"Маг в законе. Том 2" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон)IX. РАШКА-КНЯГИНЯ или СРЕДЬ ШУМНОГО БАЛА, СЛУЧАЙНО…Есть тайная прелесть в провинции. В ее дородной медлительности, ярком румянце щек, исчерна-густых, не тронутых пинцетом бровях, в полнокровной улыбке; в запаздывании по отношению к блестящим столицам-туберкулезницам, в отставании моды, в несоответствии времени — провинциальное «сейчас» в некоторой степени больше «вчера», чем "сейчас". А совпадения… эти иглы в сердце… Бог с ними, с совпадениями. Ведь ты помнишь, Рашка… да что там помнишь, когда непосредственно видишь перед собой: десятки, сотни шандалов, канделябров, свечных розеток из старого серебра — и всюду истомой тает нежный воск, всплывая по предсмертному воплю фитиля, отдаваясь огню со страстью и негой безнадежности. С открытой верхней галереи захлебываются гобои, гнусаво плачет фагот, скрипки искупают все грехи мира, опираясь из последних сил на мрачное плечо контрабаса — вальс мсье Огюста Бернулли, слегка подзабытого властителя душ, кружит головы, кружит тела… о, раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс уже давно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка — чш-ш-ш, не мешайте… Тебе совершенно не хотелось работать. С самого начала. Еще когда подымалась по карарскому мрамору лестницы, сплошь устланной винно-красными коврами; еще со входа в длинную, просторную залу, чьи колонны венчались капителями в форме лепестков нарцисса; еще с золоченых, чертовски неудобных кресел, куда едва ли не силой усаживали почетных гостей. Джандиери садиться отказался. С самого начала он встал за креслом начальницы института (за левым плечом! левым…), ведя легкую беседу; да там и остался, когда парадно одетые облав-юнкера стали один за другим входить в залу, направляясь к вам для поклона. Ты отвечала легким кивком, приклеив дежурную улыбку. Ты была не здесь. "Княгинюшка!.." Некогда румяное, живое, а сейчас наспех вылепленное из грязного воска, лицо Короля жалобно сморщилось. Свечной огарок, не лицо. "Довелось… свидеться…" Прямо над головой, на площадке с перилами, основанием которой служили две крайние колонны, расположился оркестр под руководством дирижера Колниболоцкого — известного также виолончелиста, коему один из князей Голицыных, Николай Борисович, завещал свой многотысячный инструмент работы Страдивари. Не видя музыкантов, ты макушкой чувствовала: вот они, стая воронья во фраках! Да, несправедливо; да, оркестранты не виноваты в дурном расположении духа некоей Эльзы Джандиери, чей характер изрядно подпорчен каторгой и "скелетами в шкафу"; но что поделать?! Хотелось тишины. Страстно, безнадежно. Улыбайся, Княгиня! улыбайся, кивай, Рашка, чтоб тебя!.. они же кланяются, смотрят восхищенно! они пришли на бал, а не на похороны! Джандиери словно почувствовал (словно?! или почувствовал?!). Расшаркался перед начальницей, отошел к твоему креслу, слегка оперся о спинку. Картинный, роскошный офицер. — Хотите, милочка, я извинюсь, и мы уедем домой? — Не надо, — ответила ты, испытывая благодарность; это было неприятно. — Мы остаемся. После окончания приветствия объявили полонез. Пришлось танцевать. К счастью, не в головной паре: возглавили танец начальница института с губернским предводителем дворянства, медлительным усачом. Джандиери вел тебя легко, чуть отстраненно, позволяя собраться с мыслями. Улыбка держалась, как приклеенная. Губы сводило. — Та-ак… Господин Ознобишин, если я не ошибаюсь? Петр… э-э… Валерьянович? "Не оши… ошибаетесь…" — Почему он не отвечает? — спросил князь у тебя, игнорируя возмущенную сестру милосердия за спиной. — Он отвечает, — сказала ты, еле удерживаясь, чтоб не закричать. Вальс. Наконец-то; опять. Можно отойти в сторонку, к окну. Тронуть (не ухватиться! тронуть!..) портьеру, ощутив колючее золото шитья. Сесть (не упасть! сесть!) в кресло — по счастью, не золоченый постамент официозу. Раскрыть веер, позволить ему затрепетать в руке пойманной бабочкой. Все хорошо. Все чудесно. Воспитанницы института, бессовестно кокетничая, вальсируют с господами облав-юнкерами; здесь же кружит Зиночку Раевскую, признанную в городе красавицу, гость из столицы, — пресыщенный жизнью выпускник Пажеского корпуса. Завитой кок трясется надо лбом; паж косит по сторонам влажным, лошадиным глазом, ждет ревнивых взглядов. Не дождется. Старики (старики — это ты, Рашка…) разбрелись по углам. Сплетничают, насмешливо изучают молодежь в лорнеты, монокли, тщетно пытаясь за иронией скрыть зависть. Смертельно хочется водки. Граненый стакан. Мелкими глотками; до дна. И языком собрать капли. Увы, здесь не разносят даже шампанского. Что вы! опомнитесь! еще со дня основания института, когда Императрица Мария Теодоровна назначила ежегодную сумму на содержание и утвердила устав, в оном уставе было сказано, черным по белому: "…дабы воспитываемым здесь бедным девицам дать образование и нужные познания в науках и рукоделиях, посредством которых они по выпуске могли бы снискивать себе пропитание обучением детей или трудами рук своих, умея при том добрым порядком избегать недостатка даже в самом ограниченном состоянии!" Будем избегать недостатка, Рашка. Будем снискивать пропитание. Добрым порядком. И все-таки: смертельно хочется водки. Стакан. Мелкими глотками. Помянуть детского доктора Ознобишина. "Княгинюшка!.." Некогда румяное, живое, а сейчас наспех вылепленное из грязного воска, лицо Короля жалобно сморщилось. Свечной огарок, не лицо. "Довелось… свидеться…" — Та-ак… Господин Ознобишин, если я не ошибаюсь? Петр… э-э… Валерьянович? "Не оши… ошибаетесь…" — Почему он не отвечает? — спросил князь у тебя, игнорируя возмущенную сестру милосердия за спиной. — Он отвечает, — сказала ты, еле удерживаясь, чтоб не закричать. Королю было больно. Пожалуй, никто, даже врачи, давно привыкшие к чужим страданиям, даже фельдшеры, чье ухо огрубело от наихудших криков боли — детских… никто не понимал, насколько ему в действительности плохо. Никто. Кроме тебя. Так спелое на вид яблоко лопается под пальцами, открывая источенную червями, гнилую, дурно пахнущую сердцевину; так под твердой кожурой ореха воняет тленом бывшее ядро. Король умирал, выбрав отнюдь не самый легкий способ самоубийства. "Княгинюшка…" "Зачем?" — одними губами; нет, какими там губами! — сердцем, душой, тайной струной, готовой порваться в любой миг, спросила ты. — Господин Ознобишин! Вы можете говорить?! "Зачем? полгода — ни единого финта, Рашеленька… ни единого! Они Андрюшеньку — булыжниками… груда камней, груда, и шевелится… долго. А меня, старика, пальцем… пальцем не тронули! Божьи мельницы, дескать! медленно мелют, дескать! даже искать не стали — иди, кто бы ни был! гуляй! на том свете дороже заплатишь!.." — Господин Ознобишин? Вы слышите меня? "Н-не… н-не надо… меня арестовывать… Я сейчас… я уже…" — Он слышит, — ты тронула Джандиери за предплечье и мельком удивилась: камень, не рука. — Он слышит вас, Шалва. Не надо его арестовывать. Он сейчас умрет, и все закончится. — Да как вы!.. — замельтешила сестра, гневно поджимая и без того узкие губы. — Кто умрет?! кто умрет, я вас спрашиваю?! Петр Валерьянович, не слушайте вы их! сейчас профессор Ленский приедет! за ним послали, на извозчике! Эх, вы! Петр Валерьянович детей! с того света! он — доктор, целитель! а вы!.. "Рашеленька!.. закрой ее, глупышку. Или нельзя?.." — Можно, — кивнула ты. — Сейчас нам все можно, мой Король. Под рукой камень стал наливаться свинцом: Джандиери почувствовал твой «эфир», не мог не почувствовать, но тебе было все равно. Полгода — ни единого финта… как же он смог? как выдержал?! И еще: ребенок этот… Уртюмов, внук Ермолая… Зачем?! "Низачем, Рашеленька. Просто так. Мальчишечка от пневмонии… только-только… Сумел дотянуться; за уши… выволок. Оно можно, когда… только-только… Низачем. Пора мне, Княгинюшка." — Грехи замаливал, Король? Не хотелось, а спросилось. Само. "Дура ты, Княгинюшка. Сумасшедшая дура. Сама ведь знаешь…" — Знаю, Король. Прости. Впервые ты самовольно работала в присутствии облавного полковника. Научилась, значит. Впервые; и, должно быть, в последний раз. Замолчала, как отрезало, сестра милосердия — завтра и не вспомнит, о чем кричала-гневалась; Джандиери, закованный в броню нечувствительности, просто молчал, не забирая руки, за что ты была ему признательна; а ты работала. Булыжник лег под ноги: крупный, тесаный. Стены поднялись вокруг: зубчатые, могучие. Ворота. Галерея сверху. И во дворе замка, на троне из слоновой кости, умирает король-некромант. Тучами кружат в небе нетопыри, скорбным писком салютуя уходящему, багровый глаз солнца течет слезой, скатываясь в черный проем между башнями; стражники у подъемного моста застыли железными истуканами, подняв алебарды в салюте прощания. Так, мой Король? "Спасибо… спасибо, Княгинюшка…" Череп в медной диадеме страдальчески оскалился, благодаря. Доктор Ознобишин теснее закутался в плащ, в расшитый жемчугом бархат, словно стыдясь тела, предавшего его в такой момент; плоть таяла на суставах пальцев, обнажая кости, кожа истлевала гнилой ветошью. Смрад забивал тяжкий аромат благовоний. И еще: брезжил на самой окраине взгляда (присмотрись — исчезнет!) — Белый Рыцарь. Некто; никто. В иссиня-снежной броне; лишь сквозит алым в сочленениях доспеха — ранен? измарался? мерещится?! Ладно. Пусть его брезжит. Да, Король? "Ты живи, Княгинюшка… живи, ладно?.. На Тузовых сходках… долго спорили. Решили: пусть. Живите. Авось, задержитесь… после всех. Ты живи, Княгинюшка… пожалуйста…" — Хорошо, мой Король. Уходи спокойно. Бились стяги на ветру: треугольники из вощеной бумаги. — Все, — сказала ты, возвращаясь. — Король умер. — Да здравствует Король? — спросил Джандиери, глядя мимо тебя. И на миг показалось: он все видел. Замок, стены, трон; труп на троне. Этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда, но синяя жилка трепетала на виске князя, и крупная капля — пот? слеза?! — сползала по щеке к углу рта. Наверное, все-таки пот. Душно. Будто отвечая, небо громыхнуло на востоке. И дробью отозвалась крыша оранжереи. Засуетилась сестричка, кинулась к дверям… вопросительно уставилась на вас из-под навеса… До нее ли, глупой? — Что скажешь, Княгиня? Да здравствует Король? — Нет, Шалва. Просто: Король умер. Покинув танцевальную залу, ты спустилась вниз, в холл. В дамскую уборную не пошла. Просто встала у окна, опершись о дубовый, крашеный белилами, подоконник. На улице еще только копились по углам сумерки; бал для институток всегда начинался рано, начальница за этим следила строго. Зря, что ли, императорским указом начальниц института ввели в попечительский совет? Глупости! все глупости!.. ах, дура ты, Рашка… Швейцар, отставной фельдфебель-гренадер, бочком высунулся из своей каморки. Гулко чихнул, растопырив прокуренные усищи, будто черноморский краб — клешни; устыдился своего чиха. Спрятался в нору. В портсигаре оставались три папироски "La jeunesse", тонкие, длинные. Ирония судьбы: "Je veux un tresor qui les contient tous, je veux la jeunesse!",[7] речитатив Фауста. Ты огляделась, комкая мысли ни о чем, как иногда комкают платок — от нервов; и швейцар мигом все понял. Объявился рядом, поднес огоньку. — Наливочки-с? — заговорщическим тоном крякнул он; вроде бы, ни к кому конкретно не обращаясь. — Смородиновой? Господам облав-юнкерам — ни-ни, мы службу понимаем… для солидных людей, если в расстройстве или там душа просит!.. в особенности — для дамского употребления… Вместо ответа ты отстранила его. Прошла в швейцарскую каморку, забыв спросить разрешения (о чем ты?! ах, глупости…), без «эфира», как к себе домой. Говорят, у ветошников тоже бывает такое: интуиция называется. Противная штука; ты только сейчас поняла, Княгиня, по себе — до чего противная. Вроде протеза у инвалида: не под штаниной, а так, наружу. В раздолбанной тумбочке нашлась початая бутылка водки; стакан — в меру чистый — стоял здесь же. — Помянем? — спросила ты, наливая себе: до краев. — Кого-с? Он был разумен и понятлив, этот швейцар. Дамочка в летах, все при ней, да недолго носить осталось; с двух концов свечку палит. Времени-то у дамочки с гулькин нос — форси, пока хвост есть! может, любовник кинул или еще что… Решила дурить — значит, лучше подпеть вторым голосом. Молодец, держи ассигнацию. И давай-ка выйдем… в холл, на воздух. — Э-э-э… так кого поминать велите-с? — Символ. Эпоху. — Ну что ж, ваша светлость… символ так символ. Царствие ему небесное, новопреставленному! А я, с позволения-с, из горлышка… тут глоточек всего-то… Водка оказалась совершенно безвкусной. Вода, не водка. — А заедок-то и нет, почитай! — огорчился швейцар, опасливо косясь на лестницу: не приведи Бог, увидит кто из институтского совета!.. ф-фух, тишина… — Колбаску я схарчил уже; да и с чесночком она, колбаска, не про дамские вытребеньки! простите старика, ваша светлость!.. ситничек есть, корочка… На лестнице звякнули подковки сапог. — Эльза Вильгельмовна! разрешите обратиться! Пашка Аньянич, лихой портупей-вахмистр, вытянулся во фрунт. Вороная прядь упала на лоб, глядит прямо, чуть насмешливо… это у него скоро пройдет. Навсегда. Вы никогда не заглядывали в глаза облав-юнкера, без пяти минут офицера? В глаза Пашки Аньянича? Ну что ж, попробуйте: …статуя. Почти готова. Звонкие, короткие удары молотка по резцу. Летит каменная крошка, запорашивает глаза. Проморгайтесь — и вот: из куска гранита уже проступил гордый разворот плеч, торс, закованный в ребристую кирасу. Человек словно вырастает из скалы, сбрасывая с себя лишнее, но по-прежнему оставаясь камнем. Одна беда: лицо… Не вяжется это молодое, мечтательное лицо с фигурой Каменного Гостя. Рука у скульптора дрогнула, что ли? Близится резец: выше, выше… За спиной Аньянича прятались две институтки: совсем юные, свежие… глазенки-то лампадами горят! — Что вам, Пашенька? Едва не ляпнула: "Водки? так мы со швейцаром допили…" — Не соблаговолите ли записать за мной вторую кадриль? Насмешничает? Вряд ли. — Пашенька, милый! мало ли вам девочек?! Они на ваш мундир, на лазурь «Варварскую», как бабочки на огонь — только поманите! — Эльза Вильгельмовна! Я обещал показать сим девицам, как истинная кадриль танцеваться должна! Без вашего согласия! умоляю! — Стара я, Пашенька, кадрили вытанцовывать!.. ты уж сам… Молчит. Ждет. — Пашенька!.. ну хорошо, хорошо, идите в залу, я скоро… — Если позволите, Эльза Вильгельмовна, я обожду здесь. — Милый вы мой мальчик! знаете, я должна вам… Стены пошли вприсядку; потолок холла накренился, завертелся безумным волчком. Что с тобой, Княгиня?! — еле удержавшись на ногах, ты ухватилась за перила. "О розы алые! в хрустальных гранях вазы!.." — закричал кто-то в самое ухо; оглушил, испугал. Опьянела?! И только в следующую секунду поняла: случилось. Феденька в Закон выходит. На собственном опыте ты знала: канун выхода в Закон оба — и крестный, и крестник — чувствуют примерно за сутки. Чтобы было время укрыться от назойливых глаз, лечь на дно; уединиться. Сейчас же творилась околесица: тебе не дали времени! совсем! снег на голову! Еще минута, может быть, две, и ты рухнешь на мраморный пол, раскинешься бесчувственным манекеном — они вызовут врача, станут мельтешить, спасать, подсовывать флаконы с нюхательными солями… Боже! Если б еще знать: как ты выглядишь со стороны, когда Закон призывает тебя к себе? Как?! — Эльза Вильгельмовна? Вам плохо? — Ничего… ничего, Пашенька! девочки!.. вы идите, я сейчас… Он кинулся вниз; подхватил сильными руками, не дал упасть. — Я позову кого-нибудь?! Зиночка, Варя! скажите начальнице… — Не надо. Мне хорошо. Ты врала. Тебе было плохо; хуже, чем секунду назад. Потому что все прошло: потолок, стены, круговерть выхода в Закон. Ты вполне могла идти плясать вторую кадриль, Княгиня, кокетничать с молоденьким Аньяничем, являть Зиночке и Варе пример неувядающей молодости, пить хоть второй стакан водки, буде швейцар расстарается сбегать в лавку… Чудо захлестывалось петлей на шее. Тебе снилось повешенье, Княгиня?! — сон в руку, в ладонь, в кулак, крышка люка проваливается вниз, слитный вой толпы оглушает ("А-а-ахххх!.. а-а-а…"), и ты летишь, летишь, летишь в бездну с обрывком веревки на шее — смешной, страшный, безнадежный флаг бывшей жизни. …где-то… …где-то там… …где-то там, в месте, название которому еще не придумано на языках человеческих, выходил в Закон леший-Федька — а ты, Дама Бубен, фея-крестная, находилась здесь, на этом дурацком балу, в здравом уме и трезвой (ну, лишь слегка подвыпившей) памяти. Дура! дура! дура!.. дуракам Закон не писан. — Пашенька… да идите же наверх! Он подчинился. Двинулся вслед за институками по ступеням, оглядываясь через плечо; лицо облав-юнкера, всегда малоподвижное, на этот раз дергал нервный тик: левое веко трепетало не в такт, отчего казалось, что Пашка шутовски подмигивает. Удивительно для будущего офицера Е. И. В. особого облавного корпуса «Варвар», но сейчас тебе было не до удивлений. Ты готовила финт. |
||
|