"Следственный эксперимент" - читать интересную книгу автора (Тарасов Константин Иванович)

ПОЛНОЧЬ

Я возвращаюсь в гостиницу в хорошем настроении. Первый день следствия близится к концу, все идет как по маслу — кто убил, неизвестно, кого убили и почему, тоже неизвестно, подозреваемые лица исчисляются магическим числом семь: ксендз, директор музея, органист, художник, сакристиан и двое в сапогах — дворник Жолтак и еще Некто. Кроме того, я участвовал в беседе, окончившейся согласно обычаям нашего края песнями, познакомился с большинством свидетелей, был угощен натуральной настойкой, заподозрил ксендза в графомании, органиста — в тщеславии, сакристиана тоже заподозрил, хотя и не знаю в чем. Так что, «все хорошо», как некогда пел Утесов. Я, разумеется, не пою, я не органист, я только думаю про себя, что все хорошо, по крайней мере, есть над чем подумать.

В номере я нахожу Локтева. Оказывается, он ждет меня уже полчаса и уже волнуется, жив ли я и здоров. Вид у него понурый, на лице гримаса неудовольствия, некоей даже обиды, из чего я заключаю, что от Жолтака и Белова он удовлетворения не получил. Да и получить не мог — он молодой, ему результаты нужны. Ему кажется, когда найдем убийцу, тогда и праздник настанет. А само следствие, поиск, парение в воздухе, как у орла, который следит добычу, — это ему пока непонятно. Он еще «пинчер» — кинуться на преступника и вцепиться, потом на следующего и так далее, а там — ура! — чистота среди людей. Дурь эта, как синяк под глазом, — и зрение ослаблено, и вид угрюмый.

— Чего это ты, Саша, кислый? — спрашиваю я. — Как время провел?

— Попусту, — отвечает Локтев. — Пришел к Белову. Стучу. Открывает пацан. «Папа дома?» — «Сейчас вернется. А вы кто?» Объясняю. «Можете подождать», — говорит. Сажусь, жду. Десять минут. Двадцать. Приносит «Науку и жизнь». «Вот практикум психологический, разгадайте». Разгадал. Еще полчаса к черту. «Куда же папа ушел?» — «Ой, — кричит, — забыл. На рыбалку. Извините». Ах ты, думаю, сопливая рожа. Пошел к Жолтаку. Этот дома сидит, в окнах свет, дверь закрыта. Стучу — ни слуху ни духу. Стучу в окно — к окну подошел. «Кто вы такой?» — спрашивает. «Милиция». — «Документ ваш покажите», — куражится. Показываю. «К стеклу его приложите», — с издевкой такой, вдруг, мол, фальшивый. Приложил. Читал, читал, думаю, не откроет, повестку, скажет, пришлите. Запоры открыл, крючки откинул — впустил. «По какому, извините, делу?» — «По делу убийства в костеле». — «Я, — говорит, — к убийству никакого отношения не имею. Я и узнал про это убийство днем. Соседка сказала. Жолтак, говорит, в костеле человека убили, пошли скорей. Как, говорю, в костеле? Не может быть. Господи, врешь». И пошел, и пошел, да все около. Ничего не видел, не слышал, скамейку строгал, кто мимо ходил — не смотрел: ходят люди — значит, надо им ходить. В костел заглянул на минуту, а почему на минуту — потому что в рабочем был костюме — неприлично, значит. Знает что-то, зараза, прикидывается дураковатым. Ведь что стал говорить: «Чем Жолтак виноват? В тюрьме сидел? Так сама же милиция и посадила. А теперь Жолтак помогай». А я, Виктор Николаевич, о помощи и слова не сказал. «И рад бы содействовать, — злорадно так улыбается, — да не знаю, кто там кого убил. А что Жолтак в тюрьме сидел, так тут таких, что сидели, двадцать пять, а то и больше».

— Культурно расстались? — спрашиваю я.

— Виктор Николаевич! — обижается Локтев. — Что за вопрос?

— Ну и хорошо, — говорю я. — Журнал прочитал, с Жолтаком познакомился. Как он живет?

— Простенько. Кровать, стол, шкафчик, половичок.

Он, кстати, ужинал, когда я пришел. Чесноком от него несло ужасно. Сейчас еще отдышаться не могу.

— Напрасно ты фыркаешь, — говорю я. — Полезен чеснок. Петр Первый любил, водку закусывал.

— Сравнили! — отвечает Саша. — Жолтак без водки.

Тут я вспоминаю, что выпил три рюмки. Рюмка, правда, была маленькая, ксендз наливал ее наполовину, органист под ободок, в общей сложности я выпил граммов сто десять. Маловато, чтобы лечь и заснуть.

— Давай газету почитаем, — предлагаю я, — «Известия».

— Где ее взять? Она же в сейфе.

— Не волнуйся, не все такие забывчивые. Здесь газета, прихватил я ее, на всякий случай.

Саша раскладывает газету на столе, и мы вглядываемся в печатные строки с гораздо большим вниманием, чем обладатели лотерейных билетов. Газета, вернее, половина газеты, страницы третья и четвертая, датирована апрелем, ей три месяца. Поэтому непонятно, для чего покойный держал ее при себе. Возможно, он читал газеты раз в квартал — такие люди, как это ни удивительно, еще существуют. Может быть, он вообще ее не читал, а носил с собой для каких-либо нужд — налицо только часть газеты. Однако сгибы не потерты, свежие, сложена она недавно. Мы просматриваем строку за строкой, надеясь найти отмеченные слова, цифры или даты, но отчерков, птичек, игольных наколок ни на одной, ни на другой сторонах листа нет. Ничего из этого не следует. Мало ли почему человек носит в кармане газету. Возможно, здесь напечатана его статья, или статья о нем или о знакомом, или что-нибудь такое, что ему интересно для дела. Мы начинаем читать материалы третьей полосы, не просто читать, а вчитываться с тщательной придирчивостью кляузника, выискивающего опечатки.

В центре страницы помещена фотография — четыре молоденькие ткачихи делятся производственным опытом. Возможно, одна из них его дочь или племянница, или он их сфотографировал… В этом случае его фамилия Ковалев… Левую боковую колонку занимают стихи о джигите — перевод с казахского. Написал их, безусловно, не покойный, но он мог быть переводчиком — тогда он называется Федоров… Подвал отдан разбору научно-популярных фильмов, он подписан искусствоведом Лидиной. На псевдоним это не походит, и можно допустить, что он режиссер, или оператор, или сценарист одного из фильмов, которые хвалит и ругает Лидина, или же он попросту зритель, который доволен точкой зрения автора… Большая статья посвящена проблемам хранения овощей, но автор ее некто Мухамедов, а покойный типичный славянин… Разве что он работает заготовителем… Еще тут есть рассказ о буднях моряков Тихоокеанского флота, однако трудно поверить, что он военный корреспондент и прибыл сюда из Владивостока… В колонке информации сообщается о приезде в Москву группы японских вокалистов, о находке узбекскими археологами уникального могильного сооружения, об удачах ненецкого охотника Федосеева. Опять-таки покойный не японец, не узбек, не ненец — у него иной разрез глаз… Еще газета информирует читателей, что Политехнический музей пополнился новыми экспонатами, что некому бывшему сержанту Клинову вручен орден Славы за подвиг, совершенный во время войны, что ВАЗ набирает мощность… Все, переворачиваем лист… Опять фотоснимок — поезд, возле него машинист… Может быть, брат покойного. Если родной брат, то фамилия его Кухарев… Вверху представлены два рисунка некоего Буренкова — «Весна в лесу» и «Утро на ферме». Неплохие рисунки… Запомним, Буренков… Большое спортивное обозрение, но на спортсмена убиенный не смахивал… Фельетон о недостойном поведении терапевта Беловой подписан И. Ивановым… Иван Иванов или Игнат Иванов… Вернее всего, псевдоним… Если он фельетонист из «Известий», то старую газету в кармане бы не таскал… Вероятнее, он пациент этой злобной Беловой, пострадавший от ее услуг… Зарубежный калейдоскоп: хитроумный побег из тюрьмы, дрессированный кот, опускание Венеции… Интересно, но не для нас… Теле и радиограммы… Прогноз погоды… Адрес редакции… И ради адреса мог держать…

Итак, два десятка фамилий, люди из разных республик и городов. Девяносто девять шансов из ста, что никто из них отношения к убийству не имеет, убитого не знает, и вообще, газета положена в карман, чтобы в магазине хлеб завернуть. Но один шанс есть, ибо зачем человеку носить половину старой газеты во внутреннем кармане, где обычно лежат документы и деньги? С другой стороны, не могли же его интересовать все материалы? Наверное, один, но за три месяца его можно выучить, как песню. Кроме того, можно было сделать вырезку. Наконец, эти три месяца пиджак с газетой мог висеть на вешалке. Многовато загадок, думаю я, хватит на первый день.

Я подвигаю кресло к окну, обмякаю в нем и смотрю на редкие созвездия, слабо сияющие на тусклом небе. Локтев начинает читать по второму разу, выписывая нечто в блокнот.

Засыпать, как нормальные люди, то есть лечь в постель, накрыться, смежить веки и через минуту уснуть, я не умею. Мне обязательно надо готовиться ко сну: отрешиться от дневных забот, расслабиться, подвести итоги, освободиться от них, придумать что-либо приятное. Это ритуал, рефлекс, который я долго вырабатывал и о котором не жалею. Это полчаса полной воли, самое приятное время следствия, его нирвана.

Я смотрю в окно и вижу другие звездные ночи, красивые, с множеством ярких звезд в черном небе, звездные отражения в озере, зимние звезды над снежным полем, осенние звездопады, туманную поволоку Млечного Пути. Это мои воспоминания или мечты — не могу отличить, ведь между памятью и воображением нет резкой границы. Потом воображаемые звезды отодвигаются, гаснут, их закрывает занавес мрака, и он колышется, совсем как занавес в театре после звонка. Там, за занавесом, идут последние приготовления к спектаклю. Топочут сапоги рабочих сцены. Костюмерша сдувает пылинки с сутаны ксендза, реквизитор ставит подсвечник возле иконы, вкладывает в карман главного героя загадочную газету, некто держит в сумке кота, помреж садится к пульту, включает рампу, художник по свету готовит свой проекционный фонарь… Черный занавес раздвигается. Это театр. Нелепый, бессмысленный спектакль. Воскресший покойник садится на скамью и, не произнося слов, дожидается, когда наступит его время умереть… Вот художник, поводив по заднику кистью, спрыгивает с подмостей и удаляется в кафе выпить вина… Он удаляется, и по закону сцены на ней тут же возникает новый персонаж — существо в сапогах. Сильной лапой он хватает подсвечник и опускает его на голову жертвы. Просто так, чтобы из уст старого ксендза извергся крик страха… Потом он уходит, а художник возвращается, будто между ними установлена связь. Уныло выходит из-за кулис Жолтак с топором в руках, преклоняет колено, крестится и уходит. Эпизод сыгран, но неудачно — он забыл произнести положенный текст и возвращается на сцену, однако вечером… Буйницкий расхаживает вдоль костельной ограды и с серьезностью пенсионера вдыхает свежий воздух. Словно под сводами костела его душит запах тления или он очумел от гудения органных труб, которые нагнетают тревогу… Под звуки хорала неслышно крадется Белов украсть шитое полотенце… Надышавшийся свежим воздухом сакристиан начинает тереть хоругвью бронзовый подсвечник, он делает это с тщанием дворецкого… Серый вылавливает из кастрюльки куриную грудку… Ксендз пишет рассказ о своих переживаниях… Пьяный органист возвещает действующим лицам, что их поглотит земля…

Вот такие сцены. Есть единство места, а единства действия и времени нет. Ко времени вообще наблюдается общее отвращение: время застыло, ход часов приостановлен, о времени никто не желает вспоминать — оно приближает к смерти. Одного старая Жнея уже скосила. Кто из героев этой пьески будет следующим?

Еще одна сценка — появляется толпа статистов, изображающая экскурсию, и меня удивляет их поведение.

— Как ты думаешь, Саша, — спрашиваю я, — почему никто из экскурсантов не глянул в исповедальню? Из двадцати человек ни один!

Локтев отрывается от газеты и начинает соображать, а я думаю так: если их любопытство кто-либо сдерживал, то этот человек и есть убийца,