отодвигал его кресло от окна, то приподымал Платону голову, то поворачивал и заставлял смотреть вбок, то поправлял галстук, волосы. «И чего вертит? — с досадой подумал Платон. — Не все равно, как нарисовать? Освещение ему какое то надо, поза. Все портреты одинаковые. А тут еще эта девчонка рассматривает меня, будто я восковой «Жора» на витрине магазина». Сеанс начался. Сталевар представил себя — красного, надутого, в шелковой шуршащей рубашке, в новеньких желтых туфлях, в которых, как это часто случается с новой обувью, жарко было ногам. Плечи у него и без того широкие, а тут еще модный пиджак — это при его-то росте! «Таракан», — вдруг вспомнил он свою детскую кличку. — Только и есть, что брови да золотая лауреатская медаль на правом борту». От непривычного напряжения члены его быстро онемели, захотелось переменить позу. Чтобы отвлечься, Платон стал смотреть в окно. Над белыми крышами домов с бесчисленными пеньками труб висело желтовато-серое московское небо. Снежок прекратился, и в холодной дали явственно виднелся освещенный солнцем силуэт тридцатипятиэтажного здания университета на Ленинских горах. Совсем близко с ревом пронесся самолет, тень его промелькнула в комнате и мячом покатилась по зданиям. Взгляд Платона перешел на стены мастерской. Повсюду висели портреты в рамках, деревенские виды, пожелтевшие от времени гипсовые маски, слепки уха, ноги. Внимание его остановила картина в золотом багете, и он обрадовался. Эту самую картину, только куда больше, он видел позавчера в Третьяковской галерее: стена спелой ржи, знойное небо, комбайн сыплет из бункера ядреное зерно в автомашину, а со штурвальным разговаривает женщина с планшетом, наверно агроном. Спина у Платона совсем одеревенела, правая рука, лежавшая на подлокотнике кресла, затекла. Как это обычно бывает в тех случаях, когда нельзя двигаться, у него то вдруг начинала чесаться бровь, то мучительно зудел нос. «Скоро ли перерыв?» — не без тревоги подумал он. И тут Платона внезапно поразило резко изменившееся лицо художника: глаза стали пронзительней, во всем облике проглядывало что-то властное. Кадаганов то в упор взглядывал на Платона, словно отыскивал в нем что-то особенное, заметное лишь ему, то, казалось, весь углублялся в холст, и рука его энергично водила кистью: художник работал. — Довольно, папа! — громко и весело сказала Лариса, — Ты совсем замучил своего натурщика. Посмотри, он сейчас упадет. — Разве давно работаем? — словно очнулся Кадаганов. — Что ж, можно и передохнуть. Устали, Платон Алексеевич? — Ничего, — сказал Платон и с удовольствием распрямил спину, поднялся на ноги. «Целую смену у мартена простаиваю — и хоть бы что, а тут час еле высидел». Ему хотелось посмотреть, каким он вышел на портрете; подойти сталевар не решился. — А ну, папка, покажи, что у тебя получается? И Лариса важно остановилась перед холстом, скрестила руки на груди. Глаза ее, рот приняли забавное сосредоточенное выражение, и раза два она остро, совсем по-отцовски взглянула на Платона, сравнивая «натуру» с рисунком. — Ой, какие у вас уши оттопыренные! — вдруг сказала она и пошла к окну мыть кисть в скипидаре. Кадаганов укоризненно покачал головой ей вслед. Платон теперь решился приблизиться к мольберту. Его ожидало разочарование: никакого портрета, собственно, еще не было. На холсте лишь были грубо намечены цвет волос, щек, подбородка, но контур обрисован правильно, а уши действительно оттопыривались. Платон сам не знал, что у него такие уши: надо рассмотреть дома в зеркале. — Вы, Платон Алексеевич, очевидно, думали, что уже и портрет готов? — с необидной насмешкой спросила наблюдавшая за ним девушка, — Это лишь подмалевок. Видите, вон сквозь краску еще карандаш проступает. «Вишь, девка глазастая какая: все подмечает. И в штанах ходит. Наверно, модница». — Закурить здесь нельзя? — спросил Платон, доставая коробку дорогих папирос, специально купленных для сеанса. — Нет, нет, — поспешно сказала Лариса. — Марфуша давно накрыла на стол. Папа, зови гостя. — Я сыт вот так, — покраснел Платон и чиркнул себя по горлу. — Дома позавтракал. — Вы меня обидите, Платон Алексеевич. — Художник взял его под руку. — Потом и закурим. Столовая — она же и спальня — была заметно меньше мастерской; видно, в этом доме основное внимание уделяют работе художника. На стенах здесь тоже висело несколько картин хозяина. Одна изображала горшок с пышным букетом распустившейся лиловой сирени и написана была так живо, что хотелось подойти и понюхать цветы. В углу стояла тахта; закрывая ее, от середины стены и до самого пола спускался ковер. В простенке между резным буфетом и дверью висело зеркало в черной раме, видимо старинное. Платон незаметно поглядел на себя: действительно, уши торчат, словно у летучей мыши. Вот черт, как он этого не замечал раньше? На голубой, в разводах, скатерти стояли тарелки с колбасой, с костромским сыром, открытая коробка шпрот. Возле вазы с крымскими яблоками блестела бутылка виноградного вина. — Водки я вам не дам, — шутливо сказал Кадаганов, — Цвет лица изменится. Расскажите-ка, что у вас на заводе делается? — Да что ж!.. Наше дело ясное, — сдержанно заговорил Платон. — Дать больше качественной стали разных марок, для этого добиться за смену двух скоростных плавок. Потом увеличить… — Но ведь такие примеры есть, — перебила бригадира Лариса. — Сталевар «Серпа и молота» Николаи Чесноков еще когда выпускал плавки за три с половиной часа! — Откуда вы это знаете? — удивился Платон Аныкин. Он отложил вилку и первый раз за все время прямо и с приязнью глянул в глаза девушки. — Почему бы мне и не знать? — несколько надменно пожала плечом Лариса. — Разве наш технологический институт не имеет отношения к металлургии? Да и в газетах пишут и по радио говорят. — Отдельные плавки, Лариса Аркадьевна, верно, есть. Рекордов у нас немало. Но мы хотим, чтобы они стали общей нормой. И тут встает второй вопрос — борьба за увеличение стойкости печи… Теперь Платон свободно смотрел на Ларису Кадаганову. Девушке на вид можно было дать лет девятнадцать. Веки у нее были несколько темнее всей кожи лица; такие же молочно-ореховые, нежные круги лежали и под карими глазами, отчего глаза казались больше и глубже. Волнистые светло-рыжие волосы оттеняли матовую белизну висков, гибкой шеи. Лариса была сухощава, подвижна. В ней чувствовалась горячая кровь, за сдержанностью проглядывало озорство. Временами ее довольно бледные щеки вдруг заливал румянец; глядя на такую девушку, нельзя было предвидеть, что она сделает в следующую минуту. — Ого, засиделись! — сказал Аркадий Максимович, достав из карманчика старомодные серебряные часы. — Пора и за работу. Мужчины поднялись из-за стола. — Вы идите, — сказала молодая хозяйка, — а я буду готовиться по сопромату. В январе экзамены. — Уже кончили свою картину, Лариса Аркадьевна? — простодушно спросил Платон. — Она эту картину пишет третий год, — улыбнулся Кадаганов. — Следующий сеанс будет в тот день, когда придет новый натурщик… — Опять шпилька? — слегка повела Лариса бровью. — Я тебе уже говорила, папа: шпильки — это не мужское дело, — и она несколько лениво стала вынимать из желтого портфеля тетради с лекциями. За столом художник почти ничего не ел, катал хлебные шарики, а в мастерской совсем преобразился, вероятно забыл, что натурщик — живой человек. После двух рюмок сухого вина, сытного завтрака Платона вдобавок стал морить сон. Судорожно сдерживая зевоту, он думал о своем портрете, о семье художника, и перед его мысленным взором чаще вставало лицо дочери, чем отца. |
||
|