"Недоумок" - читать интересную книгу автора (Кривошеина Ксения)

Новорождение

Прошло две недели с того злополучного случая. Узоры на ковре, который висел над кроватью, он изучил настолько хорошо, что мог бы воспроизвести их по памяти. Александр Сергеевич никуда не выходил из дома, перестал мыться, валялся, не раздеваясь, на диване, непрерывно курил и молчал. Он впал в сильнейшую депрессию. Ольга никак не могла взять в толк, почему столь незначительное событие выбило Голицына из равновесия. Ну, подумаешь, хамы-милиционеры! Так ведь у нас всегда нужно быть на чеку, не расслабляться, а то с костями проглотят и не подавятся. Хорошо, что удалось вовремя среагировать, позвонить друзьям, которые спасли Сашу. Страшно представить, в какую отбивную котлету превратили бы они ее «поручика».

Отчего в нем что-то сломалось? Ведь он так старался жить, как все. От небольшого сотрясения груз последних событий, как гигантский ледник, сорвался и устремился вниз, подминая Голицына под себя. Все полетело в пропасть.

Он не мог спать, на короткое время тяжелые от бессонницы веки опускались, но через два часа опять просыпался. Не меняя позы, отвернувшись лицом к стенке, он неподвижно лежал, а в голове крутились все те же мысли. Что же теперь делать? Где справедливость, где любовь? А главное, во что остается верить? Всю свою жизнь он прожил так, что ему не было стыдно посмотреть в глаза людям. Большинство коллег на работе не были для него загадкой. Он их не судил строго, был всегда лоялен и не вмешивался в конфликтные ситуации. Каждому свое — это банальное и расхожее выражение вполне его устраивало.

Голицын вырос атеистом, но это была не его вина; как он сам себе объяснял, это потому, что мать ограждала его не только от прошлого, но и от веры. Разговоры о Боге они между собой никогда не вели, хотя он знал, что она посещает церковь. В памяти сохранились детские воспоминания: иногда по воскресеньям или большим праздникам мать брала его на службы, но чем старше он становился, тем это бывало реже. Он никому из сверстников об этом не рассказывал, для пионера и комсомольца так было лучше. Между ним и матерью возник как бы молчаливый договор, посещения церкви отпали сами собой, а как только он женился, мать совсем перестала напоминать ему о вере. Голицыну отчасти от этого было стыдно, но так жилось спокойнее.

Она долго болела, скрывала это от сына, терпела, потом ее увезли «по скорой» на операцию. Разрезали и зашили. Диагноз был страшным. Перед самой кончиной, когда он оставался ночами напролет у ее постели, а она не могла заснуть от сильных болей, с закрытыми глазами, с искаженным от страданий лицом, она что-то шептала. Он нежно гладил, целовал ее исхудавшую маленькую ручку, не стесняясь своих слез, плакал. Когда физические страдания стали невыносимы, она дала ему телефон священника, своего духовника. Для Голицына это было откровением, такого он не подозревал. Отец Михаил пришел в больницу (что вызвало панику среди медперсонала), исповедовал маму, соборовал, причастил. Она скончалась во сне через три дня. Голицын сделал так, как она просила: ее отпели в церковке при кладбище, и на могиле поставили простой деревянный крест.

Ольга Леонидовна требовала кремации, расходы на похороны были непомерные, да еще церковь с попом, позору не оберешься, но Голицын был непреклонен, и ей пришлось уступить. «Черт с ней, с глаз долой — из сердца вон, теперь-то уж навсегда избавимся от этой святоши», — думала Ольга.

С тех пор прошло десять лет, отец Михаил сильно постарел, но каждый год служил на могиле панихиду. Приходили Александр Сергеевич и молодая пара слепых учеников матери. В течение пяти лет, до самой болезни, она давала им уроки французского языка за совершенно символическую плату, а ребята настолько прилепились к ней, что стали близкими людьми. Им было хорошо вместе, они слушали ее рассказы о прошлом, она читала им вслух, и не только французские романы. Познакомились они и с отцом Михаилом. От него Голицын узнал, что в последние годы мама была активной прихожанкой того храма, где о. Михаил служил, что она многим помогала, подкармливала одиноких женщин с детьми. Об этой стороне ее жизни Александр Сергеевич ничего не знал. Почему она была с ним неоткровенна?

Во время отпевания в маленькой деревянной кладбищенской церкви он стал шептать слова как бы молитвы, слов правильных он не знал, но душа его была настолько переполнена страданием и любовью к матери, что он просто просил у нее прощения. Полумрак, мерцание свечей, запах ладана, пение хора — возникало странное чувство, будто мама слышит его. Невидимая легкая рука коснулась его плеча. Сердце Голицына наполнилось радостью. Он был благодарен ей за этот последний знак с того далекого и неведомого света, он перестал робеть, смущаться, захотелось остаться в церкви, встать на колени и молиться, молиться бесконечно.

Но прошли похороны, и суета будней сожрала его душевный порыв, хотя неожиданное блаженство, которое он испытал тогда, засело в памяти. Додумать и понять, что же это было, собственных сил не хватало.

Голицын смотрел на красный узор ковра и думал, что теперь уж наверняка он должен отказаться от поездки в Париж. Он болен, и ни о каких съемках с эмигрантами речь идти не может. Он перевел взгляд на фотографию, стоявшую на его рабочем столе. Лицо мамы будто светилось, но это был эффект падающего солнечного луча из-за приоткрытой шторы. Голицын встал, взял в руки фотографию и поцеловал ее. В голове мелькали самые странные мысли, за последнее время душа его так изболелась, что частенько хотелось покончить с этими страданиями. Что держало его на плаву? Самый дорогой человек улыбался ему с фотографии и будто приглашал последовать за ним. Почему бы и нет? Так просто открыть окно, взглянуть с седьмого этажа не вниз, а, как во сне, в небо и оттолкнуться от подоконника.

Но прежде чем это сделать, он решил съездить на кладбище.

* * *

Голицын последний раз был здесь зимой; утопая по колено в снегу, он тогда еле пробрался к могилке. Сегодня, в будний июньский день, на кладбище посетителей не было. Многие могилы украшены искусственными цветами, металлическими венками, мрачные, гранитные плиты с портретами по грудь и во весь рост не на шутку пугали. Хоть в народе и говорится: «Как человек жил, так он и погребен», но эти минимавзолеи казались варварским надругательством над покойниками.

Видно, кто-то побывал на могиле матери, высадил ее любимые цветы; у самого креста, в стаканчике, обгоревшая восковая свеча.

День стоял теплый, солнышко весело пробивалось сквозь высокие кладбищенские березы, а Голицына била дрожь, и, чтобы хоть как-то унять ее, он закурил. Огляделся по сторонам — никого, потом взгляд упал на могилу и на маленький овальный портретик матери, вделанный в крест.

Он вспомнил ее голос, неторопливые беседы, рассказы об отце, всплывали картины их мытарств, смена школ, бедность, страх, потом его женитьба. С этого момента в их отношениях произошел не то что раскол, но мать отошла в сторону. Она никогда не критиковала Ольгу, но и никогда ею не интересовалась, будто этой женщины и не было рядом с Голицыным. Ольга иногда злобствовала и говорила, что мать просто ревнует. За долгие годы эти отношения так и не наладились, а к концу жизни мамы ненависть и ожидание ее смерти настолько накипели у Ольги, что она почти перестала стесняться в выражениях.

«Здравствуй, мама», — прошептал Александр Сергеевич, дотронулся до креста и опустился на скамеечку.

Внезапно им овладело странное состояние, что-то вроде ступора, будто весь он отяжелел, как свинцом налился, движения замедлились, он услышал голоса, шепот, в голове пронеслись странные мысли, чьи-то слова, его вопросы, ее ответы, будто помимо него начался диалог с матерью. Он говорил ей о своих муках последних лет, как ему тяжело и трудно живется с нелюбимым человеком, корил себя за малодушие, за невозможность расстаться с семьей, жаловался, что надежды встретить близкого человека уже нет. Он сказал матери, что больше не может лгать, что разобраться в том, что происходит в стране, ему не под силу, как перестроиться и жить дальше, он не знает, что самое правильное было бы убежать, скрыться в глубинке, но ведь от себя не убежишь, и это он уже понял.

Ее тихий голос доносился издалека, как в детстве, шептал ему ласковые слова, просил успокоиться. Захлебываясь в слезах, Голицын говорил, что только теперь он осознал, как он одинок и как трудно найти себе друга и собеседника в жизни, сын, которого он любил, стал для него чужим, они боятся и не понимают друг друга, говорят уже на разных языках. Работа, которая была единственным убежищем всей жизни, его больше не интересует, а коллектив, с которым он сработался, стал враждебным, и он не знает, что будет дальше. Он плакал, как ребенок, и жаловался матери, что окружен хамством и лизоблюдством, что ему страшно выйти из дома, он рассказал ей о случае в милиции и унижении, которому он подвергся. Сухой комок перехватил горло Александра Сергеевича, и, задыхаясь в рыданиях, он произнес, что решил покончить с собой, потому что это единственный шанс честно и благородно выйти из игры. Почему игры? Да он сам это плохо понимал. Может быть, он всю жизнь играл? Впрочем, в этой стране все прятались за персонажами. «Вот почему у нас так любят комиков по телевизору пускать!» — мелькнула в голове идиотская мысль.

Сколько продолжался этот нервный приступ, трудно сказать, но кто-то обнял его за плечи, и, как эхо из небытия, он услышал голос.

— Слушай, сынок, да не убивайся ты так. Ее не вернешь. Вот я совсем сиротой остался, сначала жену, потом дочь похоронил. Да ты не стесняйся своих слез, тебе от них легче станет. Давай-ка лучше помянем их. — У Александра Сергеевича в руках оказался стакан, в него полилась прозрачная жидкость, совершенно машинально, будто во сне, он залпом выпил, повернул голову и увидел на скамейке рядом с собой мужчину в ватнике.

— Плохо тебе, по всему видно, слышал я, что ты тут рассказывал. Болеешь, что ли? Трясет тебя, как в лихорадке, давай-ка еще хлопнем по маленькой. — Человек был уже немолодой, большого роста, с густой щетиной вроде бороды, глаза большие и умные.

— Ты знаешь, что с собой порешить — это большой грех. Я не церковник, но человек верующий, к сожалению, к Богу меня поздно судьба привела, так что живу с верой в Него, но без знаний о Нем. Жена моя Аннушка говорила, что для человека важно жить со страхом Божиим в душе. Страх Божий от многих преступлений спасает. Я в церковь хожу, пощусь, стараюсь молиться, да плохо у меня это получается, а хорошего батюшки так и не встретил никогда. Расспрашивать о вере Христовой стесняюсь, конечно, а надо бы переступить через себя. Ты-то в Бога веруешь?

Голицын молчал, он слушал.

— У меня вся жизнь поломалась до войны, я ведь из семьи репрессированных, «врагов народа», родителей арестовали, расстреляли, меня в детприемник сдали. Тогда ведь всех подряд хватали, а отец у меня в Ленинграде главным инженером на бумажной фабрике работал, они обои выпускали, ну и по кромке рулона всякие выходные данные проставляются. Видно, случилась неполадка со станком, и машина вместо «Ленинградская», напечатала «Ленин-гадская фабрика»… Cначала никто этого не заметил, контроль пропустил, а какой-то гражданин покупатель позвонил и сказал, что на фабрике враги работают, Ленина не уважают. Весь тираж потом из продажи изымали, а руководство арестовали как вредителей. Сам я в детдоме вырос, разного насмотрелся, шпаной был, воровал, посадили меня (это уже после войны), а когда я встретил мою жену, то будто родился заново. Она старше меня на семь лет была. Я ни во что не верил, ни в Бога, ни в черта, а она меня, как котенка слепого, из дерьма вытащила, к себе в геологический отряд определила, и мы с ней по Алтайским горам десять лет лазали. Там мы с ней и срослись, как два дерева, душу она мою отогрела, приучила к добру. Я очень озлобленный был. Ненависть меня спасала, на плаву держала, но не верил я, что настанет день, когда кончится эта безбожная власть. Знаешь, тем, кто моих родителей погубил, до сих пор не могу простить, а таких у нас еще много, живучие они, гады, их, вампиров, земля не принимает, вот они и маются на земле до ста лет, нам жить мешают.

Старик встал, подошел к соседней могиле и перекрестился:

— На небо только ангельские души попадают, гуляют по райским кущам и поют песнопения. Моя Аннушка была светлой души человек, все о смирении гордыни рассказывала. Всем существом я чувствую, что молится она обо мне с того света и этим мне помогает. Вот и твоя мать, она как ангел хранитель для тебя. Ты не должен черные мысли копить, отбрось их, вся суета пройдет, а любовь к ней и к Богу тебя согреет.

— А почему ваша дочь умерла? Ей сколько лет было?

— Доченьке моей было двадцать лет, мы с ней смерть Аннушки пережили, у нее хороший парень завелся, сама она в медицинском институте на втором курсе училась. Пришла домой, приступ, живот режет как ножами, температура. Я вызвал «скорую», отвезли в больницу, оказался аппендицит, у меня даже от сердца отлегло, ну, думаю, пустяки, у нас врачи и не такие операции делают, а это для них как семечки. После операции десять дней прошло, температура не спадает, нагноение шва, они опять наркоз, опять режут… А там уже полное заражение брюшины. Оказывается, забыли вату из живота вынуть во время операции. В общем, кровь ей переливали, антибиотики давали, мучилась моя девочка ужасно и умерла от общего заражения.

Только сейчас Александр Сергеевич заметил, что на соседней могиле стоят два самодельных креста, сделанных из необструганной березы. На общем фоне кладбищенских памятников, белоснежная береста выделялась своей необычностью. «Странно, как это я раньше их не приметил, — подумал Голицын. — Вроде двух деревенских избушек в окружении бетонных новостроек».

— Понимаете, у меня больше нет сил. По всему видно, что вы пережили в жизни больше моего, но вы выстояли, не сломались. А я всю жизнь только и сгибался, дорожил своим покоем, лояльностью, я ведь не боец. Это жена моя всегда на передовых позициях. Мама была человеком кротким, но твердым, она меня своим примером от духовной нищеты спасала. Теперь уж я совсем ничего не понимаю: как нужно жить? Никогда не думал о личной свободе, а предпочитал подчиняться. Мне было так спокойнее, а теперь настал предел. Не понимаю, где зло, где добро…

— А теперь нужно радоваться! Отчаиваться не стоит, все самое страшное позади. Вот ты, как все мы, русские, долго, долго и тяжело болел, не лечился и болезнь вглубь загнал, а в результате случился кризис, гнойник этот и прорвало. Душа твоя и тело теперь будут поправляться. Медленно, конечно, но многое от тебя зависит.

Человек встал, нагнулся к могильным холмикам и, достав из кармана две деревянные иконки, прислонил их к крестам.

— Каждый раз на Пасху приношу, каждый раз исчезают. Зачем воруют? Непонятно.

— А разве сейчас Пасха?

— Да, в этом году поздняя, пошла последняя неделя. — Он немного заколебался и как-то смущенно добавил: — Книжечка у меня есть, она небольшая, но мысли в ней интересные. Самому мне трудно во всем разобраться, не хватает образования, но ты, наверняка поймешь, — он протянул Голицыну маленькую потрепанную брошюрку; видно, что ее здорово зачитали, страницы буквально рассыпались в руках. — Ну, с Богом! Давай на прощание выпьем, да я пойду.

Через какое-то время Голицын остался один.

Будто и не было странного знакомого, разговор с ним был недлинным, слов мало, а на душе от них потеплело. Он раскрыл наугад и прочел: «Дорогой..! Зло не создано Богом. Зло не имеет сущности. Оно есть извращение мирового, а в отношении к человеку и ангелам — нравственного порядка свободной воли. Если бы не было свободы, то не было бы возможности извратить нравственный порядок, премудрый и совершенный. Ангелы и человек, как автоматы, подчинялись бы законам физического и нравственного мира, и Зла бы не было. Но без свободы воли не было бы в человеке и в ангелах образа Божия и подобия. Совершенное существо немыслимо без свободы воли! Кстати, все атеистические учения отрицают эту свободу. Отрицают ее в теории, а на практике втихомолку допускают. Эта бездушная атеистическая машина, которая знать ничего не хочет о человеке, безжалостно калечит и уничтожает его именно тогда, когда законы этой машины того требуют…»

Александр Сергеевич осмотрелся: вокруг ни души, солнышко скрылось за деревьями, где-то в глубине, на дальнем участке кладбища слышалось переругивание могильщиков — рыли свежую яму. Голицын опустился на колени и припал губами к холодной могильной плите.

* * *

Ольга Леонидовна терялась в догадках: что произошло с ее мужем? Не только от депрессии не осталось следа, но и сам Саша изменился. Сначала она думала, что он пошел к врачу и тот прописал ему таблетки, но оказалось, что никаких лекарств он не пил. Она в тумбочке и в его портфеле пошуровала — пусто.

Голицын вышел на работу, еще раз поговорил с начальством о Париже. Процедура оформления командировки была несложной, но волокитной, как всегда, связана с унизительными беседами, вызовами. Труднее всего было согласовать состав рабочей группы. Александр Сергеевич поставил вопрос ребром: он требовал своего оператора, с которым они сняли не один фильм, иначе он отказывался ехать. Но на это в результате было дано «добро». Куратором-директором (она же переводчик) была назначена молодая и очень шустрая девица. Ей надлежало не только отвечать за все финансовые расходы во время поездки, но и наладить связи с теми эмигрантами, которых они должны были снимать. Встретившись с Голицыным и с оператором, она заявила, что работала в Госкомспорте, много ездила за границу (как переводчик), а потому ее как опытного профессионала попросили помочь в столь ответственной работе. Кто попросил? Голицыну стало сразу ясно, откуда «ноги растут».

Он встретился со сценаристом, который пять лет провел в Париже. Какую должность он занимал и чем конкретно он там занимался, Голицын из его рассказов так и не понял. Сценарист ко всему прочему побывал когда-то журналистом и в самые застойные годы был откомандирован в качестве специального корреспондента для газеты «Известия». Благодаря своей природной тактичности он сумел войти в доверие к некоторым эмигрантам первой волны. Они приглашали его к себе, он спрашивал, они рассказывали, в результате накопились целые папки бесценного материала. Пожалуй, это был первый советский писатель, которому удалось не только собрать, но и опубликовать в конце восьмидесятых первую книгу об эмиграции.

Александру Сергеевичу для вникания в тему был вручен довольно увесистый том, а также список с фамилиями и телефонами. Писатель предупредил, что с момента его изысканий в Париже прошло более семи лет и что нужно торопиться, так как настоящих эмигрантов становится с каждым годом все меньше. Они, как «ветераны войны», доживают последние годы, историческая память уходит вместе с ними, а потому нужно успеть записать все на кинопленку. Дети наши должны знать правду об эмиграции, не в искаженном виде, а так, как это было на самом деле.

Ведь до недавнего времени в нашей стране распространялось мнение, что эти люди были предателями, заклятыми врагами, бежали из страны и воевали на стороне белых с оружием в руках против Красной армии. Теперь времена поменялись, и уже не может быть карикатурного взгляда на историческую правду, новая Россия должна попросить прощения у эмиграции и протянуть дружескую руку. Есть даже дальний прицел (у кого — писатель не уточнил) на возможное восстановление монархии в России, но для этого нужно проделать большую работу по наведению мостов с русскими аристократическими фамилиями, войти к ним в доверие, подумать о настоящей программе, которая уже разрабатывается (кем и где — он опять умолчал), о связях с соотечественниками.

— Ну, вы, конечно, понимаете, Александр Сергеевич, что выбор для такого важного фильма пал на Вас не случайно? Не только ваша фамилия к этому располагает, но есть подозрение, что у вас там остались родственники. Так что задание вам, видимо, будет не только как к киношнику, но и как к тонкому политику.

— Что значит — задание? Я ведь не разведчик.

— Нет, вы совершенно неправильно меня поняли, — писатель немного смутился, — от вас требуется просто правильное поведение с этими людьми. Держитесь естественно, не стройте из себя красного патриота, старайтесь быть раскрепощенным, можете критиковать власть и особенно СССР. Это многих расположит к вам, я сам так действовал, правда, времена тогда были другие и на меня смотрели косо, подозревали во мне шпиона… хотя я был профессиональным журналистом. Эмиграция настроена к нам осторожно и не всех пускает к себе в дома. Но мы думаем, что им будет лестно выступать в качестве киногероев, тщеславие никому не чуждо, они в своих парижах им не избалованы. Поверьте, что я вам все это говорю в качестве совета. Это мой личный опыт.

Голицыну был неприятен «писатель», разговор с ним раздражал. Получалось, что от этого документального многосерийного фильма, на съемки которого выделялись огромные средства, ждали не только участия исторических персонажей, но был заложен в этом проекте некий дальний прицел.

Возвращаясь домой после встречи, он решил, что в Париже будет вести себя, как ему захочется, а в отношениях с эмигрантами никаких ужимок он делать не собирается. Ему стало противно, когда сценарист намекнул на ведение особых записей и дневников и посоветовал ненавязчивое внедрение в семью Голицыных. Так он ведь их не знает! Не беспокойтесь, у вас в списке есть их телефончик, поверьте, что они обрадуются не только съемкам, но и знакомству с вами. И так на душе гадко, а тут от него требуют сделки с совестью, на что он никогда не пойдет. Лучше он будет невыездным, изгоем, пусть с работы выгонят, но быть стукачом — никогда!

Чем муторней проходило оформление поездки, тем отчетливее он понимал, что должен, несмотря ни на что, оказаться во Франции. Из депрессии он вышел, а в душе народилось предчувствие перемен; и совсем уже не важно, что жена постоянно следит за ним, роется в его вещах, письменном столе, подслушивает разговоры по телефону. Из суеверных страхов, чтобы поездка не сорвалась, он никому о ней не рассказывал, ну а Ольга тем более была не из болтливых. Голицын знал, к чему приводят завистливые пересуды творческой братии, не постесняются и анонимку состряпать. Было бы обидно, если бы все сорвалось в последнюю минуту.

* * *

В гигантском аэропорту «Шарль де Голль» они долго проходили паспортный контроль, за ввоз киноаппаратуры пришлось отдать очень много франков. Переводчица крыла матом французских полицейских, они ее не понимали. Говорили: не застраховано, документы не так составлены, если не заплатите, конфискуем! Их встречал посольский шофер, по дороге в город, не стесняясь в выражениях, они на пару поносили «теплый прием дружественной Франции».

На бульваре Ланн в Российском посольстве им отвели две комнаты, в одной Голицын с оператором, в другой переводчица, и сказали, что они могут питаться в общей столовой вместе с сотрудниками. Мрачное, бетонное здание посольства, построенное в 70-е годы, недаром было прозвано французами «бункером». Архитектура его резко отличалась от архитектуры богатого и красивого района, который окаймлял этот цементный «шедевр», за чугунными решетками неприступной цитадели сразу начинался Булонский лес, теннисные корты, розарии, богатые особняки с ухоженными цветниками, а дальше… Боже! Там простирался мопассановский, муленружевский, киношный, театральный, веселый, красивый, развратный Париж! По его улицам, еще в восьмидесятые годы, сотрудникам посольства расслабленной походкой гулять не рекомендовалось, а неосторожные и восторженные сравнения в кругу своих могли быть неправильно поняты. Отдельные чиновники и «резиденты» могли себе кое-что позволить, но и они были под прицелом «своих» ушей и глаз, кагэбэшники не дремали, все на всех строчили, следовали неприятные разговоры, а иногда и высылка на родину.

Казалось бы, посольский мир был надежно защищен неприступными стенами от тлетворного влияния Парижа?

Ан нет, за последние годы среди советских дипломатов (и не только во Франции) наметились тенденции непослушания. Несколько человек попросили политического убежища, кое-кто из сотрудников ЮНЕСКО перестал отдавать свою зарплату в мидовскую кассу и решил не возвращаться на родину. Скандалы нарастали, но никого за шиворот не взяли и в Москву не выслали. Вольнодумство витало в воздухе и под видом шпионского комара норовило всеми правдами и неправдами проникнуть за неприступные стены и всех перекусать. По правде говоря, большинству посольского народонаселения на парижские красоты было начхать, глаза бы не смотрели, но застрять в этом «бункере» подольше хотелось всем. Вот почему рука от анонимок не уставала, а пятилетняя экономия на еде приводила не только к приобретению мебели и машины, но и к авитаминозам.

Голицын знал, что совсем недавно волевым решением президент Ельцин сменил старого посла «профессионала» Дубинина на нового «непрофессионала» Рыжова. В МИДе глухо зрел «разгул демократии». Бывший ректор и академик Юрий Алексеевич Рыжов, вступивший в должность посла России, широко распахнул двери неприступного «бункера». А несколько месяцев тому назад президент посетил с официальным визитом Париж. На встречу с ним, впервые за 75 лет, в резиденцию посла на улице Гренелль была звана эмиграция в самом неожиданном составе: духовенство, дворянство, писатели, диссиденты… Ельцин приехал в окружении своего молодого правительства: Гайдар, Чубайс, Бурбулис… У всех радостный и открытый настрой, будто хотелось им перепрыгнуть через годы, повернуть вспять колесо истории, а потому и речь, сказанная Ельциным на этой встрече с «недобитым сословием», растрогала всех до слез. Он просил прощения от имени новой России, вспоминал о красном терроре, благодарил Францию, оказавшую приют русским, и звал приезжать в Россию. Для эмиграции началась эпоха ренессанса!

Новая политика, требовала и нового стиля работы посольства: бронзовую многотонную голову Ленина на центральной лестнице «бункера» срочно задрапировали в русский флаг, под которым вождь мирового пролетариата замрет на несколько лет.

Только что назначенный советник по культуре оказался вежливым молодым человеком, сказал, что ему приказано всячески содействовать налаживанию контактов с эмигрантами, съемочной группе из Москвы выделили машину с шофером и сотовый телефон. К проекту многосерийного фильма об эмиграции в посольстве относились серьезно. Тем более что после визита Ельцина раскручивалась новая программа по работе с «соотечественниками за рубежом».

Голицын был доволен, что их поселили именно здесь, запахи щей и пирогов (еще витавшие в те годы) в коридорах снимали напряжение, свои стены защищали и помогали устоять от соблазнов. А он уже из окна машины, когда из аэропорта ехали, кожей почувствовал, как этот город проникает в него.

Всякий раз, когда Голицыну удавалось оторваться от оператора и переводчицы, он пускался в прогулки по городу. Дней пять он сопротивлялся, по сторонам не смотрел, в лица прохожих не заглядывал, здешнюю толпу со своей не сравнивал, скорее критиковал: архитектура — так себе, наш Питер не хуже, в Лувр пошли — нас не удивишь, у нас Эрмитаж; набережные Сены в подметки не годятся Невской перспективе, бульвары — в Москве они тоже широкие, Люксембурский сад, конечно, неплохой, но какие-то дурацкие отдельные стульчики, а народ на траве валяется.

В общем, шарму Парижа Александр Сергеевич не поддавался, но потом устал бороться, и его доспехи стали покрываться дырками и ржавчиной. Он вышагивал по городу километры, фотографировал, записывал, сидел на набережных, рылся на книжных развалах, наблюдал, слушал уличных музыкантов, уже не стесняясь, глазел на шикарные витрины магазинов и заглядывал в глаза прохожих и не мог понять, чем отличаются эти лица от русских. Потом сообразил — выражением глаз, не было в них угрюмости и затравленности. С каждым днем ему все больше нравился Париж, таким он его не представлял, в нем была не киношная красота, здесь хотелось жить, этот город незаметно овладел Голицыным, и однажды он окончательно сдался. Он перестал сравнивать его с Москвой, он уже не цеплялся за стереотипы: «а у нас лучше, чище и негров нет…», он кинулся в объятия вечного города, как истосковавшийся по любви советский турист кидается к молоденькой проститутке с площади Пигаль. И еще Александр Сергеевич окончательно признался себе, что будь ему сегодня двадцать лет, он не задумываясь остался бы здесь навсегда, хоть бездомным бродягой: все равно с голоду не помру, а назад в Москву не хочу!

Три недели командировки предстояло провести в напряженной работе. Переводчица созванивалась по списку, оператор набросал примерную сетку съемок, а у Голицына в голове не было ни идей, ни мыслей. Тексты сценариста он читал, старался за месяцы перед отъездом понять, о чем этот фильм должен рассказать, но, кроме абстрактных говорящих голов на экране, представить ничего не мог. Главное, он никак не мог ухватить идею, на какие темы задавать вопросы. Не сводить же все к бытовухе? Хотелось поснимать на знаменитом кладбище Сент-Женевьев-де-Буа и в соборе на улице Дарю. Пока он в Москве, обложившись текстами, книгами и журналами, пытался выстроит, как говорится, «концепцию» фильма, для него неожиданно открылось много интересных подробностей. Биографии будущих героев фильма поражали не только фамилиями. Среди них были ученые, высланные из СССР на знаменитом «философском пароходе», офицеры, сражавшиеся у Врангеля и Деникина, а потом в рядах Сопротивления, графы и князья, богословы и иерархи церкви, дипломаты, сделавшие блестящую карьеру в международных организациях, банкиры, писатели, художники, манекенщицы, актеры и, конечно, шоферы такси. Франция стала для них второй родиной, они любили ее как могли, сохранили на чужбине русский язык и культуру.

Дни летели быстро, вроде бы все шло по плану, каждый визит был заранее расписан, снимали много. Голицын не мог вообразить, что встретит таких интересных людей, в какой-то момент он понял, что снимать по сценарию невозможно, что люди и судьбы выходят за рамки казенных страниц писателя-журналиста. Надуманных вопросов этим почтенным старикам можно было даже не задавать, беседа завязывалась сама собой, и чем дальше, тем больше хотелось узнать о жизни каждого, их рассказы вызывали у Голицына странные чувства. Никогда он не предполагал, что этот пласт России, потерянный для страны навсегда, всколыхнет в нем такую бурю противоречивых мыслей, с какого-то момента он перестал себя контролировать и стал задавать откровенные вопросы. Чаще всего съемки затягивались, их поили чаем, угощали ужином, приглашали приходить еще.

Неприятно было Голицыну, что переводчица всегда и всюду сопровождала их, наводила на себя вид наивной девочки, задавала странные вопросы, в основном по биографиям, рылась в семейных альбомах и постоянно включала свой магнитофон.

По составленному расписанию съемок выходило, что к князю Михаилу Кирилловичу Голицыну они должны были попасть сразу по приезде в Париж. Переводчица ему позвонила, и он дал свое согласие на съемки. Но не мог себе позволить Александр Сергеевич этой встречи, не подготовившись к ней, поэтому он уже во второй раз, под разными предлогами, ее откладывал. После разговора с писателем он твердо решил, что если и встретится со своим родственником, то расскажет ему всю правду, а потому беседа эта должна произойти без свидетелей.

Оператору он доверял, тот был хорошим парнем и нос в чужие дела не совал, а вот переводчица всегда была начеку. «Все равно, будь что будет, обратной дороги у меня нет». Он так долго обдумывал свое решение, что заранее знал, как поведет разговор с князем, и был уверен, что получит не только моральную поддержку, но и практические советы.

Наконец он ему позвонил. Представился — режиссер фильма, фамилию свою не назвал, а только имя и отчество, сказал, что необходимо обсудить детали будущей съемки.

Из посольства Голицын должен был исчезнуть незаметно, но, конечно, так, чтобы его сразу не хватились, а потому он написал в записке оператору, что вернется сегодня поздно, ждать к ужину его не нужно, запихнул в спортивную сумку самые необходимые вещи, фотоаппарат, документы, деньги. Их было мало, но на первое время хватит. Что такое первое время, он себе плохо представлял.

До дома, где жил князь, он решил дойти пешком, как-то раз он уже заблудился в метро, а опаздывать к назначенному времени ему не хотелось. Голицыну предстояло пройти большое расстояние, но это его не смущало. Серый декабрьский день, напоминавший дождливую московскую осень, подходил к концу, каждая улица по-праздничному светилась и мигала тысячами разноцветных лапочек. Рождественские базары, серебристые гирлянды, елки, нарядные витрины — к этому празднику французы готовились с особой любовью. Рыбные лавки переполнены «морскими зверушками», мясные — с преобильным разнообразием пернатой, хвостатой, клыкастой и пушистой дичи, шоколадные и марципановые пирамиды, заморские фрукты, грибы и ягоды со всего мира и миллионы разных вкусностей призывали в эти дни парижан, не задумываясь о грехе чревоугодия, кинуться в объятия «рождественского Бахуса».

Суета предпраздничной толпы Александра Сергеевича не раздражала, он был соучастником ее веселой беззаботности, на душе хорошо, спокойно, назад дороги нет. Наконец-то он перережет пуповину, она и так держится на истлевшей ниточке. После смерти матери все попытки как-то наладить семейную жизнь не удались, а последние события (а может, это был знак свыше?) подтолкнули к решению. Что ждет впереди? Было бы неправдой сказать, что он не задумывался о будущем, но в парижской суете страх неизвестности пьянил, хотелось верить, что он сумеет справиться, а родственник ему поможет. Об Ольге он не думал, скорее знал, что ей в результате без него тоже лучше. Теперь другие времена, в худшем случае с ней поговорят, строгих санкций не последует, да и работа ее вряд ли пострадает, о сыне он тоже не беспокоился, у него наметился свой путь, а Ольга ему объяснит, какой он «плохой отец — предатель».

Голицын всегда носил с собой фотографии мамы и отца, сегодня он их покажет. «Интересно, похож ли князь на папу?»

* * *

В кресле за большим письменным столом сидел Светлейший князь Михаил Кириллович Г. Все стены кабинета плотно завешены: старые карты, фотографии военных, небольшое место занимала коллекция кинжалов и сабель, над камином, в массивной золотой раме, портрет Государя Николая II. Светлейший страдал одышкой, был грузен, с крупными чертами лица, лысиной и совершенно не походил на тот семейный тип, о котором Голицыну говорила мать.

Хозяин был неразговорчив и настороженно наблюдал за гостем.

Александр Сергеевич растерялся, не знал с чего начать. Вся продуманность разговора улетучилась.

— Я принес вам показать кое-какие фотографии… семейные, — он протянул их через стол. Светлейший достал из ящика стола толстое увеличительное стекло и поднес фотографии к носу.

— Это кто, позвольте вас спросить?

— Мои родители. Их фамилия Голицыны.

Князь небрежным жестом отбросил фотографии и откинулся в кресле. На его толстых губах появилась ироническая улыбка.

— Так вы, значит, из Голицыных? Да, я слышал, что в Москве оставались какие-то родственники. Но раньше они не проявлялись. Почему сейчас все бросились искать своих предков? Раньше о таких, как мы, в СССР старались не вспоминать. Что, страшно было?

Александр Сергеевич реакции такой не ожидал.

— Понимаете, я впервые оказался за границей, моя мать давно скончалась, она мне рассказывала о семье, особенно об отце, он ведь был арестован, мы потом скрывались, боялись, что и нас…

Князь слушал, не перебивал.

— Мы приехали снимать кино об эмиграции, об этом вы уже знаете, вам звонили, рассказывали. Я согласился быть главным режиссером этой ленты только потому, что хотел познакомиться с вами. Мы ведь уже со многими встретились, на меня эти русские произвели огромное впечатление.

— Неужели все произвели на вас такое впечатление? Видно, большинство из них несли свои благоглупости о великой России, которая возрождается. И что теперь они смогут кататься к себе на родину и плакать под березками. Не так ли? Я тоже был на приеме в посольстве, когда приезжал Ельцин, слышал его речь. Ну, достаточно трогательно. Многие из моих друзей там даже прослезились. Вы сами-то верите, что после семидесяти лет Страна Советов начнет подниматься с колен? Ведь политической жизни у вас нет. Какие перспективы? — Такого поворота Голицын не ожидал. Эмигранты, которых они снимали, действительно, о политике не рассуждали.

— …Россия — жертва веков ига крепостничества — продолжал князь, — а потом большевистского террора. Истребляли в этой стране всех самых трудолюбивых, талантливых и честных, а щадили и продвигали бессовестных, ленивых и склонных к доносительству. Ну а потом те же большевики и чекисты истребляли своих же. Почти как у Гоголя в «Страшной мести»: мертвецы грызут мертвецов.

Голицын замер, возразить на эту тираду ему было нечем. То, что касается «бессовестных и склонных к доносительству», — таких он знал, именно об этом он и хотел рассказать родственнику. Но нужно ли это делать? Может быть, его рассказ неуместен? А как быть с главным, с тем, что его разъедало и ради чего он пришел сюда? Поймет ли этот надменный господин, о чем идет речь?

— Вы совершенно правы, когда замечаете, что при крепостничестве у простого русского мужика не было выхода. Я читал об этом, мама мне рассказывала, но даже тогда был выход, если мужик был энергичным, умелым и работящим, то мог выкупиться. Кажется, дед писателя Чехова выкупился, да и не только он, ведь тысячи русских людей, которые потом стали настоящей славой России, вышли из крепостных, а из них уже в начале XX века появились предприниматели, военные, ученые… Может, и среди наших родственников были такие?

Светлейший мельком взглянул на Голицына и усмехнулся.

— Среди наших — таких не было. Может быть, среди ваших и были, но меня Бог миловал. Мои родственники и предки, талантливейшие русские люди, всегда знали, что такое служба Царю и Отечеству, некоторые из них попали в тюрьмы и лагеря, потом были расстреляны. Никто из них не играл по правилам Компартии, а те, кто играл, это не Голицыны. Если они и соглашались вступить в партию, чтобы их детям было легче или, как у вас говорят, «дать детям нормальное будущее и образование», то они тут же попадали в такую ловушку, что от их личности ничего не оставалось.

— Вы правы! Ах как я с вами согласен! Только совсем недавно я стал понимать, в какой стране живу. Вероятно, необходимо, чтобы прошло несколько лет, и только тогда будут изменения, пока все по-старому, любого человека могут стереть в порошок… в простом отделении милиции. У нас в стране сейчас большой энтузиазм, подъем, и всем кажется, что народ подымается с колен. Среди тех русских, которых мы снимали для нашего фильма, многие говорят о монархии. Как вы думаете, в России это возможно, может быть, это выход для страны?

Причем здесь монархия? Почему он решил заговорить об этом сейчас? В Москве о каких-то таинственных планах наверху намекал сценарист. Он за эти дни разного наслушался, сам спорил: о будущем России, о правительстве, здесь многие хвалили и жалели Горбачева, а Ельцину не доверяли, он для них был слишком «мужланом». Разговоры, что скоро начнется гражданская война, уже докатились до Парижа. Приходилось успокаивать эмигрантов.

Голицын как увидел князя, так хотел сразу о главном сказать. Но пока прошли через квартиру, потом хозяин предложил тарелку с бутербродами, стакан виски со льдом, обменялись незначительными фразами, и только он собрался с духом, чтобы приступить к своей истории, как его втянули в этот политический спор, а он был не готов к таким разговорам.

— Ну, это уж совсем ерунда. О какой монархии может идти речь?! Наверное, никто в России не понимает, что Государь — это помазанник Божий, он сам от престола отрекся, потом всех расстреляли, династия прервалась. Не этих же шутов ряженых сажать на трон? — Князь взял со стола газету и ткнул пальцем в страницу. Статья в «Русской мысли» была посвящена наследнику русского престола, которому недавно исполнилось шестнадцать лет, его бабушка Л. мечтала о том, чтобы внук поехал в Россию, поступил в Суворовское училище и подучил русский язык. — Думаю, что маленький франко-испанский принц не подозревает, что его ждет в Ленинградском «пажеском корпусе». О зверствах советской дедовщины он вряд ли наслышан. Кстати, я слышал, что у вас теперь создают Дворянское собрание. Вы уже в нем состоите?

— Ну что вы. Я ведь себя таковым не ощущаю, правда, я слышал, что теперь достаточно быть Шуваловым или Романовым, чтобы вписаться в это новое дворянство. У нас теперь есть все, а купечества и казачества растут, как грибы после дождя. Я ведь на телевидении работаю, теперь многое показывают и изобличают: как было до 91 года, что такое власть партии, ГБ… В последнее время я по провинции мотался, видел, как народ хотел расправиться с коммунистами и с милицией. Могу вам рассказать историю… Сам чуть не оказался жертвой народного бунта. Позвольте закурить?

— Пожалуйста, не стесняйтесь, сам этим грешу.

— В прошлом году оказался я в небольшом городишке. Мы снимали фильм об одном из местных героев Отечественной войны, пришли к главе администрации, сидим, разговариваем, и вдруг перед его окнами на площади стихийный митинг, народ требует перевешать всю гэбню и коммуняк, мой оператор, молодой парень, начал из окна сначала снимать, а потом кинулся на площадь, в толпу, я за ним, слышу, как вокруг подзадоривают: «Давай, давай, пусть в истории останется! Пусть весь мир увидит!», а тут отряд милиции, ОМОН, камеру выхватили, шмяк об асфальт, на куски разбили, началось побоище, выстрелы, я парнишку-оператора оттаскиваю, он сопротивляется, в общем, укрылись мы опять в горисполкоме и в том же кабинете, только теперь в нем оказался и начальник местного КГБ. Помню как сейчас, он у окна стоит, курит, сверху на площадь смотрит и, обращаясь к нам, говорит: «Мне наплевать, какой флаг на горисполкоме будет торчать. Пусть народ в демократию поиграет, мы на время исчезнем, а потом перевернемся, и снова наша возьмет». Так и сказал. Неужели это правда? Откуда у них силы берутся?

Будто нарыв прорвало у Голицына, полезло из него все, что накипело, все, что носил в себе, о чем думал. Он уже расхаживал по кабинету, не особенно стесняясь, налил виски и стал говорить, что Ельцин обещал расправиться со сталинцами и партийцами, уже Бакатина назначили во главе КГБ, а он демократ, переговоры с прежними высланными диссидентами идут, Дзержинского с Лубянской площади снесли, народ только и ждет, когда, наконец, окончательно падет власть ГБ, но что страх глубоко сидит в каждом русском человеке, он въелся в сознание, и что конца этому не видно.

— Я устал, я себе уже не принадлежу, всю жизнь так, но больше не могу, мне, перед тем как сюда ехать, предлагали за вами наблюдать, войти в доверие; поверьте, я ничего не обещал, но решил — уеду и останусь. Понимаете, я себе стал противен, всю жизнь со страхом, унижением… А как решил здесь остаться, так перестал бояться.

Воцарилась гробовая тишина.

Где-то в глубине квартиры громко тикали настенные часы. Время шло… Разговор принял неожиданный оборот. Князь с величайшим любопытством смотрел на Голицына, он с трудом встал из-за стола, опираясь на массивную трость, немного прихрамывая, вплотную подошел к Александру Сергеевичу. Его тучное тело колыхалось, казалось, что он вот-вот потеряет равновесие и упадет на собеседника Неловким движением одной рукой он притянул Голицына за шею и обнял.

— Очень надеюсь, что вы не совершите этой глупости. Для вас это было бы роковой ошибкой. Вы не сможете здесь жить, вы другой. Простите за нескромный вопрос — сколько вам лет?

— Шестьдесят миновало, — он не узнал своего голоса. Все пропало. Помощи здесь не будет. Этот человек ему не верит. Нужно его убедить, что назад у него дороги нет, мосты и корабли сожжены, все передумано, может быть, плохо придумано, но каждый прожитый здесь день его убеждал, что если не получится, то остается один выход, и придется к нему прибегнуть, потому что записку уже нашли и консулу доложили.

— Жестоко говорить, но поверьте мне, пройдет несколько месяцев, и вы окунетесь в нищету, неустроенность, безъязычие, вы будете обречены на одиночество. Это сейчас вам кажется, что Париж прекрасен, а когда каждый день нужно будет добывать хлеб насущный и унижаться в поисках социальной помощи… поверьте, вы возненавидите всех. Было бы вам сейчас двадцать, ну даже тридцать лет, были бы вы холостым, я не остановил бы вас. Приветствовал и готов был бы вам помочь!

— Что же мне делать? Как жить дальше? В Москве я одинок, ведь таких людей, как вы, там нет. Сами-то вы верите, что прежняя, старая Россия народится заново? Никто из тех, кого мы снимали, возвращаться не собирается, да и кому они там нужны, так, съездить в гости, пожалуйста. Для большинства наших русских здешние эмигранты смотрятся выжившими из ума идиотами, чем-то вроде музейных редкостей. Мне иногда кажется, что их у нас хотят использовать в каких-то таинственных целях. Может, это престиж страны подымает? Мне на это один человек намекал.

— Кому мы там нужны, на что могут влиять жалкие эмигрантские недобитки! Да уже такие заманивания после 45-го года были, некоторые здорово пострадали. Откровенно скажу, меня никакими калачами туда не заманишь. Скажите, Александр Сергеевич, вы верующий человек?

— Мне трудно ответить на этот вопрос, иногда кажется, что да, но всю свою жизнь я вырос без веры, мама была церковной, меня в детстве в храм вoдила, а я сплоховал… Предал я собственную веру, она во мне еще в юности тлела, а потом совсем погасла, покрылась панцирем. Только недавно опять в церковь потянуло.

— Вот видите, мы, русские, проиграли самим себе по всем статьям. Мои родители, братья проиграли в гражданской войне, и не потому, что мы не умели воевать, а потому, что большая часть русских мужчин и офицеров погибла на фронтах Первой мировой. Но тогда у наших родителей сохранялись высшие благородные идеалы. Во имя великой России и Империи они клали свои жизни. Потом белые были разгромлены, их идеи были преданы, а тех, кто остался и не бежал, всех вырезали на корню. И не только физически. Коммунисты сумели густо засеять эти пустующие пастбища своей пропагандой, разложить души, разорить церкви, они сумели внедрить в них свое духовенство. В те годы, когда белые ушли в мир иной, гэбэшники начали последнюю войну: за духовность. Мы здесь знаем всю историю советской церкви… Как она выживала, кем засевалась, а народ опять оказался оболваненным. Я не случайно спросил вас, верите ли вы в Бога.

— Понимаете, у нас сейчас народ валом валит в церковь. Все крестятся, венчаются, в общем, ищут опоры, наверное, и для меня это единственный шанс выжить там, я совсем недавно к этому пришел. Случайная встреча подтолкнула, но настоящего батюшки, наставника у меня нет.

Он представил панику в посольстве, переводчица звонит по всем эмигрантам, наводит справки, выспрашивает. Будут ли обращаться в полицию и когда сообщат Ольге? Слова князя долетали издалека.

— Такому, как вы, трудно будет везде. Меня, конечно, зовут в Россию, письма получаю от странных родственников, поверьте, я не вас имею в виду, из провинции приглашают приезжать и даже править каким-то имением, все это напоминает мне театр абсурда. Вот и вы сомневаетесь в том, как пойдут дела в стране, а казалось бы, вам на месте видней, возрождение страны происходит у вас на глазах. Но я решил для себя, что поеду туда, только если будет настоящее покаяние за все преступления, которые совершены. Пусть вам покажется это наивным, но я хочу услышать не только слезные извинения Ельцина в узком кругу эмигрантов, я хочу услышать публично имена всех, кто убивал, сажал и расстреливал мой народ. Был же Нюрнбергский процесс! Так почему не может быть подобного над коммунистами?! А пока я предпочитаю подождать и не кидаться сломя голову в объятия новой власти. Наверное, вы уже заметили, сколько легковерных и наивных эмигрантов в Париже?

— Мне скорее показалось, что они очень любят Россию, хотят увидеть ее богатой, быть ей полезными, возродить традиции, культуру…

— Глупости! Какими были наивными идиотами, такими и остались. Большинство из них клюют на приманку. Вокруг них в Москве попрыгают, два-три интервью возьмут, медаль повесят, и им кажется, что от них зависит возрождение России (опять Голицын вспомнил слова сценариста), а на самом деле все смотрят им не в рот, а в карман. Вы знаете, что русским династиям каюк, их больше нет и не будет, так же как купечества и крестьянства. Мы все представляем собой конец перевернутой пирамиды, а я, ее макушка, головой в земле. Все мои родственники во втором поколении, дети, внуки уже не говорят по-русски, ходят в церковь и то не всегда в православную. Неужели вы полагаете, что можно возродить дворянство, благородство души и кодекс чести? Ведь одной фамилии для этого не достаточно.

Князь распалялся, разговор его увлек, он будто забыл, что перед ним человек, который хочет услышать совсем другое. В соседней комнате били часы, каждый удар приближал Александра Сергеевича к гильотине. Нужно было на что-то решаться.

— Знаете, — продолжал Михаил Кириллович, — мне вчера звонили друзья, рассказали ужасную историю. Одного моего знакомого, правда, я с ним не очень близок, сталкиваемся иногда на разных приемах, так его ограбили новоиспеченные родственники, какая-то молодая пара из Германии. Он их принял с распростертыми объятиями, а они его обчистили как липку. Полиция ищет, да что толку, бедного Сергея Сергеевича хватил инсульт.

«Неужели и меня он воспринимает как совкового родственника и, не дай Бог, как грабителя? А почему, собственно, он должен мне доверять? Кто я такой? Сомнительный режиссер, свалился на него с рассказами о слежке и вербовке, прошу помочь остаться в Париже. Какая наивность с моей стороны! Зачем я пришел сюда?» Стало грустно, рождественское настроение сменилось осенней слякотью и безысходностью. Голицын покосился на свою спортивную сумку. Дурак, еще и вещи притащил. Может, что-то предпринять, так, чтобы оператор не поднял паники?

Номер телефона проходной посольства у него был.

— Простите, вы позволите от вас позвонить?

Долго рылся по карманам, бумажка нашлась. В трубке то длинные гудки, то короткие. Время идет, он уже с ним наперегонки. Кто быстрее — он, оператор, переводчица, консул? Какую легенду выдумать? А может, плюнуть на все и будь что будет? Попрощаться с хозяином, выйти на улицу, подойти к первому полицейскому и сказать фразу, которую он давно выучил? Отступления нет, только в прошлое, а впереди неизвестность, толчок, прыжок, пропасть… Но как знать, может быть, вырастут крылья и он не разобьется, а полетит?