"Пути-перепутья" - читать интересную книгу автора (Абрамов Федор Александрович)ГЛАВА ДЕСЯТАЯВеселая, речистая река Сотюга. Ясным страдным вечером едешь — заслушаешься: на все лады поют, заливаются пороги. А сегодня сколько километров отмахали — и полная немота. Захлебнулись пороги. Начисто. Как в половодье. — Может, повернем обратно? — сказал Лукашин. — Какая уж рыбалка в такую воду… Подрезов вместо ответа огрел коня плеткой. Они гнали вовсю. До Рогова, старых лесных бараков, где их ждала лодка и сетки, оставалось еще километров восемь, а солнце уже садилось — красной стеной возвышался на той стороне ельник. — Поедем мысами, — предложил Подрезов, когда впереди на голой щелье замаячила сенная избушка. То есть той дорогой, которой в страду ездят косари, — вдвое ближе. Лукашин махнул рукой: согласен. Правда, ехать мысами — значит, раз десять пропахивать вброд Сотюгу, но что делать? Ведь если они и смогут добраться до Рогова засветло (а в темноте там и лодки не найти), то только этим путем. Первый брод — под Еськиной избой — проскочили легко, только воду взбурлили, за второй тоже не плавали, а под Лысой горой едва не утонули. И все, конечно, из-за упрямства Подрезова. Лукашин ему доказывал: выше брод, у черемушника, там, где две колеи сползают в речку, а Подрезов — нет и нет, везде под Лысой горой брод. Коня вздыбил, на стремена привстал — Чапай да и только, — а через минуту пошел пускать пузыри, в самую яму втяпался. — Ноги, ноги высвобождай! — заорал что есть силы Лукашин и, ни секунды не раздумывая, кинулся на помощь. Деликатничать было некогда — он схватил первого секретаря за шиворот и просто стащил с коня. После этого Мальчик быстро выбрался из ямы, а кобыле Лукашина пришлось туго: двух человек вытаскивала одна. О том, чтобы ехать дальше, не могло быть и речи: вымокли до нитки, и надо было немедля разводить костер. На их счастье, дрова разыскивать не пришлось: березовый сушняк белым частоколом стоял в покати холма, напротив брода. А вот насчет огня хоть караул кричи. Спички у обоих превратились в кашу, изба сенная, где наверняка последними ночлежниками по обычаю Севера оставлен коробок со спичками, за рекой. Снова стали перебирать и выворачивать карманы, и вот повезло — у Подрезова в пиджаке оказалась светленькая зажигалка: давеча, когда ехал в Пекашино, взял у шофера из любопытства — новая, — да и сунул по рассеянности к себе в карман. Руки у обоих ходили ходуном, стучали зубы — от сырости, от вечернего холода, а еще больше от страха: а вдруг и зажигалка подведет. Нет, есть, есть бог на свете: проклюнулся огонек. С первого щелчка. Подрезов прямо в руки Лукашина — он пытал счастье — начал совать берестяные ленточки, и скоро забушевал огонь. Первым делом они просушили одежду — наверно, целый час два голых мужика скакали вокруг жаркого костра в алом березовом сушняке, — потом принялись за обогрев изнутри. Крутым пуншем — полкружки горячего, с огня, чая и полкружки водки. Подрезов мало-помалу стал приходить в себя. Еще недавно белое, как береста, лицо его раскалилось докрасна. Громовые раскаты появились в голосе. — Жалко, что здесь застряли, сказал он. — А то бы мы сегодня с рыбой были. — А по-моему, нечего жалеть, — возразил Лукашин. — Кто по такой воде за рыбой ездит? — Вот именно что по такой. Курью под Роговом знаешь? Старое речище? Ну дак в такую воду, как нынешняя, рыба просто лезом лезет в эту курью. На зеленку. Ты только сетью горло перегороди — и вся с тебя забота. В вечернем тумане на мысу задорно и чисто вызванивал подзвонок, который Лукашин перед выездом из поселка повязал своей кобыле, урчала и причмокивала вода в Сотюге, потом вдруг над их головой со свистом разорвался воздух похоже, утиная стая пронеслась мимо. Лукашин с живостью поднял голову, посмотрел на розовый от костра круг в черном небе, а Подрезов не пошевелился. Сидел грузно на коряге, помешивал палкой в огне: должно быть, все еще не мог примириться с постигшей их неудачей. Лукашин дососал подсушенную на огне папироску, встал. Ночь предстояла длинная, холодная, и надо было сходить за сеном: рискованно в такое время на голой земле лежать. Стог был поблизости, за кустарником справа (тут, на Сотюге, Лукашин был как у себя дома), и он быстро обернулся. Подрезов все так же сидел, склонившись над огнем, но без рубахи, точь-в-точь как солдат на фронте, когда того донимала шестиногая скотинка. Лукашин пошутил, бросая на землю охапку сена: — У нас сегодня по всем линиям война… — Тебе весело, да? А у меня по всему телу красные пятна. — Подрезов вдруг смутился и начал натягивать на себя рубаху. — Иной раз бюро, пленум, надо мозгами ворочать, а я как в огне. Мне кричать, драться хочется, все крушить к чертовой матери… — А медицина что? — Медицина… Медицина, известно: надо солнце, надо морские купанья, спокойную жизнь… В позапрошлом году я был на курорте — год человеком жил, а нынче разве выберешься… Над костром огромным снопом взметнулись искры — это Подрезов сгоряча бросил в огонь целый березовый кряж. После молчания он вдруг сказал: — А в общем-то, я обманщик… Права твоя Анфиса… — Чего права? Это ты все насчет того давешнего разговора? Брось! Мало ли чего наскажет пьяная баба… — Нет, — покачал головой Подрезов, — правильно она сказала. Накормить людей досыта — это всем задачам задача. Посмотри ведь, что у нас делается. Подрезов начал загибать пальцы. — Сорок первый, сорок второй, сорок третий, сорок четвертый, сорок пятый… Четыре года войны… да шесть после войны… Итого десять лет. Десять лет у людей на уме один кусок хлеба… Лукашину теперь понятно стало, почему так мрачен сегодня первый секретарь. Не только, оказывается, из-за Сотюжского леспромхоза, который камнем висит у него на шее, но и из-за того разговора, который у них был перед поездкой на Сотюгу. Он подбросил сена Подрезову — садись по-человечески! — сказал: — Так будем хозяйничать, еще десять лет не накормим. — А ты, между прочим, тоже хозяин. Почему плохо хозяйничаешь? — Я хозяин? Ну-ну! Видал ты такого хозяина, который за одиннадцать копеек валенки продает, а они ему, эти валенки, обошлись в рубль двадцать? А у меня молоко забирают — так за одиннадцать копеек, а мне оно стоит все два рубля. — А кто у тебя забирает-то? Государство? — Ты меня на слове не имай! — Лукашин рывком вскинул голову. — Ну и государство. А что? Ленин после той, гражданской, войны как сказал? Надо, говорит, правильные отношения с деревней установить, не забирать у крестьянина все подряд… — Так, сказал сквозь зубы Подрезов. — Еще что? — А уж не знаю что, — отрезал Лукашин. — Только по-старому нельзя. К примеру, меня взять… хозяина… — Лукашин натянуто усмехнулся. — Я ведь только и знаю что кнутом размахиваю. Потому что, кроме кнута да глотки, у меня ничего нет. А надо бы овсецом, овсецом лошадку подгонять… — Да так-то оно так, — промычал неопределенно Подрезов и поглядел по сторонам. И Лукашин поглядел. Жутковато было — непривычные речи говорили они. А с другой стороны, думал Лукашин, кого бояться? Ночного ельника, лошадей, которые то и дело пучили на них из розового тумана свой огромный лошадиный глаз, костра? Костер пылал жарко. Он заражал своей яростью. А потом, полезно, черт побери, первому секретарю знать, о чем думает народ. В Пекашине уж который год про это говорят. И тут хочешь не хочешь, а закрутишь шариками, полезешь в красные книжки сверять сегодняшнюю жизнь с Лениным… — На брюхе плохая экономия, — сказал Лукашин. — Да и какой, к дьяволу, голодный — работник! У нас, бывало, в деревне Иван Кропотов… Кулак… Но в экономике толк понимал, будь здоров! Так он что говорил своей женке, когда утром вставал? Скупая, жадная была баба! «Корми работников досыта». Это у него первый наказ с утра был. Потому как понимал: сытый работник горы своротит, а от голодного один убыток… — Все правильно, — сказал Подрезов, — но ты не забывай, что у нас война была. — Ну, войну не забудешь, даже если бы захотел. Об этом, по-моему, нечего беспокоиться. Лошади подошли к самому огню. Лукашин схватил какую-то хворостину, замахнулся на них. — Медведя, наверно, чуют, сказал Подрезов. — Тут, на Сотюге, их полно, а теперь темные ночи пошли — самое им раздолье. А я, знаешь, первого медведя когда убил? В двенадцать лет. Вернее, не я убил, а дедко меня капкан взял смотреть… На севере любят рассказывать всякие были и небывальщины про медведей, и Лукашин любил их слушать, но сейчас он не поддержал Подрезова. Сейчас ему было не до медведей. У него все так и ходило, и кипело внутри. Шутка сказать такой разговор завели! Они долго молчали, оба уставившись глазами в костер. Наконец Подрезов сказал: — М-да-а… Разговорчики у нас… Ели и те, наверно, головой качают… Потом встал, секретарским голосом подвел черту: — Ладно, хватит ели да березы пугать. Давай лучше еще по кружечке чайку дернем — и спать, раз уж мы здесь застряли. Утром встали на рассвете. Туман. Костерик чадит еле-еле. Лошадиные морды устало смотрят на них из тумана — должно быть, и в самом деле где-то поблизости разгуливал ночью медведь. Сходили на речку, сполоснули лицо, навесили чайник. Все время молчавший Подрезов заговорил после выпитой кружки чая: — Есть предложенье заняться делом, а свиданье с рыбой отложить до следующего раза. Не возражаешь? — Нет, — сказал Лукашин. — Тогда я поеду в леспромхоз. Этому молокососу пора дать по рукам. — Кому? Зарудному? Подрезов вместо ответа спросил: — А ты что намерен делать? — Мне на Синельгу надо. К сеноставам. — Добре. — Подрезов помолчал немного, посмотрел на Сотюгу, где в белесой толще тумана всходило багряное солнце. — А на то, что говорили ночью, наплевать. Понятно? А то с этой мутью в голове далеко не уедешь… Тут он первый раз за утро взглянул прямо в глаза Лукашину. Потом покусал-покусал губы и начал топтать мокрыми сапогами костерик, который и без того дышал на ладан. Мало этого. Будь его воля, он наверняка бы и ели, и березовый сушняк, свидетелей ихнего ночного разговора, растоптал. Во всяком случае, так подумалось Лукашину, когда он увидел, как Подрезов, тяжело, со свистом дыша, своим разгневанным оком водит по сторонам. Он уехал не попрощавшись. В утренней росяной тиши гулко рассыпалась дробь лошадиных копыт, а Лукашин, опустив голову, еще долго смотрел на чадившие у его ног головешки — остатки ночного костра. |
||
|