"Русская фэнтези-2009. Разбить зеркала" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон, Валентинов Андрей,...)

Сцена шестая МЕРТВЕЦ И ИЗГНАННИК

1

— К вам посетитель, сэр.

Тюремщик был вежлив. В черной шляпе с широкими полями, в черном костюме — он походил бы на священника, когда б не связка ключей. С узниками тюремщик обращался хорошо, даже с отпетыми мошенниками. А в данном случае искренне недоумевал: отчего такого приличного джентльмена бросили в Ньюгейтскую тюрьму?

Да еще, вопреки закону, до суда поместили в отделение смертников, в камеру, рассчитанную на троих, и строго-настрого запретили подселять к арестанту соседей.

— Кто?

— Он не представился, сэр.

— В вашей тюрьме разрешены посещения?

— Да, сэр. Но в камеры гостей не пускают. Свидания происходят во дворе, через двойную решетку, в присутствии надзирателя. Мы не долговая тюрьма, сэр, у нас нет послаблений.

— За что же мне такая привилегия?

— Он показал письмо от лорд-мэра, сэр.

Андерс Эрстед подошел к окну, забранному толстыми прутьями. Окно выходило на рынок, который вечером пустовал. Ветер нес по брусчатке капустные листья, играл с рыбьей чешуей, пинал сломанную тележку зеленщика. Кучи навоза близ коновязи покрылись сухой коркой. Рядом нищенка ужинала краюхой хлеба.

Там, в грязи, лежала свобода.

Стараясь не прилагать усилий, он тронул пальцами нижнюю челюсть, опухшую после апперкота Малыша-Голландца. Боль ушла; опухоль обещала исчезнуть со дня на день.

— Вас били, сэр? — участливо поинтересовался тюремщик. — В участке? Ах, мерзавцы…

— Что? Нет, меня не били. Это так, случайно.

Он не знал, за что его арестовали. Полиция нагрянула на квартиру, которую Эрстед снимал вместе с Волмонтовичем, без предупреждения. Это были не унылые констебли, и не дневные полисмены Сити — пятеро деловитых «бобби», лишенных права голосования,[15] новеньких, как шиллинги свежей чеканки, сразу намекнули, что сопротивление ими не приветствуется.

«Не надо, князь!» — остановил датчанин Волмонтовича, у которого чесались руки (даже трость охватил нестерпимый зуд!), и под конвоем отправился в участок. Там ему предъявили странное обвинение: преступление против английской короны. На просьбу уточнить ответили отказом — и в тюремной карете доставили в Ньюгейт. Дубовые двери, обитые железом, стены, усаженные поверху ржавыми остриями, мрачные дворы, коридоры…

В скором времени Эрстед уже сидел на тюфяке, брошенном на голый пол, и размышлял о превратностях судьбы. Мысль, что арест каким-то образом связан с призраком Ротшильдов, он отверг сразу. Увы, других идей не возникало.

— Впустить, сэр?

— Да, конечно. Пусть войдет.

Нарушая правила, тюремщик оставил арестанта с гостем наедине. Эрстед с минуту смотрел на посетителя, не произнося ни слова, потом развел руками, показывая, что и пригласил бы сесть, да, кроме тюфяка, некуда.

— Я огорчен твоим положением, мой мальчик, — вместо приветствия сказал гость.

— Добрый вечер, учитель, — ответил узник.

Окажись здесь многоликий Чарльз Бейтс или хитроумный лорд Джон — оба сразу бы признали посетителя. Сын старьевщика увидел бы своего патрона, загадочного Эминента, которому был обязан большим, чем просто жизнь. Наследник фамилии Расселов — того, кому еще вчера, размышляя по дороге к премьер-министру, отказывал в праве принадлежать к роду людскому.

Оглядевшись, Эминент равнодушно поправил сбившийся набок галстук. Умение чувствовать себя как дома в самых неподходящих местах приросло к нему, будто вторая кожа.

— В какой-то степени я виноват в твоем аресте, — сказал он. — Иначе ты не увидел бы меня здесь. Мы давно уже не друзья, Андерс. Это горькая истина. Но я по-прежнему чувствую ответственность за тебя. Смешно, не правда ли?

Эрстед пожал плечами.

— У вас странные представления об ответственности. Она слишком обширна, учитель. Вы, кажется, чувствуете себя ответственным и за прогресс цивилизации?

— Ты слышал о взрыве броненосца «Warrior»? — спросил Эминент.

— Нет. Я не читал сегодняшних газет.

— Зря. Иначе ты бы знал, в чем тебя обвинят на суде.

— Я взорвал броненосец? Вы шутите?

— Ничуть. Это подтвердит управляющий верфью. Ты оставил у него на хранение сахарную пудру, мой мальчик. И по наущению врагов Англии, используя тайные рецепты твоего старшего брата…

Упоминание о сахарной пудре не удивило Эрстеда. Напротив, он громко расхохотался, как если бы сразу понял причину взрыва.

— Двойник? Вы использовали для диверсии моего двойника? Не слишком ли мелко для вас, учитель? Опять же пудра… «И ты, Брут?» — сказал бы я, зная ваше отвращение к химии.

— Не я был вдохновителем замысла, Андерс. Политика — грязное дело. Поверь, я не знал, что для маскарада выберут тебя. Но двойник — о, к нему я имею прямое отношение! Он — один из моих протеже.

Все-таки хорошо, что Чарльза Бейтса не было в камере. Приятно ли услышать свою историю, рассказанную одним человеком, которому ты доверился, другому человеку, которого ты привел за решетку? Когда Эминент закончил рассказ, в камере надолго воцарилось молчание.

— Значит, вы познакомились на кладбище? — наконец сказал Андерс Эрстед. — Мы с вами тоже познакомились на кладбище. Традиция, учитель?

— Совпадение, — ответил Эминент.

2

Это случилось давным-давно.

Наполеон еще не провозгласил себя императором, Ампер давал частные уроки математики; Бетховен, ученик знаменитого Сальери, закончил арию «О, неверный!» на слова Метастазио. Девятнадцатый век ждал своей очереди, толкаясь в приемной вместе с дальними родственниками; восемнадцатый бодрился, на пороге кончины притворяясь бессмертным. Небо было синим, трава — зеленой, и допотопные монстры, вне сомнений, еще бродили по земле — если не в Лондоне, то в Сибири.

А в парке Копенгагенского университета рыдал юноша, почти мальчик.

— Ханс! Ах, Ханс! Он умер!

Второй юноша, старше первого едва ли больше, чем на год, утешал несчастного, как мог. Он вытирал ему слезы своим носовым платком, потому что платок бедняги промок насквозь, гладил по голове, поил водой из фляги и умолял не терзать сердце.

— Андерс, люди смертны, — говорил он. — Однажды и мы умрем. Счастье, если кто-то станет убиваться, вспоминая нас, как ты убиваешься сейчас, вспоминая этого благородного человека. Помни, что от него остались книги. Мудрые книги, полные восхитительно тонких мыслей. Значит, твой кумир бессмертен.

— Ах, Ханс! Ты прав, брат мой, но от твоей правоты мне еще тяжелее. Сорок пять лет! Разве это срок жизни для мыслителя? Помнишь, как он сказал? «Не всегда состоит в нашей воле быть любимыми, но всегда от нас самих зависит не быть презираемыми…» И такой светлый разум угас!

Ханс ласково похлопал брата по плечу.

— И он же сказал: «Сколько можно показывай постоянно веселое лицо! Нет ничего привлекательнее и любезнее, как веселый нрав, происходящий из источника беспорочного, а не из сердца, обуреваемого страстями». Утешься, и покажи мне свое веселое лицо. Жизнь бренна, и не в наших силах…

Компания студентов, подвыпивших больше, чем это требовалось для усвоения наук, расхохоталась, идя мимо. Дело было в одном из дворов Копенгагенского университета, больше похожего на крохотный парк, с зелеными лужайками и тенистыми беседками. Трудно представить место, менее пригодное для скорби; трудно представить молодых людей, менее расположенных рыдать, чем студенты. Хохот оказал на братьев странное действие — у младшего разом просохли слезы, у старшего засверкали глаза. Сжав кулаки, они встали плечом к плечу, готовые вдвоем кинуться против всех. Грозный вид оказал на весельчаков действие, подобное ушату холодной воды, — компания притихла, ускорила шаг и торопливо удалилась прочь.

В университете знали — задирать Эрстедов небезопасно. Сыновья бедного аптекаря из Лангеланда, братья были горды, как принцы крови. Наверное, запах микстур ударил им в голову. Они затевали драки при одном косом взгляде в их сторону. Свободное от занятий время младший проводил в боксерском клубе на Портовой улице, приходя на лекции с разбитой губой или синяком под глазом. Старший предпочитал фехтовальный зал маэстро Пампинары — итальянца, бежавшего с родины после слишком удачной дуэли, — и тратил на уроки владения рапирой все гроши, что оставались после оплаты университетского курса.

Даже корпорация местных буршей на общем заседании приняла решение оставить «этих жутких Эрстедов» в покое. На таком вердикте особенно настаивал председатель, как особа потерпевшая (дважды!) и проникшаяся идеалами гуманизма.

— Нет худа без добра, — философски заметил Ханс, провожая глазами обидчиков. — Вот ты и успокоился, Андерс.

Младший кивнул:

— Да, я успокоился. Все мое существо протестует против несправедливости судьбы, но что я могу? Ничего. Кроме ничтожной малости… Ханс, я сегодня уезжаю.

— Куда?

— В Ганновер. Я не успею на его похороны, но я хотя бы взгляну на его могилу. Не отговаривай меня! Я все равно поеду…

— И не собираюсь. — Эрстед-старший улыбнулся. — Отец вчера прислал наши деньги на полгода вперед. Две трети — твои. Когда ты вернешься, мы разделим остаток пополам. Поторопись! С деканами я договорюсь, но они не станут терпеть твое долгое отсутствие.

Вместо ответа Андерс кинулся на шею брату.


На ганноверском кладбище не было ни души. Души покойников, незримо витая над могилами, в счет не шли. Строгие ряды чугунных крестов напоминали строй солдат, готовых ринуться в атаку по первому зову трубы архангела. Дубы, могучие великаны, тихо шелестели ветвями. В зарослях жасмина, высаженного по краям, щебетали птицы, безразличные к чужой скорби.

Андерс Эрстед стоял над местом упокоения своего кумира. «Адольф Франц Фридрих фон Книгге» — гласила скромная табличка из бронзы, привинченная к надгробной плите. Ниже лежал букетик увядших левкоев. Юноша не плакал — молчал, вспоминая, как год назад осмелился написать письмо этому великому человеку. Они никогда не виделись — Андерс Сандэ Эрстед, студент-юрист, и литератор фон Книгге, автор знаменитой книги «Об обращении с людьми».

Их связывали лишь письма.

«Он ответил мне. Он, кто был завален посланиями от поклонников его таланта, ответил датскому мальчишке, втайне корящему себя за дерзость. И тратил на меня свое драгоценное время — отвечая на вопросы, делясь размышлениями, направляя и советуя. Кто мог знать, что я ворую минуты, которых осталось так мало? Его ответы — это ненаписанные главы романов, сцены из неродившихся пьес…

Мы побороть не в силах скуки серой, Нам голод сердца большей частью чужд, И мы считаем праздною химерой Все, что превыше повседневных нужд…

Великий Гете недавно опубликовал первый отрывок из «Фауста». Сегодня Эрстеду-младшему пришли на ум эти проникновенные строки. Вспоминая переписку с фон Книгге, он мысленным взором видел мудреца, похожего на доктора Фауста — ученого, знатока жизненных коллизий, способного и дьявола заставить служить себе.

Живейшие и лучшие мечты В нас гибнут средь житейской суеты. В лучах воображаемого блеска Мы часто мыслью воспаряем вширь И падаем от тяжести привеска, От груза наших добровольных гирь…

«Если бы ангел шепнул мне, что такому человеку отмерен кратчайший срок! Я приехал бы, приплыл, прилетел… Иногда в письмах я звал его учителем, и он смеялся, ласково браня меня. Учитель учит, говорил он, а мы беседуем, как Сократ и его спутники, прогуливаясь по воображаемому бульвару. Господи, почему гении уходят раньше всех? Почему я, ни в чем не виноватый, терзаюсь виной?!»

Воробей запрыгал по надгробию, глухой к чужим страданиям.

Мы драпируем способами всеми Свое безводье, трусость, слабость, лень. Нам служит ширмой состраданья бремя, И совесть, и любая дребедень. Тогда все отговорки, все предлог, Чтоб произвесть в душе переполох. То это дом, то дети, то жена…

Он не услышал шагов. Легкая тень легла на землю рядом с юношей. Тихий, глубокий голос продолжил монолог Фауста с прерванной строки, открыв Эрстеду тайну Полишинеля: оказывается, погруженный в раздумья, он говорил вслух.

То страх отравы, то боязнь поджога — Но только вздор, но ложная тревога, Но выдумка, но мнимая вина.

Смущенный, юноша обернулся. За ним, опираясь на изящную тросточку, стоял незнакомец. Судя по элегантному костюму в серых тонах, по свободной, непринужденной позе, по ордену, тускло сияющему на груди, гость кладбища был из людей благородных, вращающихся в свете. Слабая улыбка бродила на его губах, глаза блестели от удовольствия.

Чувствовалось, что он находит неизъяснимую прелесть в ситуации. Пустынное кладбище, двое случайных людей, Гете, жасмин… Эрстед подумал, что не хватает только Мефистофеля, прячущегося за кустом, и устыдился своих мыслей. Он не нашел ничего лучшего, как спросить, запинаясь:

— Вы читали «Фауста»?

— Разумеется. Всякий образованный человек следит за публикациями такого титана, как Гете. Жаль, что нам с вами доступен лишь фрагмент.

— Зато мы ждем скорого продолжения! — возразил Эрстед. — Ожидание есть подарок само по себе!

— Слишком мучительный подарок, сударь. — В блеклых глазах незнакомца сверкнул огонек, словно он видел нечто, невидимое собеседнику. — Гете способен работать над пьесой лет шестьдесят, не меньше. И публиковать по чайной ложке в четверть века. Боюсь, что целиком мы прочтем «Фауста» лишь после смерти его создателя.

— Не может быть!

— Оставим споры. Время покажет, кто из нас прав. Я не задену ваши чувства, если спрошу: что вы делаете у этой могилы? Здесь похоронен ваш родственник? Друг?

Юноша вздохнул.

— Здесь лежит мой учитель.

— Странно, — заметил незнакомец, хмурясь. — Насколько мне известно, у покойника не было учеников. Вы уверены, молодой человек? Именно учитель?

— Я уверен в этом так же, как и в том, что солнце встает на востоке, — запальчиво ответил Эрстед.

— Тем более странно. Не соблаговолите ли представиться? Я старше вас, и поэтому представлюсь вторым.

— Андерс Сандэ Эрстед, к вашим услугам. С кем имею честь?

Незнакомец долго молчал, разглядывая юношу. Огонек в его взоре не погас, напротив, разгорелся, превратясь в яркое пламя. Когда молчать дальше стало неудобно, он улыбнулся, извиняясь за взятую паузу, и всю неловкость как рукой сняло.

— Зовите меня — Эминент.

— Вы кардинал?[16]

Юноша изумился, ибо перед ним стоял человек, безусловно, светский.

— Нет. Это просто имя. Вам не нравится?

— Почему же… нравится…

— Ну и славно. Так, говорите, здесь лежит ваш учитель? Уверен, ваша печаль неизмерима. Впрочем, в молодости печаль скоротечна. Дунул ветер страсти или веселья, и ее больше нет.

— Если ты чего-нибудь не имеешь, если печаль и несчастье отягощают грудь твою, — оскорбленный, Эрстед ответил незнакомцу цитатой из фон Книгге, словно мертвец мог его услышать, — если ты терпишь недостаток, если чувствуешь слабость ума и сердца, то никому не жалуйся! Простите, но мне не хотелось бы обсуждать свои чувства с чужим человеком.

Незнакомец ласково коснулся его рукой.

— Вы оборвали цитату на самом интересном месте, сударь. Помните, как дальше? Никому не жалуйся, кроме того, от кого надеешься несомненной помощи! Немногие охотно приемлют участие в нашей скорби… Немногие, сказал ваш учитель. Но они есть, эти немногие, скажу я. Пойдемте, я приведу вас в чудесный трактир. Там малолюдно, и мы сможем порадовать друг друга, цитируя мудрецов весь день напролет, за кружкой пива. Ну что же вы?

Эрстед бросил последний взгляд на могилу кумира — и заспешил вслед за Эминентом.


В молодости время тянется, в старости — летит стрелой. Банальности такого сорта сделались дешевы еще в те дни, когда египетские писцы скручивали папирусы в трубочку. Но так или иначе, а распорядитель вышел в приемную, объявил о высочайшем решении — и восемнадцатый век скрылся в тумане прошлого, а девятнадцатый встал на пороге, тряхнул кудрями и окинул пламенным взором новое владение.

Число 1800 воцарилось на календарях, знаменуя смену эпох. Многие шушукались, что это все же последний год вчерашнего столетия, а не первый — сегодняшнего, но магия круглых чисел делала свое дело. В умах и сердцах уже наступило светлое грядущее. Двенадцать месяцев скакали над Европой, подбоченясь в седлах — Дикая охота, апостолы Хроноса. Под их топот скончались генералиссимус Суворов, Георгий XII, последний царь Кахетии, чудотворец-каббалист рав Адлер и Михал Огинский, великий гетман литовский. Под их гиканье родились богослов Клее, математик Фейербах, химик Вёлер и красавица Анна Керн, которую, назло векам, прославит темнокожий санкт-петербуржец:

«Я помню чудное мгновенье…»

А в горной деревушке Фрауэнфельда встретились молодой доктор юриспруденции Андерс Эрстед и кантонный врач Франц Месмер — утомленный жизнью старик. Этой встрече было суждено изменить судьбу первого и вернуть покой душе второго. Но покой — такая летучая субстанция! Где-то прибудет, где-то убудет…

— Это великий человек! Я обязательно вас познакомлю…

В сухом, костистом лице Эминента читалось явное беспокойство, когда он слушал рассказ своего юного друга о поездке в Швейцарию. За четыре года их знакомства впервые черты Эминента изобразили что-то, помимо благожелательного добродушия или слабой иронии. Впервые — и он ничего не мог поделать с упрямым, взбунтовавшимся лицом.

— Я даже не знал, что герр Месмер жив!

Все это время великими людьми были двое — он, Эминент, и покойный Адольф фон Книгге. Глупо ревновать к мертвецу, не правда ли? Остальные, кем восхищался датчанин, — к примеру, Алессандро Вольта, или вундеркинд Гаусс, или Эрстед-старший, естественный объект любви брата, — все они, по странным причинам, не затрагивали Эминентова сердца.

Учитель и ученик — так можно было охарактеризовать их отношения, сложившиеся после знакомства на кладбище. Андерс Эрстед учился у загадочного покровителя понимать людей, видеть скрытые пружины их поступков, следить за мотивами действий так же легко, как дирижер различает мелодии инструментов во вверенном ему оркестре. Это очень помогло Эрстеду в юридической практике. Казалось, Эминент исподволь готовит юношу к некой миссии, сообщая ему знание человеческой природы — но оставляя нераскрытой одну, главную тайну: себя.

Письма, встречи, беседы — они становились все ближе.

Но была у Эрстеда часть жизни, куда он и пустил бы Эминента, да тот сам не желал. Увлечение наукой, время, проведенное в лабораториях брата, ставшего адъюнктом,[17] — не нуждаясь в дипломах и ученых степенях, датчанин разбирался в естествознании не хуже университетских профессоров. Его увлечение месмеризмом также носило научный характер. Еще в бытность студентом он грезил «магнетическим флюидом», собирая любые сведения о методах Франца Месмера и его учеников.

Диссертация «О влиянии планет». Доклад об открытии животного магнетизма. Сокрушительный вывод комиссии Общества врачей и Парижской академии. Позорные гравюры: Месмер и его сторонники с ослиными головами, поражаемые молниями комиссаров, проваливаются в ад. Бегство, опала, забвение; смерть в безвестности.

— Он жив! Все это время он оттачивал свою систему! В глуши швейцарских гор…

— Жаль, что он не умер, — не выдержал Эминент.

У молодого человека перехватило дыхание.

— Жаль? Почему?

— Ему следовало уйти на пике славы. Или тогда, когда я предложил ему отказаться от заблуждений науки. Из Месмера вышел бы Посвященный высшего ранга. А получился забавный докторишка. Вот я и говорю: жаль…

— Вы? Предложили ему отказаться от науки?

— Да. Твоя матушка носила тебя во чреве, мой мальчик, когда я убеждал Месмера встать на верный путь. В те дни его признал обманщиком Венский медицинский совет. Берлинская академия сказала про его теорию: «Это ошибка». Французы-профессора, как один, отказались от рассмотрения его опытов. Я видел ближайшее будущее Франца Антона Месмера: взлет фейерверочной шутихи, россыпь искр — и мрак забытья. Он не послушался; пусть жнет посеянное. Ему еще долго жить и страдать…

— Зачем вы лжете? — На миг Эрстед забыл об уважении, какое питал к учителю. — Да, вы старше меня. И тем не менее вы слишком молоды, чтобы давать наставления Месмеру в дни его величия! Оставьте злословие, умоляю! Вспомните фон Книгге: «Не выставляй бесчестным образом слабостей твоего ближнего, дабы возвысить себя самого…»

Эминент словно стал выше ростом. Глаза его сверкнули диким огнем. Чудилось, что пламя души, укрытое за семью печатями, вырвалось наружу, грозя поглотить дерзкого. Он воздел руку, указывая на попятившегося Эрстеда.

— Глупец! Ты хочешь укорить меня моими же словами? Смотри же: перед тобой Адольф фон Книгге, Рыцарь Лебедя!

Как ни странно, его собеседник быстро вернул самообладание. Взгляд скрестился со взглядом, сталь ударилась о сталь. Кантонный врач Месмер, старик, забытый друзьями и врагами, мог быть доволен — он не ошибся в юном датчанине. Жизненный флюид кипел в Эрстеде-младшем, сопротивляясь насилию.

— И снова вы лжете мне! Фон Книгге умер…

— Так думают все. Но ты за эти годы мог бы догадаться, с кем имеешь дело. Не разочаровывай меня, Андерс!

Вынув из кармана сюртука книгу в кожаном переплете, Эминент бросил ее молодому человеку. Это был переизданный в Мюнхене том «Об обращении с людьми». Перед текстом издатель — впервые со дня дебютной публикации — разместил портрет автора. Огромный лоб мыслителя контрастировал с маленьким, брюзгливым ртом. Длинный нос с тонкой, чуть впалой переносицей делал фон Книгге похожим на бекаса. Парика он не носил; редкие волосы зачесывал назад. Тругольник лица, властный, истинно германский подбородок…

— Святой Кнуд и Святая Агнесса!

Нечасто Андерс Сандэ Эрстед пользовался любимым восклицанием датского короля.

3

— Этот разговор был первой трещиной в наших отношениях.

Толкнув ногой тюфяк, Эрстед подошел к окну, забранному решеткой. Скорее бойница, чем полноценное окно, оно располагалось на уровне лица датчанина. Малая толика света пролилась в камеру, словно утешая арестанта. В луче заходящего солнца волосы Эрстеда казались паутиной, подхваченной осенним ветром.

— Потрясенный открытием, я не обратил внимания на размолвку. Юности свойственна слепота. Да и кто не оторопел бы, узнав, что его учителем стал мертвый кумир? В дальнейшем я не рассказывал вам ничего о своих поездках к Месмеру. Конечно же, мы продолжали видеться: сперва в Швейцарии, а потом, когда правительство Франции назначило ему пожизненную ренту, и он вернулся домой, — на берегах Боденского озера. Я учился у Месмера и молчал. Да вы и не спрашивали, правда? Вы хорошо понимаете людей. Та вспышка была единственной…

— И я сожалею о ней, — обронил Эминент.

Он стоял, широко расставив ноги, опершись на витую трость — словно матрос при качке. Поза была неестественна и неизящна. Вряд ли при ком-то другом барон фон Книгге позволил бы себе такую вольность.

— Но при любом удобном случае вы напоминали мне — как бы невзначай! — что путь науки порочен. Что он ведет в пропасть. Что я пренебрегаю великой судьбой, которая мне назначена. Что я рискую стать вторым Месмером — в том смысле, что мне грозит крах тщетных надежд. Мой путь, говорили вы, лежит рядом с вашим. Вы помните свои слова? Я помню: «Пора оставить ученичество и сделаться спутником. Время познать истину, отличную от вонючей истины лабораторий…»

Эминент нахмурил резко очерченные, девичьи брови.

— Это неправда. Я никогда не говорил тебе об этом.

— Ах, учитель, — рассмеялся датчанин. — Вы не говорили этого прямо. Но я был бы скверным учеником, если бы не научился слышать недосказанное!

— Ты — хороший ученик, мой мальчик. Но ты — не лучший спутник. И — прости за откровенность! — из тебя вышел бы никакой ясновидец. Полное отсутствие дара, которое нельзя компенсировать занятиями. К сожалению, ослепленный любовью к тебе, я поздно понял это. В итоге Месмер отнял тебя у меня. Месмер и твой старший брат. Вонючая истина лабораторий? Удачно сказано! Мы были друзьями; сейчас мы — на грани вражды. Во имя прошлого спрашиваю: ты примешь мое предложение?

— Какое, учитель?

— Беги отсюда. Одно твое слово, и я выведу тебя из Ньюгейта, даже если все надзиратели преградят нам дорогу. Ты знаешь, я способен на это.

Датчанин долго молчал. За стеной, на рынке, горланили мальчишки, дразня нищенку. Простучали копыта — кэб проехал мимо и свернул на Олд-Бейли. Голубь, воркуя, тыкался клювом в прутья решетки. Солнце медлило упасть за крыши домов. Солнцу было интересно: что ответит узник?

— Нет, учитель. Спасибо за заботу, но я отказываюсь.

— Почему? — Эминент стал похож на статую, высеченную изо льда. — Не хочешь быть мне обязанным?

— В какой-то степени, да. Я и так многим вам обязан. Без вас я стал бы другим человеком. Но вы творите благодеяния с расчетливостью механизма. Те, кто был вами облагодетельствован, попадают в зависимость от вас. Делаются вашей свитой, или послушными исполнителями вашей воли, или осведомителями. Я знаю, вы их — нас! — по-своему любите. Но ваша любовь слишком требовательна. И она не прощает отказов.

Мертвец расхохотался:

— А твоя, мой мальчик? Чем преданность князя Волмонтовича отличается от преданности Чарльза Бейтса?

— Почти ничем. Но если князь уйдет, я не обижусь. И не стану мстить. А вы, Эминент? Покинь вас Бейтс, или кто-то, подобный ему, оставь он вас по собственной воле — что подскажет вам ваше сердце? Я — никакой ясновидец, но даже я знаю ответ.

Гость ударил тростью в дверь, зовя тюремщика.

— Моя любовь требовательна, — задумчиво сказал он. — А моя ненависть? О нет, Андерс, моя ненависть — милейшая дама. Она обожает отказы. Упивается возражениями. Приветствует обиды. И ничего не требует. Она щедра, моя ненависть, она готова каждого одарить своими плодами. Не странно ли?

— Вы угрожаете мне?

— Нет. Я размышляю.

4

— Когда это пришло?

— С утренней почтой, государь.

Королевская длань осторожно взяла лист плотной бумаги, украшенной печатью устрашающего вида — три леопарда под тяжелой короной. Его величество Георг, Четвертый сего имени, король Объединенного Королевства Великобритании и Ирландии, изволил лично взглянуть на письмо.

В третий раз за день.

— Фредерик, старый пьяница! Ты спятил, что ли?

«Государь, брат мой!

Прискорбная весь об аресте верного Нашего слуги и подданного, дворянина и многих орденов кавалера, бывого члена Королевского Совета полковника Андерса Сандэ Эрстеда ввергла Нас в сугубую тяжкую печаль. Дабы развеять ея, Мы не преминули вывести в море эскадру Нашу, коя ныне двигается Северным морем курсом вест. Сообщаем Вам, брат Наш Георг, что Мы не оставим желания Нашего лично извергнуть помянутого полковника Андерса Сандэ Эрстеда из узилища, ежели только воля Королевская Ваша не восстановит попранную справедливость…»

— А ведь явится, я его знаю. И что нам теперь делать?

Его величество подумал и выдал королевскую резолюцию:

— Д-дверь!

Георг IV тоже не любил поминать Дьявола прямым образом.